Текст книги "Зеленый Генрих"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 58 страниц)
– Да… но не так, как Анну!..
– А как же?
Я порывисто обнял ее и, гладя ее волосы и лаская, продолжал:
– Видишь ли… Для Анны я готов на все, я готов подчиниться каждому ее знаку! Я хочу быть для нее достойным и верным мужем, во всем таким чистым и ясным, чтобы она могла видеть меня насквозь, как кристалл! Я хочу, чтобы мысль о ней сопровождала все мои поступки, чтобы она, даже если я ее больше никогда не увижу, на веки вечные жила в моей душе! Всего этого я не мог бы сделать ради тебя! И все же я всем сердцем тебя люблю, и если бы ты в доказательство этого потребовала, чтобы я распахнул свою грудь и дал тебе вонзить в нее нож, я бы не задумался ни на мгновение, и пусть бы моя кровь капля за каплей стекала на твои колени!
Я сам испугался этих слов, но тотчас же понял, что в них нет преувеличения, что они вполне отвечают тем чувствам, которые я издавна бессознательно питал к Юдифи.
Прекратив внезапно свои ласки, я задержал руку на ее щеке и заметил, что по ней тихо стекает слеза. Тяжело вздохнув, она сказала:
– На что же мне твоя кровь!.. Нет, никогда еще ни один мужчина не говорил мне, что он хочет быть передо мной верным, чистым и ясным, а ведь я люблю правду, как самое себя!
– Но я все же не мог бы быть всерьез твоим любовником или даже мужем! – сказал я с тоской в голосе.
– О, это я хорошо знаю, это мне и в голову не приходит! – возразила Юдифь. – Я хочу, чтобы ты правильно меня понимал. Я заманила тебя сюда, во-первых, потому, что мне хотелось целоваться, я сейчас это и буду делать, – ты мне для этого очень подходишь! Во-вторых, я хотела немножко заняться воспитанием такого зазнавшегося мальчишки, как ты. И, в-третьих, мне доставляет удовольствие, за неимением другого, любить в тебе того мужчину, который еще не вышел на белый свет, но которого я угадала в тебе еще с детских лет.
Она схватила меня и принялась целовать, и меня объял такой жар, что я, стремясь остудить его, целовал, удерживал и снова целовал ее влажные губы. Целуя Анну, я испытал такое чувство, точно прикоснулся губами к свежей розе. Теперь же, когда я целовал горячий, упругий рот Юдифи, какое-то таинственное, благоуханное дыхание исходило от этой красивой и сильной женщины и вливалось в меня живыми токами. Это различие было так ощутимо, что в разгаре самых знойных поцелуев, когда Юдифь шепнула почти про себя: «Думаешь ли ты теперь о своей подружке?» – я вдруг почувствовал, как надо мною взошла тихая звезда Анны.
– Да, – ответил я, – да! А теперь я ухожу!
Я попытался высвободиться из ее объятий.
– Ну, раз так, ступай! – сказала она и улыбнулась чуть заметной улыбкой.
Она разомкнула свои обнаженные белые руки, но сделала это так странно, так бессильно, что у меня перехватило дыхание, и я почувствовал, как мучительно больно мне расставаться с Юдифью. Я двинулся к ней и снова хотел упасть в ее объятия, но она стремительно встала, еще раз поцеловала меня и, вдруг оттолкнув от себя, тихо сказала:
– Ну, собирайся, самое время идти домой!
Вконец посрамленный, я стал искать свою шляпу и так поспешно собрался, что Юдифь, громко смеясь, еле поспевала за мной, чтобы открыть мне дверь.
– Стой, – шепнула она мне в дверях, – выйди из сада через заднюю калитку и обойди деревню задами!
И она прошла со мной по саду, невзирая на дождь и ветер, который дул со страшной силой. У калитки она остановилась и сказала:
– Послушай-ка, вот еще что! В моем доме не бывает мужчин, и ты первый, кого я целовала за долгое время! Я хочу остаться верной тебе, не спрашивай – почему. Я задалась целью испытать себя, – так мне хочется. За это я требую, чтобы ты приходил ко мне всегда, когда живешь на селе, – приходил по ночам и тайно. Днем, на людях, мы будем вести себя так, как будто мы не хотим и смотреть друг на друга. Я обещаю тебе, что ты никогда не будешь испытывать укоров совести. В жизни все пойдет совсем не так, как ты себе представляешь, и, может быть, с Анной тоже все будет по-иному. Ты в этом сам убедишься. Я только хочу тебе сказать, что потом ты будешь радоваться тому, что приходишь ко мне!
