355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Готфрид Келлер » Зеленый Генрих » Текст книги (страница 8)
Зеленый Генрих
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:47

Текст книги "Зеленый Генрих"


Автор книги: Готфрид Келлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 58 страниц)

Глава восьмая
ПЕРВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

С самого раннего отрочества я внимательно следил за всеми событиями в жизни этого дома и, подобно хору в трагедиях древних, был не только свидетелем, но нередко и вмешивался в действие. Я то расхаживал по комнате, то усаживался где-нибудь в уголке, а когда при мне разыгрывалась какая-нибудь шумная сцена, я всегда стоял в самой гуще действующих лиц. Я доставал книги с полок и требовал, чтобы мне объяснили какую-нибудь заинтересовавшую меня диковинку, или же играл с безделушками г-жи Маргрет. Среди множества людей, бывавших в этом доме, не было ни одного, кто не знал бы меня, и все они были приветливы со мной, потому что это нравилось моей покровительнице. Что касается меня самого, то я старался поменьше говорить, но зато получше прислушиваться и присматриваться к тому, что на моих глазах происходило, чтобы не упустить ни одной подробности. Переполненный всеми этими впечатлениями, я брел через улицу домой, и там, в нашей тихой комнате, начинал ткать бесконечную причудливую ткань мечты, а мое возбужденное воображение сновало по ней, как челнок, расцвечивая ее все новыми и новыми узорами. Эти фантастические образы переплетались в моей голове с подлинной жизнью, так что я с трудом отличал одно от другого.

Пожалуй, только этим последним обстоятельством и можно объяснить некоторые мои тогдашние поступки, в том числе одну совершенно непонятную проделку, которую я выкинул в возрасте около семи лет, – ибо даже я сам не мог бы подыскать для нее какое-нибудь другое объяснение. Однажды я сидел за столом, увлеченный какой-то игрой, и произносил вполголоса непристойные бранные слова, не отдавая себе отчета в том, что они означают; должно быть, я услышал их где-нибудь на улице. Соседка, сидевшая в это время тут же, в комнате, и болтавшая с матушкой, была поражена этими словами и обратила ее внимание на то, что я говорю. Лицо матушки приняло строгое выражение, и она спросила, кто меня этому научил, а соседка стала расспрашивать меня еще настойчивее; я был удивлен всем этим, на минуту призадумался и назвал мальчика, которого я часто видел в школе. К его фамилии я тотчас же добавил еще две или три, причем все это были подростки лет по двенадцать – тринадцать, с которыми я до сих пор даже и не заговаривал. К моему удивлению, через несколько дней учитель велел мне остаться после уроков, оставив в классе также и четырех названных мною мальчиков, показавшихся мне чуть ли не взрослыми мужчинами: все они были намного старше, чем я, и выше меня почти на целую голову. Потом появился священник, один из попечителей школы, обычно преподававший нам закон божий; он сел за стол, где сидел учитель, а мне велел сесть рядом с собой. Мальчиков же заставили встать в ряд перед столом, и они ждали, что будет дальше. Затем священник торжественно задал им вопрос, правда ли, что они произносили в моем присутствии некие бранные слова; они очень удивились и не знали, что им отвечать. Тогда священник спросил меня: «Где ты слышал от них все это?» Тут меня снова понесло, и, не долго думая, я ответил с лаконичной определенностью: «В Братцевой рощице!» Так называлась роща в часе ходьбы от города, в которой я отроду не бывал, я только слыхал, что ее часто упоминают в разговоре. «Как же все это произошло и как вы туда попали?» – гласил следующий вопрос. Я стал рассказывать, будто бы мальчики уговорили меня пойти с ними в лес, и подробно описал все то, что обычно происходит, когда дети постарше затевают какую-нибудь проделку, уходят далеко от дому и берут с собой совсем маленького мальчика. Обвиняемые были возмущены и со слезами на глазах стали уверять, одни – что они были там очень уж давно, а другие – что они и вовсе никогда там не бывали, тем более со мной! При этом они смотрели на меня с боязливой ненавистью, словно на какого-то злобного змееныша, и принялись было осыпать меня упреками и осаждать вопросами, но им велели помолчать, а мне предложили описать дорогу, по которой мы туда шли. Я тотчас же живо вообразил себе эту дорогу, будто увидел ее своими глазами, а так как мальчики не желали признавать мою выдумку, в которую я теперь сам уверовал, (ведь если ничего этого не было, нас не стали бы вызывать на допрос), то их возражения только раззадорили меня, и я подробно описал дорогу, ведущую к роще. Я знал те места только понаслышке и никогда не обращал особенного внимания на то, что о них говорилось, но в тот момент все услышанное слово за слово всплыло в моей памяти, и описание получилось как-то само собой. Потом я рассказал, будто по пути мы сшибали с кустов орехи, развели костер и жарили на нем краденую картошку, а затем основательно поколотили деревенского мальчишку, пытавшегося нас остановить. Придя в лес, мои спутники влезли на высокие ели и подняли там наверху страшный галдеж, награждая при этом священника и учителя разными прозвищами. Размышляя над внешностью наших наставников, я давно уже сам придумал для них эти прозвища, но до сих пор держал их при себе; теперь, когда мне представился такой удобный случай, я ввернул их кстати в мой рассказ, чем и вызвал сильнейшее негодование этих почтенных людей и немалое изумление ни в чем не повинных мальчиков. Я уверял, что, спустившись с деревьев, они нарезали длинных прутьев и потребовали, чтобы я тоже забрался на маленькую елку и громко прокричал оттуда все эти клички. Когда же я отказался, они привязали меня к стволу и до тех пор хлестали меня прутьями, пока я не согласился сказать все, что они требовали, даже те неприличные слова. Пока я выкрикивал эти ругательства, они успели улизнуть у меня за спиной, и в ту же минуту ко мне подошел какой-то крестьянин; он услыхал мои бесстыдные речи и стал драть меня за уши. «Ну подождите же, дрянные мальчишки, – воскликнул он, – одного-то я поймал!» – и дал мне несколько затрещин. Потом он тоже ушел, оставив меня стоять под деревом, и в это время уже начало смеркаться. С большим трудом вырвавшись из пут, я стал искать в темном лесу дорогу домой. Но тут я заблудился, свалился в какую-то глубокую речку и, продвигаясь вдоль нее наполовину вплавь, наполовину вброд, выбрался таким образом из лесу и, претерпев немало опасностей, наконец-таки нашел дорогу. В довершение всего на меня напал огромный козел, но я отбился от него, проворно выломав кол из плетня, и обратил его в бегство.

