Текст книги "Зеленый Генрих"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 58 страниц)
После этой речи штатгальтер пожал нам руки и удалился. Меня между тем отнюдь не переубедила его тирада, а учителю совсем не понравился оборот, который принял разговор. В одном мы сошлись мнениями, что штатгальтер – любезный и умный человек; я был польщен его обращением ко мне и потому, бросая ему вслед благожелательные взгляды, всячески расхваливал его учителю, как достойного, уважаемого и потому, разумеется, счастливого человека. Учитель, однако, покачивал головой и утверждал, что не все то золото, что блестит. С недавних пор он стал говорить мне тыи потому продолжал так:
– Ты у нас вдумчивый юноша, тебе подобает глубже всматриваться в жизнь людей. Я убежден, что знание многочисленных жизненных обстоятельств и отношений приносит молодым людям гораздо больше пользы, чем все нравственные теории. Последние приходят к человеку только с опытом, в известной мере как компенсация за то, чего уже нельзя изменить. Штатгальтер потому так деятельно ратует против людей, которых он называет самоотверженными, что сам он проявил известного рода самоотверженность, пожертвовав тем видом деятельности, которая могла сделать его счастливым и соответствовала бы свойствам его натуры. Хотя такое его самоотрицание и представляет в моем мнении доблесть и нынешняя его деятельность кажется всем такой необходимой и полезной для общества, тем не менее в глубине души он этим не удовлетворен, и у него нередко бывают такие мрачные часы раздумий, о существовании которых трудно догадаться, если судить по его веселому и любезному нраву. Дело в том, что по складу своей природы он настолько же одарен пылким темпераментом, как большим и ясным умом, а поэтому он в большей степени предназначен для того, чтобы в борьбе идей и принципов быть храбрым вождем и управлять движениями масс, нежели управлять делами на одной и той же чиновничьей должности. Но у него не хватает мужества остаться без хлеба хотя бы на один только день. Он не имеет ни малейшего представления о том, как обходятся без постоянного оклада птицы или полевые лилии, а поэтому он и отстаивает свои суждения. Уже не раз, когда благодаря борьбе партий у нас происходила смена правительств и победившие пытались путем беззаконных мер грабить побежденных, – он, как человек чести, восставал против этого. Но он не сделал при этом того, что наибольшим образом соответствует его темпераменту, – он не швырнул своей должности под ноги властям, не встал во главе движения, чтобы, используя свой ум и энергию, направить движение против захватчиков и прогнать их туда, откуда они пришли. Этого он не сделал, – и вот отказ от борьбы стоит ему неизмеримо больших душевных сил, чем вся его неутомимая деятельность на посту чиновника. Для того чтобы сохранять к себе уважение сограждан, он должен продолжать жить так, как живет. Но перед властями и в столице ему надо прибегать к почтительным улыбкам, а там, где он охотно сказал бы: «Сударь! Вы большой дурак!» или: «Милостивый государь! Мне кажется, вы – мошенник!» – там он вынужден прибегать к лести, пусть иногда и наивной. Ибо, как сказано, его ужасает то, что называется нищетой.
– Но, черт возьми, – воскликнул я, – разве наши господа правители не часть народа и разве мы живем не в республике?
– Разумеется, сын мой! – ответил учитель. – Однако это факт, и факт удивительный, который особенно распространен именно в наши дни: некая часть народа, благодаря простому процессу выборов став представительным органом, вдруг изменяется и становится чем-то совершенно иным; с одной стороны, она все еще народ, а с другой – нечто прямо ему противоположное и даже враждебное. Это совсем как с кислотой, химический состав которой изменяется только оттого, что в нее опускают какую-то палочку, или даже просто оттого, что она долго стоит. Иногда начинает даже казаться, что старые патрицианские правительства умели лучше понимать и выражать характер народа. Но только не дай себя обмануть и убедить в том, что наша представительная демократия не является самым лучшим общественным порядком. То, о чем мы говорим, служит у здоровой нации лишь к возбуждению ее сил, и народ, не утрачивая душевного равновесия, нередко доставляет себе удовольствие встряхнуть эту дивным образом изменившуюся жидкость или подержать колбу на свет и внимательно посмотреть, не помутнела ли кислота, а в конце концов все-таки употребляет ее себе на пользу.