– Никогда не приду я больше! – крикнул я с сердцем.
– Тише! Не так громко! – сказала Юдифь, потом она пристально взглянула мне в глаза, так что сквозь мрак и непогоду я уловил горячий блеск ее глаз, и продолжала: – Если ты мне не поклянешься честью и всеми святыми, что явишься снова, я сейчас же заберу тебя с собой, уложу к себе в кровать, и ты будешь спать у меня! Клянусь самим господом богом, это будет так!
Мне даже не пришло в голову рассмеяться и презреть эту угрозу. С возможной быстротой я пролепетал обещание прийти снова и поспешил прочь.
Я бежал, не зная куда. Потоки дождя освежали меня. Вскоре я выбрался из деревни и очутился на возвышенности, по которой пошел дальше. Светало, слабый утренний свет пробивался сквозь бушующую непогоду. Я терзал себя горькими упреками, я чувствовал себя совсем раздавленным. И когда я вдруг увидел под ногами маленькое озеро и домик учителя, который можно было лишь с трудом разглядеть под серым покровом дождя и предрассветного сумрака, – я пал, обессиленный, на землю и разрыдался.
Дождь лил на меня не переставая, ветер порывами свистел над головой и уныло завывал в деревьях, – я лежал и плакал, как ребенок. Никого не упрекал я, кроме самого себя, и даже не помышлял о том, чтобы приписать Юдифи какую-то вину. Я чувствовал, что все мое существо разрывается на две части, я хотел укрыться у Анны от Юдифи и у Юдифи от Анны. Но я дал себе обет никогда больше не ходить к Юдифи и нарушить тем самым свою клятву, ибо испытывал чувство безграничного сострадания к Анне, которая спала мирным сном там, внизу, в этой серой и мокрой низине. Наконец я собрался с силами и пошел вниз, по направлению к деревне. Я взглянул на дым, валивший из труб и рваными облачками расползавшийся под дождем. Несколько успокоившись, я стал думать о том, как в доме моего дяди объяснить мое исчезновение на целую ночь, и решил сказать, что сбился с пути и проблуждал до утра. Со времен детства впервые мне пришлось прибегнуть ко лжи во имя определенной цели; вот уже несколько лет, как я не знал, что значит лгать, и мысль об этом заставила меня почувствовать себя так, словно меня изгнали из волшебного сада, в котором я был некоторое время желанным гостем.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯПеревод с немецкого Д. Горфинкеля.
ТРУД И СОЗЕРЦАНИЕ
Спал я до полудня – крепко и без сновидений. Когда я очнулся, все еще дул теплый южный ветер и дождь не прекращался. Выглянув в окно, я увидел, как выше и ниже по долине сотни людей трудились у воды, восстанавливая плотины и запруды, – в горах должно было растаять много снега, и следовало ожидать большого паводка. Речонка уже сильно расшумелась и стала иссера-желтой. Нашему дому ничто не угрожало: он стоял на отгороженном надежной дамбой речном рукаве, который гнал мельницу. Все мужчины ушли на работу – спасать луга, и за столом со мною сидели одни женщины. Позже вышел и я и смотрел, как эти люди предаются своему делу с такой же бодрой энергией, с какой вчера предавались удовольствию. Они возились с землей, деревом и камнями, стояли по колено в воде и тине, взмахивали топорами, перетаскивали фашины и балки, и когда человек восемь шли, подпирая плечом тяжелое, длинное бревно, можно было подумать, что они затеяли новое шествие; все отличие от вчерашнего состояло в том, что не видно было дымящихся трубок. Я мог тут мало чем помочь и только путался у людей под ногами. Поэтому, пройдя немного по берегу, я вернулся верхом через деревню и во время этой прогулки везде наблюдал обычную кипучую деятельность. Кто не был занят у воды, уехал в лес, чтобы и там быстро покончить с работой, а на одной из крестьянских полос я заметил человека, который пахал так спокойно и сосредоточенно, словно он не провел праздничной ночи и словно местам этим не грозила никакая опасность. Я стыдился того, что один брожу так праздно и бесцельно, и только для того, чтобы покончить с этим, решил немедленно возвратиться в город. Правда, я там ничего особенного не терял, и моя никем не направляемая, бестолковая работа не представлялась мне в этот миг заманчивым прибежищем, мало того – она казалась ничтожной и пустой; но так как день уже клонился к вечеру и мне предстояло шагать по грязи и под дождем до темноты, я, поддавшись аскетическому порыву, стал рассматривать это путешествие как благо и, несмотря на все увещания родственников, тотчас собрался в путь.