Никто в школе еще ни разу не замечал за мной такого красноречия, какое я проявил, рассказывая эту историю. Никому даже в голову не пришло расспросить у моей матери, был ли когда-нибудь такой случай, чтобы я вернулся домой весь промокший, да к тому же в ночное время. Зато когда удалось доказать, что кое-кто из мальчиков прогулял уроки, притом, как нарочно, примерно в указанные мною дни, – в этом увидели несомненную связь с моими приключениями. Мне поверили, как верят словам невинного младенца; мой рассказ, прозвучавший весьма естественно, был для всех как гром с ясного неба, так как до сих пор я был известен своей молчаливостью. Обвиняемые были невинно осуждены, как молодые, но уже закоренелые злодеи, ибо их дружное запирательство, их справедливое негодование и даже их отчаяние были истолкованы как обстоятельства, лишь усугубляющие их вину; в школе их подвергли самым строгим наказаниям и посадили на позорную скамью, а сверх того им досталось еще и от родителей: их высекли и долго не выпускали гулять.

Судя по моим смутным воспоминаниям о том времени, мне было не только безразлично, что я натворил столько бед, но я даже испытывал какое-то удовольствие от того, что мой вымысел нашел столь реальное воплощение в казавшемся вполне справедливым приговоре наших судей; я гордился тем, что в мире произошло нечто из ряда вон выходящее, что люди что-то делают и от чего-то страдают, – и всему этому причиной магическая сила моего слова. Я никак не мог понять, на что, собственно, жалуются высеченные мальчики и за что они так сердятся на меня, – ведь весь ход событий в моем рассказе был настолько достоверен, что развязка была ясна с самого начала, и тут уж я ничего не мог поделать, точно так же, как боги древних не в силах были изменить веления рока.