Я перебил учителя и спросил его, не мог ли штатгальтер, человек больших знаний и ума, лучше прокормить себя частной деятельностью, нежели государственной службой? На это он ответил:
– То, что он этого не мог или полагал, что не может, и есть, вероятно, тайна его жизни! Мысль о том, что можно жить на вольный заработок, многим людям приходит на ум очень поздно, а иным и совсем не приходит. Для одних такой заработок нечто очень простое, что достигается с легкостью, мановением руки или волею случая, но для других это медленно постигаемое искусство. Кто в юности не сумел научиться этому у окружающих или у собственных родителей или как-нибудь иначе, тот иногда вынужден слоняться до сорока или пятидесяти лет как нищий, и часто такие люди умирают оборванцами. Многие заметные в государстве люди, которые всю жизнь были исправными чиновниками, не имеют никакого понятия о такого рода заработке. Ибо все эти должностные лица образуют своего рода фаланстер [107]107
Фаланстер . — Так по проекту французского социалиста-утописта Шарля Фурье (1772–1837) назывался большой дворец, в котором должны были жить фаланги – производственно-потребительские ассоциации в идеальном обществе. Келлер употребляет это слово в ироническом смысле.
[Закрыть], распределяют работу между собой, и каждый извлекает из государственного дохода нужную ему сумму, не задумываясь о том, что делается на свете – дождь или вёдро, неурожай, война или мир, удача или неудача. Они представляют собой некий совершенно особый мир и как таковой противостоят нации, общественным устройством которой управляют. Этот мир имеет для тех, кто в нем жительствует, свои преимущества, – он сохраняет им нервы. Они знают свою работу, знают, что такое добросовестность и экономия, но не знают, как, пройдя сквозь ветры и бури конкуренции, образовалась та кругленькая сумма, которую они получают в качестве вознаграждения. Иные из них целую жизнь усердно трудились в качестве судей или экзекуторов и занимались денежными делами, но при этом так и не научились выписывать или своевременно погашать векселя. Кто хочет есть, должен работать. Но будет ли заработанное вознаграждение верным, дающимся без всяких тревог и забот, или за него людям придется платить не только работой, но и страхами и треволнениями, и заработок превратится в случайный выигрыш, – об этом я не смею судить, может быть, этот вопрос разрешит будущее. Но в наших обстоятельствах мы встречаемся и с тем и с другим, и поэтому мы так часто наблюдаем странную смесь зависимости и свободы и самые различные воззрения. Штатгальтер считает себя зависимым и во время каждого кризиса держится замкнуто, стараясь не выдавать своего мнения, но при этом он даже не подозревает, как много людей за его спиной пытается угадать его сокровенные мысли, чтобы действовать в соответствии с ними.
Я испытывал большую симпатию к штатгальтеру и чувствовал к нему уважение, хотя и не мог понять – почему; ведь я отнюдь не одобрял его страха перед бедностью, и только много позже мне стало ясно, что он взял на себя самую трудную задачу: он справлялся с вынужденной работой так, как если бы он был для нее рожден, не сделавшись при этом ни ворчливым, ни подлым. Однако речи учителя о заработке вызвали во мне глубокое огорчение. Я начал сомневаться в том, буду ли я способен заработать свой хлеб, ибо уже научился понимать, что для всего этого здорового и сильного народа свобода только тогда становится благом, когда он уверен в хлебе насущном, и, глядя на длинные ряды опустевших столов, я подумал, что даже этот праздник на голодный желудок и при пустом кармане представлял бы собой чрезвычайно унылое зрелище.
Я был рад, что мы наконец поднялись. Учитель предложил Анне и мне сесть к нему в коляску, и мы все вместе поехали вслед за артистами. Но Анне захотелось покататься верхом на белом коне, который уже отдохнул, – потом, сказала она, у нее уже не будет такой возможности. Учитель согласился и заявил, что поедет вместе с нами, пока не найдет какого-нибудь пожилого человека, которому бы он помог добраться домой, раз уж молодежь его покинула. Я же радостно побежал в дом, где стояли наши кони, вывел их на улицу и, помогая Анне подняться в седло, вдруг почувствовал, как учащенно забилось от радости мое сердце и как оно вдруг замерло от сладостного ужаса, – я знал, что скоро поскачу вдвоем с нею по горам, лесам и долинам.