Как ни бушевала непогода и как ни был тяжел этот довольно долгий путь, я прошел его словно по солнечной аллее. Во мне проснулись самые разнообразные мысли. Они, не переставая, играли загадкой жизни, как золотым шаром, и я был немало удивлен, когда вдруг очутился в городе. Подойдя к нашему дому, я увидел темные окна и понял, что матушка уже спит. Вместе с возвращавшимся откуда-то соседом я проскользнул в дом, пробрался в свою комнатку, и утром мать широко раскрыла глаза, когда неожиданно узрела меня перед собой.
Я сейчас же заметил, что в нашей комнате произошло небольшое изменение. У стены стоял диванчик, по дешевке проданный матери одним знакомым, который не знал, куда его девать. Диванчик был самый простой и легкий, крытый лишь соломенной плетенкой, белой с зеленым. Все же это была очень милая вещь. И вот на нем лежала большая связка книг, все в одинаковых переплетах, с красными ярлычками и золотыми заглавиями на корешках, томиков пятьдесят, которые были несколько раз туго перехвачены прочной бечевкой. Это было полное собрание сочинений Гете; бродячий торговец, соблазнявший меня старыми изданиями и пожелтелыми гравюрами и преждевременно вводивший меня в небольшие долги, принес, сюда эти книги, чтобы я посмотрел их и купил. За несколько лет до того немец, столярный подмастерье, чинивший что-то у нас в комнате, случайно проронил: «Скончался великий Гете», – и эти слова потом неотступно звучали во мне. Усопший, который был мне неведом, проходил почти через все мои дела и помышления, и казалось, что к ним ко всем привязаны нити, концы которых исчезали в его незримой руке. Теперь уже все эти нити словно собрались для меня в неуклюжем узле бечевки, обвивавшей книги. Я набросился на него и торопливо принялся распутывать; когда же узел наконец поддался, золотые плоды славной восьмидесятилетней жизни пышно рассыпались по всему дивану, попадали через край на пол, и я, обхватив их раскинутыми руками, едва удерживал все это богатство. С этого часа я больше от дивана не отходил и читал сорок дней подряд. За это время ударили еще раз морозы, а потом опять пришла весна. Но белый снег промелькнул мимо меня, как сон, и я лишь смутно, краем глаза видел его блеск Прежде всего я ухватился за те томики, в которых, перелистав их, можно было сразу узнать драматические произведения, потом я почитал стихи, потом взялся за романы, потом за «Итальянское путешествие», когда же поток свернул на прозаические нивы повседневного прилежания, я решил не идти дальше, начал опять сначала и на этот раз смог охватить взглядом целые созвездия, а также увидеть, как гармонично они располагаются, и между ними я рассмотрел отдельные звезды, сверкавшие дивным блеском, вроде «Рейнеке-лиса» или «Бенвенуто Челлини». Так я еще раз проблуждал по этому небу, многое перечел и открыл под конец еще одну совсем новую яркую звезду: «Поэзия и правда». Не успел я дочитать этот том, как пришел торговец и осведомился, оставляю ли я книги себе, так как появился другой покупатель. При таких обстоятельствах сокровище нужно было оплатить наличными, что сейчас было свыше моих сил. Мать хорошо видела, что эти книги для меня почему-то очень важны, но то, что я сорок дней только лежал и читал, смутило ее, она колебалась, а торговец тем временем снова взял свою бечевку, связал книги вместе, взвалил их на спину и откланялся.