Пострадавшие принадлежали к числу тех детей, каких уже в отроческие годы можно назвать честными людьми, – все они были тихие, степенные мальчики, за которыми никто до сих пор не замечал ничего предосудительного, и стали впоследствии работящими молодыми людьми и почтенными членами общества. Тем глубже затаили они воспоминание о моей сатанинской жестокости и о перенесенной ими обиде, так что много лет спустя мне все еще приходилось выслушивать их упреки, и всякий раз, когда мне вспоминалась эта забытая история, каждое слово моего рассказа вновь оживало в моей памяти. Лишь тогда все происшедшее начало мучить меня, но зато теперь я страдал вдвойне, испытывая по отношению к самому себе яростное, подолгу не проходившее чувство негодования; стоило мне подумать об этом, как кровь бросалась мне в голову, и мне хотелось свалить всю тяжесть вины на легковерных инквизиторов и даже обвинить во всем ту болтливую соседку, которая первой расслышала запретные слова и не отступилась до тех пор, пока не было точно доказано, из какого источника я их почерпнул. Трое из моих бывших школьных товарищей простили меня и только смеялись, видя, что все это еще до сих пор меня беспокоит; они с удовольствием слушали меня, когда я по их просьбе рассказывал эту историю, которую я помнил до мельчайших подробностей. И только четвертый, чья жизнь складывалась нелегко, так и не смог увидеть разницы между детством и зрелым возрастом и злопамятно не прощал пережитую им обиду, словно я нанес ее совсем недавно, будучи уже взрослым, взвешивающим свои поступки человеком. Он питал ко мне сильнейшую ненависть, и когда, встречаясь со мной, он бросал на меня оскорбительные, полные презрения взгляды, я был не в силах ответить ему тем же, ибо несправедливость, содеянная мною в раннем детстве, все еще тяготела надо мной, и я понимал, что такие обиды не забываются.

Глава девятая
СУМЕРКИ ШКОЛЫ

Теперь я совсем освоился в школе, и мне было там хорошо, потому что на первых порах уроки быстро летели один за другим и каждый день был шагом вперед. Да и в самих школьных порядках было много занятного; я посещал школу усердно и с охотой и чувствовал, что там я нахожусь в обществе, – словом, она играла в моей жизни примерно ту же роль, какую в жизни древних играли их публичные судилища и театральные представления. Эта школа была не казенная, она была основана одним из обществ взаимопомощи; и так как хороших народных школ в то время не хватало, ее назначение как раз и заключалось в том, что она помогала детям неимущих родителей получить приличное образование, а потому ее называли школой для бедняков. В ней обучали по системе Песталоцци-Ланкастера [37]37
   .. .обучали по системе Песталоцци-Ланкастера… Речь идет о методике обучения в начальной школе, объединяющей дидактические принципы выдающегося швейцарского педагога Иоганна Генриха Песталоцци ( 1 746 —1 827) и известного английского педагога Джозефа Ланкастера (1778 —1 838).
  Песталоцци видел цель воспита ни я в развитии природных способностей человека и формировании его нравственного облика. К элементам начального знания, кроме чтения, письма и счета, он относил также пробуждение способности мыслить, которой отдавал предпочтение перед накоплением знаний. Существенными принципами обучения Песталоцци считал наглядность и пр и витие учащимся трудовых навыков . Свою педагогическую теорию, подкрепленную долголетним практическим опытом, Пестадоцци старался сделать доступной для каждой грамотной матери. Педагогические взгляды он излагал в живой и доходчивой форме («Лингард и Гертруда», «Как Гертруда учит своих детей», «Книга для матерей» и др.). В XIX в. педагогические принципы Песталоцци широко применялись в начальных школах.
  Ланкастер разработал особую систему взаимного обучения, при которой старшие учащиеся начальных школ под наблюдением учителя обучали младших чтению, письму и счету. Ланкастерские школы возникли в Англии в начале XIX в., после чего система взаимного обучения стала применяться и в других странах, в том числе и в России.
  В 1819 г. образовалось «Санкт-петербургское общество учреждения училищ по методе взаимного обучения». Организованные в России ланкастерские школы были на подозрении в правительственных и полицейских кругах, как рассадники вольномыслия. Это нашло свое отражение в известной реплике старухи Хлестовой из комедии Грибоедова «Горе от ума»:
И впрямь с ума сойдешь от этих, от однихОт пансионов, школ, лицеев, как бишь их,Да от Ланкарточных взаимных обучений.  Если Песталоцци своей просветительской деятельностью и педагогическими трудами оставил неизгладимый след в истории прогрессивной педагогики, то ланкастерская система взаимного обучения оказалась практически неудобной и дорогостоящей и не выдержала испытания временем.