ВЕЧЕРНИЙ ПЕЙЗАЖ.—
БЕРТА ФОН БРУНЕК
Так оно и случилось, хотя все сложилось иначе, чем я надеялся. Мы только успели отъехать от ворот, как гостеприимный учитель усадил в свою коляску трех стариков и поехал вперед, по дороге к ложбине. Мы с Анной ехали медленно, направо и налево кланяясь улыбающимся прохожим, пока не подъехали наконец к волнующейся и гудящей толпе. Первый, кого мы здесь увидели, был философ, чье красивое лицо пылало от воодушевления; было сразу видно, что он уже порядком повеселился. Он был в обычном своем платье и нес в руках книгу, так как вместе с еще одним учителем взял на себя обязанность суфлера и должен был всегда оказываться там, где кого-нибудь из героев подводила память. Но, по его словам, никто не хотел его слушать, и действие развивалось вполне стихийно, само собой; поэтому, сказал он, теперь у него достаточно досуга, чтобы суфлировать для нас сцену охоты, – ведь мы, несомненно, выехали вдвоем для того, чтобы ее разыграть. Сейчас самая пора, и мы, не откладывая, должны взяться за дело!
Я покраснел и начал погонять лошадей, но философ схватил их под уздцы. Анна спросила, что это за сцена охоты, и на это он с хохотом ответил: не станет же он нам рассказывать того, над чем потешается весь свет, а мы, без сомнения, будем смеяться больше всех! Анна тоже покраснела и настойчиво потребовала, чтобы он сказал, о чем идет речь. Тогда философ протянул ей раскрытую книгу, и пока наши кони добродушно обнюхивали друг друга, а я сидел как на угольях, она положила книгу на правое колено и с большим вниманием прочитала от начала до конца ту сцену, в которой Руденц и Берта заключают свой союз. По мере чтения Анна все больше краснела: теперь она с ясностью увидела ту безобидную ловушку, которую я ей расставил. Философ между тем готовился к дальнейшим шуткам, но внезапно Анна, дочитав сцену до конца, захлопнула книгу и решительно заявила, что хочет домой. Она сразу же повернула коня и поскакала по узенькой тропинке к полю, в сторону нашего села. Смущенно и нерешительно смотрел я ей вслед, но затем скрепя сердце рысью поехал за ней, – не мог же я оставить ее без провожатого. Пока я нагонял Анну, мне слышался голос философа, который пел нам вслед какую-то развязную песню, но вскоре голос его пропал, и до нас из ложбины доносились уже только веселые, хотя и далекие звуки свадебной музыки и крики радости или восторга. Но благодаря этим звукам тишина, окружавшая нас, казалась еще более глубокой; поля и леса были залиты лучами вечернего солнца, сверкавшими на листьях и траве, как чистое золото. Теперь мы скакали по гребню возвышенности, я держался позади и не смел сказать ей ни слова. Вдруг Анна стегнула коня прутом и пустила его в галоп, – я тотчас же последовал ее примеру. Вольный ветер веял нам навстречу, и когда я внезапно увидел, что Анна, разгоряченная и раскрасневшаяся, глубоко вдыхает упоительный воздух и весело улыбается, высоко подняв голову в сверкающей короне, между тем как волосы ее вьются по ветру, я погнал вперед своего коня, который теперь плотно прижимался к ее коню, и так скакали мы минут пять по безлюдной возвышенности. Дорога была чуть влажной и не пылила. Справа внизу река несла свои сверкающие воды, и за рекой поднимался отвесный берег с темным дремучим лесом, а еще дальше, за горными грядами, на северо-востоке вырисовывались швабские горы, одинокие пирамиды, которые высились в бесконечной и неподвижной дали. На юго-западе тянулись Альпы, еще почти сплошь покрытые снегом, а над ними плыло облако, огромное, словно горный хребет, которое сверканием, светом и тенями совершенно повторяло горы; это было море светящейся белизны и густой синевы, и оно клубилось бесчисленными формами, громоздившимися друг на друга. Казалось, нас обступает со всех сторон, уходя ввысь пирамидами гор, ослепительно прекрасная первобытная природа, могущественно и глубоко проникающая в душу и в то же время такая беззвучная, неподвижная и далекая. Мы все это сразу охватывали взглядом, хотя ничего не старались рассматривать; казалось, что бескрайная земля вращается вокруг нас, как бесконечный венок, пока она вдруг не сузилась, когда мы рысью спустились с горы к реке. Все было как во сне, как будто во сне нам приснился прекрасный сон; мы ехали через реку на пароме, и прозрачные зеленые волны разбивались с шумом о борта и исчезали где-то под нами, а мы все еще сидели на конях и, двигаясь дугообразным путем, пересекали поток воды. И теперь нам казалось, что мы из одного