Будто рой блистающих и поющих духов покинул комнату, и она сразу показалась тихой и пустой; я вскочил, озираясь, и мог бы вообразить себя в могиле, если бы не уютный шорох, производимый вязальными спицами матери. Я вышел на воздух. Старинный город, скалы, лес, река и озеро, многообразная в своих формах горная цепь были озарены мягким сиянием мартовского солнца, и в то время как мой взор стремился охватить все это, я испытывал чистое и безмятежное наслаждение, прежде неведомое мне. То была самозабвенная любовь ко всему возникшему и сущему; она чтит право и смысл всякого явления, ощущает внутреннюю связь и глубину мира. Любовь эта выше, чем корыстное выкрадывание художниками отдельных подробностей, которое в конечном счете всегда приводит к мелочности и непостоянству; и она выше, чем восприятие и отбор, вызванные прихотью или романтическими пристрастиями; только она одна способна зажечь в человеке ровное и неостывающее пламя. Все представлялось мне теперь новым, прекрасным и волшебным, и я стал видеть и любить не только форму, но и содержание, сущность и историю вещей. Нельзя сказать, чтобы на меня так сразу и снизошло прозрение то, что постепенно пробуждалось во мне, несомненно, шло от тех сорока дней; их воздействие на меня и явилось главной причиной последовавших событий.
Только покой, составляющий ритм движения, держит вселенную и определяет настоящего человека; мир внутренне спокоен, гармоничен и безмолвен, и таким должен быть человек если хочет его понимать и, будучи сам действенной частицей мира, отражать его в образах. Покой притягивает жизнь, беспокойство отпугивает ее; господь бог сидит, не подавая признаков жизни, потому мир и движется вокруг него. К человеку искусства это приложимо в том смысле, что он должен быть скорее бездеятельно-созерцательным и пропускать явления мира перед своим взором, чем гнаться за ними; ибо тот, кто участвует в праздничном шествии, не может описать его так, как тот, кто стоит у дороги. Бездействие наблюдателя отнюдь не делает последнего лишним или праздным, ибо только в восприятии такого наблюдателя зримое обретает полную жизнь, и если он действительно зрячий, то настанет миг, когда он присоединится к шествию со своим золотым зеркалом, подобно восьмому королю в «Макбете» [110]110
…подобно восьмому королю в «Макбете ». — Когда Макбет, с овесть которого обременена преступлениями, попадает в пещеру ведьм , пред ним проходят разные призраки и среди них восемь королей вместе с тенью убитого Банко. Призрак восьмого короля держит в руке зеркало, и Макбет видит в нем «цепь корон» (В. Шек с пи р, Макбет, IV, 1).
[Закрыть], показывавшему в зеркале своем еще многих других королей. Да и само созерцание у спокойного наблюдателя не обходится без внешнихдействий и усилий, как и зрителю праздничного шествия стоит немалого труда завоевать или удержать хорошее место. В этом залог свободы и верности нашего взгляда.
В моих взглядах на поэзию также совершался переворот. Не знаю, как и когда, но я привык все, что находил в искусстве полезным, добрым и красивым, называть поэтичным, и даже объекты избранной мною профессии, цвета и формы, я называл не живописными, а поэтичными, равно как и все события из жизни людей, если эти события возбуждали мое воображение. Это было, мне кажется, правильно, ибо один и тот же закон делает различные вещи поэтичными, или достойными отражения; но кое в чем, что до сих пор я называл поэтичным мне пришлось разочароваться, – теперь я узнал, что непонятное и невозможное, вычурное и чрезмерное не поэтично и что если в движении мира царят покой и тишина, то здесь должны царить простота и скромность посреди блеска и образов; толь ко так можно создать нечто поэтическое или, что то же самое, нечто жизненное и разумное; одним словом, так называемую бесцельность искусства нельзя смешивать с беспочвенностью. Впрочем, эта старая история, так как уже на примере Аристотоля мы можем видеть, что его веские рассуждения о политическом красноречии в прозаической форме одновременно могут служить самыми лучшими рецептами и для поэта. [111]111
…на примере Аристотеля мы можем видеть, что его в еские рассуждения о политическом красноречии в про з аической форме одновременно могут служит ь самыми лучшими рецептами и для по э та . — Аристотель (384–322 гг. до н. э .), один из величайших ученых-филосо ф ов Древней Греции, охватил в своих многочисленных сочинениях все современные ему области знания. Рассуждения Аристотеля о пол и тическом, торжественном и судебном красноречии содержатся в е г о знаменитой « Риторике», которая наряду с «Поэтикой» оказала впоследствии большое влияние на выработку нормативных требован и й к стилю и композиции литературных произведений всех жанров.