[Закрыть]
, причем эта система применялась рьяно и с таким усердием, на какое обычно бывают способны только страстно увлеченные своим делом учителя частных школ. Мой покойный отец, который иногда наведывался в эту школу и присматривался к ней, был в свое время восторженным поклонником царивших в ней порядков, ожидал от них хороших результатов и не раз высказывал свое твердое намерение отдать меня в это заведение, где я должен был провести мои первые школьные годы; он полагал, что если с самого раннего детства я буду находиться в обществе беднейших детей города, то это будет только полезно для моего воспитания и убьет уже в зародыше дух кастовой замкнутости и высокомерия. Матушка сочла своей священной обязанностью выполнить волю отца, и это облегчило ей выбор первой школы, где мне предстояло учиться. В одном большом зале занималось около ста детей в возрасте от пяти до двенадцати лет, среди которых одну половину составляли мальчики, а другую – девочки. В середине стояло шесть длинных скамеек, занятых представителями одного пола, причем каждая из них была предназначена для детей одного возраста и вверена ученику постарше, лет одиннадцати – двенадцати, который стоял перед скамейкой и обучал всех сидевших на ней, в то время как представители другого пола занимались, стоя полукругом у одного из шести пюпитров, расположенных по стенам. В каждой группе тоже был ученик или ученица, выполнявшие обязанности учителя и сидевшие на стульчике в середине полукруга. Старший учитель восседал за кафедрой на возвышении и наблюдал за всем классом, в чем ему содействовали два помощника, ходившие дозором по всему довольно мрачному залу; там и сям они вмешивались в ход урока, подправляли юных преподавателей, а иногда и сами разъясняли нам какой-нибудь мудреный вопрос. Через каждые полчаса один предмет изучения сменялся другим; старший учитель подавал сигнал колокольчиком, и тогда класс начинал выполнять великолепно слаженный маневр, по ходу которого все сто детей, строго придерживаясь предписанных правил и действуя все время по звонку, вставали, делали поворот кругом, заходили правым или левым плечом вперед и, совершив точно рассчитанный переход, длившийся всего одну минуту, меняли свои позиции, так что ранее стоявшие пятьдесят человек занимали теперь сидячие места и наоборот. Нам чрезвычайно нравились эти паузы, и мы были счастливы, когда, заложив по школьному уставу руки за спину, одна половина класса строем проходила мимо другой и мальчики кичились своим по-солдатски четким шагом перед семенившими, как куры, девочками.

Не помню, чем объяснить то, что в школу разрешалось приносить цветы и даже держать их в руках во время урока: то ли этот трогательный обычай был просто поблажкой, то ли он был введен с каким-то намерением, но, во всяком случае, я не встречал этой милой маленькой вольности ни в одной другой школе; помню только, как приятно было смотреть на детей, когда они весело шагали по залу и почти каждая девочка несла розу или гвоздику, держа ее между пальцами сложенных за спиной рук, в то время как мальчики держали свой цветок в зубах, как трубку, или же молодцевато закладывали его за ухо. Все они были дети дровосеков, поденщиков, бедных портных, сапожников и людей, живших на средства общественного призрения. Ремесленники побогаче, в звании мастера, располагавшие кое-какими средствами, не имели права отдавать своих детей в эту школу. Поэтому я был одет лучше и опрятнее, чем все мои товарищи, и считался среди них чуть ли не аристократом, что, впрочем, не помешало мне довольно быстро сойтись с несчастными мальчуганами, щеголявшими в пестрых заплатах, и усвоить их нравы и привычки, по крайней мере, те, которые не казались мне слишком странными и неприятными. Ибо у детей бедняков, – хотя они вовсе не хуже и не испорченней, а скорее наоборот, чище и незлобивее сердцем, чем дети людей богатых или вообще обеспеченных, – все же иногда бывает какая-то внешняя грубость, и некоторые из моих однокашников отталкивали меня своими нарочито вызывающими замашками.