сна перенеслись в другой, – на противоположном берегу медленно карабкались мы вверх по темному ущелью, где лежал таявший снег. Здесь было холодно, сыро и жутко. С темных кустов капала холодная влага, падали бесчисленные снежные комья, мы двигались в густом темно-коричневом мраке, на дне которого печально поблескивал зернистый снег, и только над нашими головами сверкало золотое небо. Мы уже думали, что сбились с пути, не знали, где мы, как вдруг под ногами коней стало сухо и зазеленела трава. Мы оказались на большой высоте, в густом еловом лесу, стволы которого стояли в трех-четырех шагах друг от друга, земля была покрыта сухим мохом, ветви деревьев переплетались над нами и образовали темно-зеленую крышу, сквозь которую почти не видно было неба. Теплым дыханием встретил нас лес; золотистый свет падал то тут, то там на мох и на стволы деревьев, поступь коней сделалась неслышной, мы ехали между елями, то расходясь, то снова встречаясь и проезжая вместе между двумя колоннами, словно в небесных вратах. Но вот мы подъехали к вратам, которые оказались закрыты: паук заткал их своей паутиной. Под лучом, падавшим на него сквозь ветви елей, паук поблескивал всеми цветами – синим, зеленым, красным, подобно грани алмаза. В едином порыве мы нагнулись под паутиной, и в это мгновение наши лица были так близко друг к другу, что мы внезапно поцеловались. В ущелье мы уже начали разговаривать и некоторое время весело беседовали, пока вдруг не вспомнили, что поцеловались, и, посмотрев друг на друга, оба покраснели. Тогда мы снова затихли. Солнце спряталось, и лес погрузился в тень. Из глубины нам блеснула вода, мы совсем близко увидели горный склон, на котором скалы и сосны были залиты ярким солнечным сияньем и бросали отсвет на темные стволы елей, между которыми мы теперь двигались вперед в таинственном полумраке. Дальше дорога стала настолько крутой, что нам пришлось спешиться. Когда я помогал Анне сойти с коня, мы снова поцеловались, но она тотчас же отскочила в сторону и быстро пошла впереди по мягкому зеленому ковру, а я следовал за ней, ведя под уздцы обоих коней. Я глядел на ее пленительную, почти сказочную фигурку, и мне снова показалось, что все это сон; я чуть было не выпустил коней, когда, желая убедиться в том, что я не сплю, бросился за ней и заключил ее в свои объятия. Так добрались мы до реки и тут поняли, что находимся в хорошо знакомом нам месте, близ пещеры язычников. Здесь было еще тише и еще более жутко, чем в лесу среди елей; скала, озаренная солнцем, отражалась в прозрачной воде, три ястреба кружились над нею, беспрестанно встречаясь в воздухе, и каждый раз, как они взмахивали крыльями и покачивались в лучах солнца, сверкала белизна их боков и отливало ярким блеском коричневое оперение их крыльев. Мы же сидели в тени. Счастливый, смотрел я на все вокруг нас, а потом, вспомнив, что надо напоить коней, освободил их от узды. Анна увидела беленький цветочек, не знаю даже, какой; она сорвала его и подошла ко мне, чтобы прикрепить его к моей шляпе. Я уже больше ничего не видел и не слышал, когда мы поцеловались в третий раз. Обняв Анну, я с силой прижал ее к себе и стал осыпать поцелуями. Сначала она, дрожа, прильнула ко мне, потом обвила мою шею руками и тоже поцеловала меня. После пятого или шестого поцелуя она вдруг мертвенно побледнела и стала вырываться из моих объятий. И меня охватило какое-то странное чувство; поцелуи словно угасли сами собой, – мне казалось, будто я обнимаю бесконечно далекий и безжизненный предмет. Мы отчужденно и испуганно взглянули друг другу в лицо, руки мои все еще нерешительно обнимали Анну, и я не мог ни выпустить ее, ни крепче прижать к себе. Мне казалось, что если я ее отпущу, то она рухнет в бездонную глубину, и что я ее убью, если буду удерживать силой. Безотчетный страх и печаль осенили наши детские сердца. Наконец руки мои бессильно опустились, и мы оба, посрамленные и пришибленные, горестно уставились в землю. Анна села на камень у самой воды, чистой и глубокой, и принялась горько плакать. Только увидев это, я нашел в себе силы снова подумать о ней – до того я был полностью погружен в свое отчаяние, скован тем ледяным холодом, который вдруг напал на нас. Я приблизился к ней, попытался взять ее за руку и дрожащим голосом окликнул ее по имени. Но девушка спрятала лицо в складках своего длинного зеленого платья и еще пуще залилась слезами. Потом она немного пришла в себя и просто сказала:
– О! Как хорошо нам было до сих пор!