[Закрыть]
Ибо, как мне представляется, истинные стремления художника неизменно направлены на то, чтобы упросить объединять все, что кажется разделенным и различным на то чтобы привести все явления к единому жизненному основанию. Отдаваться этому стремлению, изображать необходимое и простое с наивозможной силой и полнотой, постоянно и во всем видя суть вещей, – это и есть искусство. Поэтому художники только тем и отличаются от прочих людей, что они сразу видят существенное и умеют представить его с исчерпывающей полнотой, тогда как другие должны узнавать его, а узнав, этому дивиться; и поэтому же нельзя назвать великими мастерами тех художников, для понимания которых надобен особый вкус или художественное образование.
Мне не приходилось иметь дело ни с человеческим словом, ни с обликом человека, и я чувствовал, как счастлив уже благодаря тому, что могу ступить ногой пусть в самую скромную область, на земную почву, по которой ходит человек, и тем самым сделаться в поэтическом мире хотя бы «хранителем ковров». Гете много и с любовью говорил о красоте пейзажа, и я без всякой излишней самонадеянности верил, что этот мостик хоть как-нибудь свяжет меня с его миром.
Я хотел сразу взяться за дело, подходя теперь к видимым предметам с любовью и вниманием, хотел полностью придерживаться природы, не допускать ничего лишнего или бесполезного и наносить каждый штрих с ясным пониманием цели. Мысленно я уже видел перед собой великое множество рисунков – все они были красивы, благородны и содержательны, выполнены нежными и мощными штрихами, из коих ни один не был лишен значения. Я отправился за город, чтобы начать первый лист этого превосходного собрания; но тут оказалось, что я должен начать с того самого места, где в последний раз остановился, и что я вовсе не в состоянии вдруг создать что-то новое, ибо для этого мне сначала нужно было бы увидеть новое. Но так как в моем распоряжении не было ни одного рисунка подлинного мастера, а роскошные плоды моей фантазии превращались в ничто при первом прикосновении карандаша к бумаге, я состряпал какую-то мазню, пытаясь выбраться из своей прежней манеры, которую презирал, а теперь еще и испортил. Так и промучился я несколько дней, – в мечтах своих я видел прекрасные, полные жизненной правды рисунки, но рука моя была беспомощна. Мне стало страшно, мне казалось, что если дело не пойдет на лад, я должен буду сразу же отбросить всякую надежду, и, вздыхая, я просил бога помочь мне в моей нужде. Я молился теми же детскими словами, что и десять лет назад, без конца повторяя одно и то же, и сам заметил это, вполголоса бормоча молитву. В раздумье приостановил свою судорожную работу и, уйдя в свои мысли, рассеянно смотрел на бумагу.
ЧУДО И ПОДЛИННЫЙ МАСТЕР
Внезапно на белый лист, лежавший у меня на коленях и ярко освещенный солнцем, упала тень; я испуганно оглянулся и увидел за собой благообразного, не по-нашему одетого человека; от него и падала эта тень. Он был высок и строен; на лице его, значительном и серьезном, выделялся нос с сильной горбинкой, усы были старательно закручены. Белье его было очень тонкого полотна.
– Можно взглянуть на вашу работу, молодой человек? – заговорил он со мной на правильном немецком языке.
Обрадованный и смущенный, я протянул ему свой набросок, и незнакомец несколько мгновений внимательно рассматривал его; потом он спросил, нет ли у меня с собой в папке других рисунков и хочу ли я стать настоящим художником, Когда я писал с натуры, у меня всегда было при себе несколько рисунков, сделанных за последнее время: мне просто было бы неприятно в неудачливый день возвращаться с пустой папкой. И теперь, вытаскивая одну за другой эти работы, я подробно и доверчиво рассказывал о своих художественных опытах незнакомцу, ибо по тому, как он рассматривает мои рисунки, было видно, что он разбирается в живописи, а может быть, и сам художник.