В то время я ходил во всем зеленом, потому что оба новых костюмчика, подаренных мне матушкой, один воскресный и один на каждый день, были перешиты из военной формы отца. Почти все оставшееся от него партикулярное платье тоже было зеленого цвета; а так как матушка очень внимательно и строго следила за тем, чтобы я берег одежду и содержал ее в порядке и чистоте, и перекроенных из его наследства курток и сюртучков мне хватило до двадцатилетнего возраста, то за мои неизменно одноцветные наряды меня еще в раннем детстве прозвали «Зеленым Генрихом», и с тех пор никто в нашем городе не называл меня иначе. Именно под этим красочным прозвищем я вскоре стал известной личностью в школе и на улице и воспользовался своей популярностью для того, чтобы продолжать мои наблюдения и принимать участие во всех происходивших вокруг меня событиях на манер античного хора. Я знал почти всех детей и стал таким образом вхож и в дома их родителей; все радушно принимали меня, потому что я прослыл за тихого, добропорядочного мальчика, однако, присмотревшись к домашнему укладу и привычкам этих бедняков, я более уже не появлялся у них, а удалялся в свою штаб-квартиру у г-жи Маргрет, так как самые любопытные вещи можно было увидеть, пожалуй, все-таки там. Она радовалась тому, что вскоре я не только научился бегло читать вслух по-немецки, но и мог объяснять ей латинские буквы, так часто встречавшиеся в ее книгах, и учил ее арабским цифрам, которых она никак не могла уразуметь. Кроме того, я составлял для нее различные памятки, записывая их готическими буквами на отдельных листках, которые она могла сохранять и при случае легко прочесть, и стал таким образом чем-то вроде секретаря при ее особе. Считая меня гениальной головой, она уже тогда видела во мне одного из тех преуспевающих умников, какие всегда были ее любимцами, предсказывала мне блестящее будущее и заранее радовалась за меня. И в самом деле, ученье не только давалось мне без труда, но даже доставляло удовольствие, и как-то незаметно для самого себя я настолько преуспел в науках, что удостоился почетного права обучать моих младших сверстников. Это стало для меня источником новых радостей, главным образом потому, что теперь я был облечен властью карать и награждать и, следовательно, мог по своему произволу распоряжаться судьбами вверенных мне маленьких подданных и одним своим словом вызывать их улыбку и слезы, дружбу и вражду. Даже первые проблески любви к женщине пробегали иногда, словно легкие предрассветные облачка, над всеми этими чувствами. Когда я сидел на своем стуле, окруженный стайкой из девяти-десяти маленьких девочек, место рядом со мной оказывалось то первым, самым почетным, то последним местом, – в зависимости от того, в какой части огромного зала мы занимались. Это и решало судьбу приглянувшихся мне девочек, которых я либо постоянно держал наверху, в светлом сонме славных и добродетельных, либо надолго изгонял в мрачные низы, где прозябали грешники и отверженные, стараясь и в том и в другом случае приблизить их к моему деспотическому сердцу. Однако и на его долю тоже доставалось немало волнений, ибо иная не по заслугам вознесенная красавица часто не считала нужным хотя бы улыбнуться мне в знак благодарности, принимала незаслуженное отличие как должное и, нисколько не считаясь с моими планами, начинала так отчаянно проказничать, что я не мог поддерживать ее и впредь на скользкой вершине славы, если не хотел совершать явной несправедливости.