Мне казалось, что я ее понял, – я переживал нечто похожее, хотя и не так глубоко, как она. Поэтому я ничего не ответил, а только тихонько сел неподалеку от нее, и мы оба в мрачном молчании принялись смотреть на реку. В воде сияло ее отражение, лицо ее, увенчанное серебряной короной, смотрело на меня из волн, словно из другого мира, словно лицо водяной феи, которая вот-вот скроется в пучине, покидая обманувшего ее доверие возлюбленного.
В то время как я так упоенно привлек ее к своей груди и целовал, а она в смятении чувств отвечала мне тем же, мы слишком низко наклонили фиал безгрешного блаженства. Влага его обдала нас внезапным холодом, и мгновенное отчуждение вернуло нас из мира заоблачных чувств. Такие последствия невинного порыва нежности у двух молодых людей, которые недавно еще были детьми и тогда поступали точно так же, не испытывая, однако, душевных мук, многим покажутся смешными и глупыми. Нам же все это представлялось совсем не шуточным, и в глубокой скорби мы сидели у воды, которая, как она ни была прозрачна, была не чище, чем душа Анны. Истинной причины этого ужасного происшествия я в то время неспособен был постигнуть. Я не знал, что в этом возрасте алая кровь наша мудрее нашего разума и сдерживает себя сама, когда она вскипает волнами слишком ранней страсти. Анна же упрекала себя за то, что согласилась участвовать в празднестве, – теперь, казалось ей, она была грубо и жестоко наказана за это.
Могучий шум листвы вывел нас из состояния задумчивой грусти, которое было, в сущности, тоже своеобразным переживанием счастья. И мне эти минуты, пока нас не пробудил сильный порыв южного ветра, не менее милы и драгоценны, чем воспоминание о поездке по возвышенности и сквозь еловый лес. Анна тоже, казалось, почувствовала себя ожившей. Мы встали с места, и я заметил, что она улыбается, следя за тем, как с водной поверхности исчезает мое отражение. Но ее решительные движения как бы говорили: «Не смей больше прикасаться ко мне!»
Кони уже давно перестали пить и удивленно стояли на узкой, заросшей кустарником полоске между камнем и водой, где было так тесно, что они не могли пошевелиться. Я надел на них уздечки, помог Анне сесть на коня и повел его под уздцы по узкой тропке, которую кое-где заливала река, в то время как мой конь терпеливо следовал за нами. Так мы добрались до лугов и наконец подошли к высоким деревьям, окружавшим старый пасторский дом. В доме мы не застали ни души, даже дядюшка и его жена ушли на вечернюю прогулку, и в комнатах царила немая тишина. Анна поспешила в дом, я отвел ее коня в стойло, расседлал его и задал ему сена. Затем я пошел наверх, чтобы добыть хлеба для моей лошади, потому что собирался еще поехать верхом досматривать спектакль. И Анна, когда я зашел в комнату, сразу же сказала мне, чтобы я ехал туда. Она уже переоделась и поспешно заплетала косы. Смутившись оттого, что я застал ее за этим занятием, она снова покраснела.
Я спустился вниз; пока я отрезал один кусок хлеба за другим и кормил коня, Анна появилась в окне и, укладывая косы, внимательно смотрела на меня. Медленные движения наших рук в окружающей тишине наполнили нас глубоким чувством счастливого покоя, и нам казалось, что мы могли бы так провести целые годы. Время от времени я сам откусывал от куска хлеба, которым кормил коня, и, видя это, Анна тоже достала из шкафа хлеб и, стоя у окна, стала его есть. Мы не могли не посмеяться над этим. И точно так же, как после нашего торжественного и шумного обеда простой кусок сухого хлеба показался нам таким вкусным, так и эта новая форма наших отношений показалась нам теперь тихой гаванью, в которую после пережитой нами маленькой бури вошло наше судно и в которой мы должны были бросить якорь. Я видел, что и Анну это радует, – она не отошла от окна, пока я не скрылся из виду.
Вид с Зузенберга на Лимматталь. Цюрих.
Масло. 1842 г.