Это подтвердилось, когда он указал мне на мои главные ошибки, сравнил набросок, над которым я работал, с натурой и так хорошо объяснил мне, какие особенности ландшафта следует считать существенными, что я и сам это увидел. Я был безмерно счастлив и притих, как человек, радостно принимающий оказываемое ему благодеяние, а он тем временем сравнивал купы деревьев на моей бумаге с натурой, толковал о светотени и форме и на краешке листа, легко набросав несколько мастерских штрихов, создавал то, что я тщетно искал.
Не менее получаса беседовал он со мною, потом сказал:
– Вы вот упомянули о милейшем Хаберзаате. А знаете ли вы, что семнадцать лет назад и я был одним из духов, пленённых в его заколдованном монастыре? Но я вовремя унес оттуда ноги и с тех пор постоянно жил в Италии и во Франций. Я пейзажист, зовут меня Ремер, и я намерен некоторое гремя пробыть на родине. Мне было бы приятно помочь вам. У меня с собою несколько моих работ, загляните ко мне в ближайшие дни, а то, если хотите, пойдем сразу!
Я поспешно сложил свои принадлежности и последовал за художником, исполненный торжественной гордости. Мне часто приходилось слышать о нем, так как он был героем настоящих легенд в «трапезной», и мастер Хаберзаат бывал весьма горд, когда слышал, что его бывший ученик Ремер стал в Риме знаменитым акварелистом и продает свои работы только владетельным особам и англичанам. Дорогой, пока мы еще находились под открытым небом, Ремер обращал мое внимание на многое из того, что следует подмечать в природе. Полон воодушевления, я пристально смотрел туда, куда он указывал легкими взмахами руки; я был поражен, когда обнаружил, что раньше, собственно, не видел почти ничего там, где, мне казалось, я вижу все, и еще более я дивился тому, что теперь находил важное и поучительное большей частью в таких явлениях, которых раньше не замечал или не считал существенными. Все же меня радовало, что я более или менее понимаю моего спутника, говорил ли он о густой и все же прозрачной тени, о мягком тоне или об изящном изгибе дерева. Позже, после нескольких прогулок с художником, я привык рассматривать и оценивать профессионально всю панораму ландшафта не как нечто замкнутое в себе, а лишь как галерею картин и этюдов, то есть как нечто, видимое только с надлежащей точки зрения.
Когда мы добрались до квартиры Ремера, состоявшей из нескольких нарядных комнат в богатом особняке, художник тотчас же поставил на стул перед диваном свои папки, усадил меня рядом с собой и начал переворачивать и устанавливать один за другим самые замечательные и ценные из своих этюдов. Все это были большие итальянские зарисовки на толстой, грубозернистой бумаге, сделанные акварелью, но совершенно новым для меня способом, неизвестными мне смелыми и остроумными средствами. В этих рисунках было столько же гармонии и аромата, сколько ясности и силы, а главное – каждый мазок доказывал, что они написаны с натуры. Я не знал, что доставляет мне больше радости – блестящее и увлекательное мастерство трактовки или сами изображенные предметы, ибо от мощных, темных групп кипарисов вокруг римских вилл, от прекрасных Сабинских гор до развалин Пестума, до сверкающего Неаполитанского залива и берегов Сицилии с их волшебно тающими контурами передо мной вставала картина за картиной со всеми драгоценными признаками времени, места и солнца, под которым они возникли. Живописные монастыри и замки блистали в лучах этого солнца на горных склонах, небо и море покоились в глубокой синеве или в веселом серебристом сиянии, и тем же серебристым сиянием был залит роскошный и благородный растительный мир с его классически простыми и все же совершенными формами. И тут же пели и звенели итальянские имена, когда Ремер называл предметы и высказывал замечания об их характере и положении. Время от времени, поднимая глаза от листов и оглядываясь по сторонам, я замечал в комнате различные предметы – красную шапочку неаполитанского рыбака, римский складной нож, нитку кораллов или серебряную шпильку для прически; потом я внимательно и восхищенно присматривался к моему новому покровителю, к его белому жилету, к его манжетам; и лишь когда он переворачивал лист, мой взор возвращался к рисунку, чтобы еще раз бегло оглядеть его, прежде чем появится следующий.