И только две вещи в этой школе были мне тягостны и постылы и оставили по себе недобрые воспоминания. Во-первых, это была мрачная, напоминавшая полицейский сыск манера творить суд над провинившимися учениками. Это объяснялось отчасти тем, что мы жили в переходное время, когда еще давал себя знать дух уходившей старины, отчасти личной склонностью наших наставников, и все это как-то не вязалось с тем в общем здоровым духом, который царил в школе. К детям столь нежного возраста применялись изощренно суровые и позорящие наказания, и почти ни один месяц не проходил без того, чтобы какой-нибудь бедный грешник не был подвергнут торжественно обставленной экзекуции. Правда, чаще всего доставалось тем, кто и в самом деле совершил что-нибудь дурное; и все-таки в этих наказаниях было что-то извращенное, так как они сызмальства приучали детей подвергать пострадавших опале; странно и непонятно здесь уже то, что дети, даже если они чувствуют за собой ту же вину, но избежали кары, презирают и преследуют наказанного и отмеченного позорным клеймом товарища и казнят его своими насмешками до тех пор, пока не смолкнут последние отзвуки происшедшего или его гонители сами не попадут в тенета. Пока не наступил золотой век, мальчишек надо сечь; но как отвратительно было смотреть, когда незадачливого грешника отводили, прочитав ему предварительно соответствующую проповедь, в отдельную комнату, где его раздевали, клали на скамью и задавали ему порку; или когда одну довольно большую девочку заставили однажды просидеть весь день на высоком шкафу, повесив ей на шею дощечку с позорящей надписью. Мне было жаль ее до глубины души, хотя, кажется, она и в самом деле совершила какой-то очень тяжкий проступок. Впрочем, может быть, ее и невинно осудили! Через несколько лет эта самая девочка утопилась незадолго до конфирмации [38]38
   Конфирмация – проверка знаний церковных догматов и последующий торжественный обряд приобщения подростков к протестантской церкви. У католиков – обряд миропомазания, приобщающий детей к церкви.


[Закрыть]
, не помню уж из-за чего, помню только скорбное чувство сострадания к умершей, охватившее меня на похоронах, когда я увидел целую толпу одетых в белое девочек от пятнадцати до шестнадцати лет, шедших за гробом с цветами в руках. Несмотря на то, что она умерла греховной, недостойной христианки смертью, в знак снисхождения к ее юности ей все же не отказали в скромных последних почестях, желая тем самым несколько заглушить и умерить шум, вызванный этим громким делом.

Другое неприятное воспоминание, оставшееся у меня от тех далеких школьных лет, – это катехизис [39]39
   Ка т ехизис – краткое изложение христианского вероучения в форме вопросов и ответов. Католический и протестантский катехизисы были составлены еще в XVI в. и служили главным пособием на уроках закона божьего. Катехизис в обязательном порядке заучивался наизусть. Зубрежка катехизиса до сих пор продолжается во многих школах буржуазных государств.


[Закрыть]
и уроки, на которых мы занимались этим предметом. Он был изложен в небольшой книжке, заполненной сухими, мертвыми вопросами и ответами, оторванными от живых, полнокровных образов Священного писания и способными заинтересовать разве только пожилых, очерствевших людей с их холодным рассудком, и в течение многих лет, – которые кажутся в юности такими долгими, – мы только и делали, что вечно жевали и пережевывали эту книжку, заучивали ее слово в слово и пересказывали все эти диалоги наизусть, без всякого понимания. Грозные окрики и суровые кары просвещали нас в нашем неведении, а гнетущий страх, как бы не забыть хоть одно из всех этих темных слов, подстегивал наше усердие, и к этому сводилась наша религиозная жизнь. Отдельные стихотворные отрывки и строфы, столь же бессвязно выхваченные из псалмов и духовных песнопений, а потому не желавшие укладываться в голове, как укладывается целое связное стихотворение, которое учишь легко и с охотой, не помогали развивать память, а только отягощали ее. От этих неуклюжепрямолинейных, унылых заповедей, призванных искоренять закоснелое неверие вполне сложившихся, взрослых грешников, и от сверхчувственных и непостижимых догматов, стоявших в одном ряду с ними, веяло не кротким духом уважения к человеческой личности и ее развитию, а смрадным дыханием дикого и косного варварства, видящего цель воспитания лишь в том, чтобы побыстрее пропустить юное поколение через некий обезличивающий пресс для моральной обработки и как можно раньше возложить на него ответственность за все его мысли и поступки в настоящем и даже в будущем. Время от времени уроки катехизиса становились для меня настоящей пыткой; это случалось по нескольку раз в год, когда наступала моя очередь прислуживать пастору во время воскресной службы и вести с ним тот же нелепый диалог, но уже в присутствии всего прихода, причем священник стоял на кафедре на большом расстоянии от меня, так что мне приходилось говорить громким, внятным голосом; а малейшая оговорка или хоть одно забытое слово считалось чуть ли не осквернением церкви. Правда, некоторым бойким на язык мальчикам нравился этот обряд, так как именно он давал им повод щегольнуть своим искусством, ответив на все вопросы с елейным благолепием, но в то же время с какой-то отчаянной лихостью, и каждый из таких воскресных дней был для них радостным днем их торжества. Однако как раз такие дети всегда доказывали своей дальнейшей жизнью, что все заученные ими слова так и остались для них пустым звуком. Некоторые люди бывают бунтарями от рождения, и к их числу я, пожалуй, отнес бы и самого себя, не потому, что мне было чуждо религиозное чувство вообще, нет, мне только претило посещение церкви, и виной тому была, – хотя я этого и не сознавал, – та последняя тоненькая струйка дыма от ушедших в прошлое костров средневековья, которая незримо плыла под гулкими сводами храма каждый раз, когда там монотонно раздавались авторитарные вопросы и ответы. Я отнюдь не собираюсь сказать, что я был каким-то сверхъестественно умным ребенком, а мое отвращение – сознательным протестом; просто во мне говорило своего рода врожденное чувство.