Когда мы покончили с этой папкой, Ремер позволял мне наскоро заглянуть и в другие; одна из них содержала множество исполненных в красках деталей к картинам, другая – несколько карандашных набросков, третья – только то, что имело отношение к морю, судоходству и рыболовству, четвертая, наконец, – различные явления природы и чудеса расцветки, как Голубой грот, необычные конфигурации облаков, извержения Везувия, пылающие каскады лавы и так далее. Затем, проведя меня в другую комнату, он показал мне то, над чем работал теперь, – довольно большую картину, изображавшую сады вокруг виллы д’Эсте [112]112
Вилла д'Эсте (архитектор Лигорио) – была построена около 1500 —1 580 гг. для кардинала Ипполита д’Эсте. Эсте – итальянский княжеский род, владевший герцогством Феррара (XIII XVI вв.).
[Закрыть]. Гигантские темные кипарисы высились над трепетными виноградными лозами и лавровыми кустами, над мраморными фонтанами и тонущей в цветах балюстрадой, к которой приникла одинокая фигура – Ариосто [113]113
Ариосто Лодовико (147 4–1 533) — один из крупнейших итальянских поэтов эпохи Возрождения. Его главным произведением является поэма «Неистовый Роланд» (150 2–1 532), построенная на мотивах средневекового рыцарского романа и античной поэзии. Ариосто долгов время жил в Ферраре при дворе герцогов д’ Э сте, выполняя различные дипломатические поручения.
[Закрыть]в черном рыцарском одеянии и со шпагой. Дальше видны были дома и деревья Тиволи, овеянные благоуханием, а за ними открывался широкий простор полей, залитых вечерним пурпуром, в котором на самом горизонте плавал купол св. Петра.
– На сегодня довольно! – сказал Ремер. – Приходите почаще хоть каждый день, если будет охота. Приносите свои работы, может быть, я дам вам скопировать кое-что. Тогда вы усвоите более легкую и целесообразную технику.
С величайшей благодарностью и почтительностью я простился с ним и вприпрыжку отправился домой. Там я самыми красноречивыми словами рассказал матери о своем удивительном и счастливом приключении и не преминул изобразить незнакомого важного господина и художника во всем блеске, на какой я был способен; я был рад, что наконец могу указать ей на пример ослепительного успеха, который утешил бы ее в неопределенности моего собственного будущего, тем более что и Ремер вышел из убогого питомника Хаберзаата. Однако семнадцать лет, которые Ремер должен был провести на чужбине, чтобы добиться подобных достижений, не вызывали у матушки никакого восторга; кроме того, она считала благосостояние незнакомца далеко не доказанным, если он вернулся на родину такой одинокий и никому не ведомый. Но у меня было иное, тайное доказательство того, что надежды мои обоснованны: ведь Ремер появился сейчас же после того, как я сотворил молитву, а я, несмотря на мое бунтарство против церкви, все еще был изрядным мистиком, когда дело касалось моего личного благополучия.
Матери я об этом ничего не сказал. Прежде всего между нами не было принято слишком распространяться на такие темы; а затем, хотя мать и твердо уповала на помощь божью, ей не понравилось бы, если бы я стал расписывать такое необычайное и эффектное происшествие. Она была довольна и тем, что мы, по божьей воле, не оставались без куска хлеба и что в трудную минуту в горести своей она всегда могла воззвать к помощи свыше; поэтому она, вероятно, не без насмешки осадила бы меня; это тем более побудило меня весь вечер раздумывать над происшествием, и я должен сознаться, что ощущение у меня было двойственное. Я не мог отделаться от представления о какой-то длинной проволоке, за которую незнакомец якобы был притянут по моей мольбе, но случайность, как нечто противоположное этому нелепому представлению, была мне еще менее по вкусу, ибо теперь я не мог даже подумать о том, что все это могло и не произойти. С тех пор я привык запоминать такие счастливые события (а также и печальные, когда я склонен был видеть в них наказание за совершенное мной прегрешение) как непреложные факты и благодарить за них господа, не воображая, однако, что все свершилось именно ради меня. Но каждый раз, когда я не вижу выхода из затруднения, я не могу удержаться от того, чтобы не искать решения в молитве, чтобы не усматривать причину ударов судьбы в моих проступках и чтобы не давать обета исправления.
Горя нетерпением, я выждал один день, а на следующий пошел к Ремеру с целым грузом моих прежних работ. Он принял меня с любезной предупредительностью, внимательно и сочувственно рассмотрел мои рисунки. При этом он не скупился на ценные советы, а когда мы кончили, сказал, что прежде всего я должен отделаться от своей старой беспомощной манеры, потому что так я не сделаю ничего путного. Я должен прилежно рисовать с натуры мягким карандашом и начать с того, чтобы усвоить его, Ремера, манеру, в чем он мне охотно поможет. Он отыскал в своих папках несколько простых этюдов в карандаше и в красках, которые я должен был скопировать на пробу, и когда после этого я хотел откланяться, он сказал:
– Да вы посидите здесь еще часок! За утро вы все равно уже ничего не сделаете. Последите за моей работой, и мы поболтаем!
Я охотно согласился, прислушивался к тем замечаниям, которые он делал по поводу своей работы, и в первый раз наблюдал, как просто, свободно и уверенно работает мастер. Предо мной засиял новый свет, и когда я представлял себе, как я работал в моей прежней манере, мне начинало казаться, что до этого дня я только вязал чулки или делал что-то в этом роде.
Быстро скопировал я полученные от Ремера листы, трудясь так весело и удачливо, как это бывает с первого разбега. А когда я принес их ему, он сказал:
– Ну что ж, дело идет отлично! Очень хорошо!
Погода в этот день была прекрасная, и он пригласил меня на прогулку, во время которой связывал то, чему я уже научился в его доме, с живой природой, а в промежутках поверял мне свои думы о других вещах, людях и событиях – то строго-критически, то шутливо, и я увидел, что сразу приобрел надежного учителя и занимательного, обходительного друга.
У меня возникла потребность неизменно быть возле него, и я все чаще пользовался разрешением его посещать. И вот однажды, основательно и уже несколько строже просмотрев мою работу, он сказал мне:
– Вам было бы полезно еще некоторое время находиться полностью под руководством преподавателя; да и мне доставило бы удовольствие и развлекло меня, если бы я мог предложить вам свои услуги. Но мои обстоятельства, к сожалению, не таковы, чтобы я мог учить вас без всякого вознаграждения – разве только у вас совсем нет для этого средств. Посоветуйтесь с вашей матушкой, не согласится ли она тратить кое-что ежемесячно на это дело. Я еще некоторое время пробуду здесь и надеюсь за полгода настолько продвинуть вас вперед, чтобы впоследствии вы оказались более подготовленным и сами были в состоянии найти себе заработок, когда отправитесь путешествовать. Вы бы приходили каждое утро в восемь часов и весь день работали у меня.
Я не мог желать ничего лучшего и во всю прыть пустился домой сообщить матери об этом предложении. Однако она не ухватилась за него, как я, и, так как дело шло о затрате немалых средств, а значительную часть суммы, уплаченной Хаберзаату, я и сам считал выброшенной на ветер, она сперва пошла просить совета у того видного господина, у которого уже некогда побывала. Матушка рассчитывала, что этот человек, во всяком случае, будет знать, действительно ли Ремер такой почитаемый и знаменитый художник, за какого я его усердно выдаю. Советчик пожал плечами и, правда, признал, что Ремер как художник талантлив и восхваляется за границей, но о его личности отозвался туманно: о нем не говорят хорошего, но подробнее ничего не известно, нам, мол, лучше быть с ним настороже. Во всяком случае, он предъявляет слишком большие требования, наш город ведь не Рим и не Париж, и вообще было бы целесообразнее сберечь эти средства для моих странствий; а в путь мне нужно отправиться возможно скорее, чтобы самому все увидеть и овладеть тем, чем владеет Ремер.