Таким образом, мне поневоле приходилось ограничиваться своим личным общением с богом, и я по-прежнему упорно придерживался привычки молиться в одиночку и самостоятельно обращаться к нему по разным делам, притом лишь тогда, когда я испытывал потребность в этом. Один только «Отче наш» я читал регулярно, утром и вечером, да и то не вслух, а про себя.

Более того, господь бог совсем исчез не только из моей внутренней, духовной жизни, но и из жизни внешней, из моих детских игр и развлечений, и, несмотря на все усилия матушки и г-жи Маргрет, я никак не мог найти места для него. На долгие годы самая мысль о боге стала для меня чем-то прозаичным, в том смысле, какой вкладывают в это слово плохие поэты, считающие прозаичной подлинную жизнь, в отличие от выдумки и сказки. Моим сказочным поэтическим миром была, как это ни странно, сама жизнь и окружающая меня природа, и именно там я искал радостей, в то время как бог стал для меня неизбежной, но серой и скучной, как прописная истина, действительностью, от которой я старался поскорее отделаться, вспоминая о ней лишь поневоле, как вдоволь нарезвившийся и проголодавшийся ребенок вспоминает об ожидающем его дома будничном супе. Все это было следствием той методы, которая насильно приобщает детей к религии и которую я испытал на себе. Во всяком случае, я не могу припомнить, – хотя и вижу ясно, как в зеркале, ту далекую пору моей жизни, когда во мне еще не пробудилось зрелое мышление, – чтобы мне хоть раз довелось испытать благочестивый молитвенный трепет, пусть даже в той наивной форме, в какой его испытывают дети.

Эта пора раннего, но почти полного неверия, совпавшая как раз с тем возрастом, когда душа ребенка так податлива и восприимчива, и длившаяся лет семь-восемь, представляется мне теперь безотрадным и унылым безвременьем, и я обвиняю в этом всецело катехизис и его проповедников. Ибо пристальнее вглядываясь в сумерки, в которых дремала моя душа, я все больше убеждаюсь, что не любил бога моих детских лет, а только прибегал к нему в нужде. Лишь теперь я понял до конца, что в те далекие годы я жил словно под каким-то мрачным и холодным покровом, который скрывал от меня добрую половину окружающего мира, отуплял мой ум и делал меня робким и боязливым, так что я не понимал людей и не умел выразить того, что я сам думал и чувствовал, а мои наставники видели во мне загадку и, не зная, как к ней подступиться, твердили: «Странная овощь растет в нашем огороде, – не знаешь, что с ней и делать!»


Этюд дерева с оленем.

Тушь. 1834 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю