Текст книги "Зеленый Генрих"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 58 страниц)
ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ
Пока женщины приводили в порядок постель и убирали покойницу, я последовал приглашению соседки зайти к ним в дом и там отдохнуть. Прежде чем вести дальнейшую беседу, муж ее попытался осторожно выведать мои жизненные обстоятельства и переживания. Я не скрыл от него, что в дни нашей прошлой встречи мои дела были очень плохи, но затем сообщил о благоприятном повороте моей судьбы и рассказал обо всем, кроме моих любовных дел, и, как своеобразное оправдание, со слезами на глазах показал ценности, привезенные мною. Я отодвинул в сторону деньги и государственные облигации и перед этим чужим человеком зарыдал, уронив голову на стол.
Он был поражен, долго сидел безмолвно, и лишь когда я немного успокоился, выразил свое огорчение по поводу несчастного стечения обстоятельств. Не удержавшись, он изложил их мне. Мать долгое время ждала моего возвращения или хотя бы известий от меня, и однажды она, уже больная, получила приглашение явиться к полицейским властям. Оно, – как теперь можно предположить, – было, видимо, вызвано розысками моей особы немецким судом по поводу наследства Иозефа Шмальхефера. Может быть, судебные органы просто по небрежности забыли указать причину своих поисков. Так или иначе, когда матушку спросили о моем местонахождении, она не могла ничего сказать и испуганно спросила, почему меня ищут. В полиции ответили, что они не знают, что получено лишь обычное извещение с вызовом в суд: надо полагать, что я наделал долгов или еще в чем-нибудь провинился, а теперь скрываюсь. Такая версия распространилась в городе, и бедная женщина благодаря всяким намекам окончательно уверилась, что я по уши залез в долги и, обреченный на нищету, скитаюсь по белу свету.
Вскоре после этого, когда она отправилась вносить с трудом собранные ею проценты по сумме, взятой ею под залог дома, ей отказали в продлении закладной, и ко всем ее заботам и горестям прибавилась еще одна – ей пришлось искать нового займа. Но денег достать ей не удалось, так как многие хотели, отобрав у нее недвижимость, заработать на ее беде; среди этих корыстолюбцев был и разбогатевший, но все еще живший в нашем доме жестянщик, который надеялся сам заполучить дом. К тому же должна была наконец начаться постройка железной дороги; вокзал предполагали соорудить недалеко от нашей улицы, и стоимость земельных участков росла с каждым днем; мать, жившая в полной отрешенности от мира, ничего обо всем этом не знала.
Мучительные заботы, без сомнения, сократили ей жизнь, потому что день уплаты с каждой неделей придвигался все ближе.
– Если б я хоть догадывался о положении вещей, – сказал мне сосед, – я бы мог помочь советом; но замкнутость вашей матушки облегчила спекулянтам возможность держать переговоры в тайне, и только несколько дней назад я случайно услышал обо всем, когда эти господа уже считали, что добыча у них в руках. Теперь вы сами здесь, и вам достаточно десятой доли того, что лежит перед вами, чтобы погасить задолженность и выкупить дом, а сумма долга, насколько я знаю, вообще не слишком значительна. Дом может уже сейчас принести вам большую прибыль, если вы захотите его продать. Хоть он и стар и с виду непригляден, но построен крепко, и в нем много неиспользованных помещений, которые легко превратить в жилые комнаты. И вот надо же было такому случиться!
Сознание того, что причиной моего несчастья было печальное стечение обстоятельств и коварство нескольких жадных дельцов, нисколько не облегчило тяжести, обрушившейся на мою совесть таким грузом, в сравнении с которым тяжесть железного образа Доротеи показалась мне легче пушинки; или, быть может, наоборот: чувство тяжести перешло в ощущение некоей пустоты, подобно тому как высший предел холода напоминает ожог. Мне казалось, что из меня уходит мое собственное «я».
Любезные соседи предложили мне ночевать у них, но я не согласился, – я считал невозможным оставить матушку одну. С наступлением вечерних сумерек я вернулся в наш дом. Теперь у дверей своего жилища стоял и темнолицый жестянщик. Я поздоровался с ним, он же, испытующе поглядев мне в глаза, пригласил меня остановиться у него; я отказался и только попросил дать мне свечу. Получив ее, я снова поднялся на чердак, вошел в каморку и зажег старую медную лампу, – в течение многих лет я часто представлял себе матушку, сидевшую с ней долгими зимними вечерами. Лампа была давно не чищена и потускнела, но масло в ней было налито недавно. Матушка лежала, обретя наконец покой, а я, в беспечности своей так долго медливший с возвращением, теперь находил некоторое утешение в ее безмолвном присутствии, стараясь не думать, что скоро черты ее скроются от меня навеки. Я занялся своей несчастной коробкой, открыл ее и вынул тонкую шерстяную материю, предназначавшуюся матушке на платье. Я собирался, развернув кусок, прикрыть этим легким покрывалом тело матери, чтобы хоть как-нибудь отдать ей свой подарок, но вдруг понял всю никчемность этого манерного поступка, да еще в такой серьезный час; я свернул материю и спрятал ее в коробку. Несмотря на усталость после многодневной ходьбы, я провел всю ночь на соломенном стульчике возле окна и засыпал лишь ненадолго, причем всякий раз пробуждение причиняло мне новую боль – я снова и снова убеждался в безмолвном присутствии матери.
На другой день явился агент похоронного общества, одним из основателей которого был еще мой отец, и предпринял все необходимые шаги; мне не пришлось ничего делать. Даже расходы по похоронам были давно уже покрыты аккуратными взносами матушки; позднее мне выплатили даже небольшую денежную разницу. Она и в этом отношении ушла из жизни, не доставив другим ни малейших затруднений.
Когда я отыскивал в ее вещах необходимые бумаги, мне пришлось открыть шкаф и письменный стол, где я нашел разные мелочи, припрятанные ею, которых до сих пор никогда не видел. В небольшом деревянном ящичке с металлическими украшениями лежали пожелтевшие от времени уборы ее юных лет: искусственные цветы, пара белых атласных туфелек, сложенные ленты, – они ни разу или почти ни разу не были в употреблении. Мне попалось и несколько старых альманахов с обрезом, – вероятно, давно позабытые подарки, – и, то меня больше всего поразило, небольшая книжечка со списанными стихами и песенками, которые ей, видимо, нравились, она была еще девушкой. Между страницами лежал жженный листок, тоже исписанный ее тогдашним почерком, чернила выцвели, но все же можно было прочесть следующее стихотворение:
УТРАЧЕННАЯ ЧЕСТЬ,
УТРАЧЕННОЕ СЧАСТЬЕ
Тот, кому удач не счесть,
Счастлив, сохраняя честь
Честный счастлив, если он
И удачей осенен.
Честь в беде – величье душ —
Сохраняет гордый муж.
Так бушующий прибой
Катит жемчуг за собой.
Судно рассекает воды,
Моряка согнули годы,
Океан застыл, велик,
Как Медузы грозный лик.
Пел моряк: «О, сколько раз,
Волны, побеждал я вас,
Смертоносный ураган
И спокойный океан.
Честь моя была со мной,
Был я властен над волной,
Ныне честь моя на дне,
И волна не служит мне.
Честь пропала без следа,
Как падучая звезда.
Кажется, что много лет
У меня уж чести нет.
Вновь поднимутся валы,
Только мне не ждать хвалы:
Честь утративший – мертвец.
В радости, в беде – конец!»
Какие мысли волновали юную девушку, если она в те далекие годы списала и сохранила это стихотворение?
Я нашел еще несколько исписанных листков, относившихся уже к недавним годам, а быть может, и к самому последнему времени. В бюварчике, где еще сохранилась тонкая пачка почтовой бумаги, лежал отдельный листок, бывший, очевидно, продолжением какого-то письма, так как строчки начинались в левом углу, с самого верха. Вот этот отрывок:
«Если богу в самом деле угодно, чтобы сын мой был несчастен и вел на чужбине бродячую жизнь, то предо мною встает вопрос: не лежит ли вина на мне, его матери, ибо я, по невежеству, не смогла дать ему твердого воспитания и, предоставляя ребенку неограниченную свободу, потакала его своеволию. Может быть, мне надо было порадеть о том, чтобы, при содействии более опытных людей, применить некоторое принуждение и направить сына на путь надежного призвания, обеспечивающего заработок, вместо того чтобы предоставить возможность ему, не знающему жизни, отдаваться своим неоправданным увлечениям, которые лишь поглотили его деньги и ни к чему не привели. Когда я вижу, как некоторые отцы, обладающие достатком, заставляют сыновей зарабатывать себе на хлеб еще до наступления совершеннолетия и как это идет на пользу таким сыновьям, на меня с удвоенной тяжестью падает горький, давно знакомый упрек; по свойственному мне простодушию я никогда не предполагала, что меня постигнет подобное разочарование. Правда, в свое время я советовалась с людьми; но когда советы не совпадали с желаниями ребенка, я перестала их спрашивать и позволила сыну поступать по его усмотрению. Этим я вышла за рамки своего сословия. Вообразив, что произвела на свет гения, я нарушила скромность и повредила сыну, так что он, может быть, никогда не оправится. Где мне искать помощи?»
Здесь письмо обрывалось; вместо следующего слова стояла лишь начальная буква. Кому послано это письмо, было ли оно отправлено с этим добавлением или ушло без него, я не знал, да и не нашел ответа на эти вопросы в сохранившихся письмах. По-видимому, матушка все же оборвала его на этом месте. Но в моих мыслях эти строки неоконченного письма слились со словами стихотворения об утраченном счастье, в котором удивительным образом подняты вопросы чести, и легли тяжелым грузом на совесть сына, единственного носителя вины.
Итак, зеркало, которое должно было отражать жизнь народа, разбилось, и тот индивидуум, который собирался, полный надежд, расти вместе с большинством нации, утратил честь. Я уничтожил непосредственный жизненный источник, который связывал меня с народом, и потому потерял право трудиться вместе с этим народом, согласно истине: «Кто хочет исправить мир, пусть сначала подметет мусор у дверей своего дома».
После того как над гробом моей несчастной матери вырос могильный холм, я еще некоторое время жил в комнатке, где она умерла. Затем, по совету соседа, я продал дом и в самом деле выручил при продаже несколько тысяч. Вместе с тем капиталом, что я привез с собою, составилось небольшое состояние, на доход с которого я мог скромно и уединенно существовать. Я, однако, все время помнил, что стал обладателем своего маленького богатства лишь благодаря ряду случайностей, поэтому оно не доставляло мне радости, и в особенности я не мог строить себе на нем праздную жизнь; а так как человеку свойствен инстинкт самосохранения не только физического, но и нравственного, то я возобновил свои ученые занятия, как советовал граф. Я изучал науки не с целью выдвинуться, но поскольку это было необходимо для того, чтобы подготовить себя к исправлению непритязательной и тихой должности и научиться понимать государственный порядок, звеном которого она являлась. Кроме того, желая предоставить своим смущенным и подавленным мыслям некоторое вольной развлечение, я читал то более трудные, то более увлекательные книги общего характера. В то время как горечь раскаяния по отношению к матери постепенно превращалась в мрачный, но ровный и спокойно-безрадостный фон, образ Доротеи снова оживал, не внося света в мрак моей жизни.
Я все еще носил на груди, в бумажнике, стихотворение о надежде, напечатанное на зеленом листочке, и иногда перечитывал его, недоверчиво вздыхая и покачивая головой. Если даже предположить, что этим простым словам суждено сбыться и что меня ожидает счастье, я все же находился в таком положении, что должен был бояться его, подобно хвастуну, который на чужбине завоевал сердце блестящей красавицы и не смеет показать ей свою убогую хижину. Мне казалось, что я теперь не способен даже вести дружескую переписку, так как рассказать правду о себе я стеснялся, а лгать мне не хотелось. Время шутливых небылиц и игры фантазии, даже в самом невинном смысле слова, миновало навсегда.
Так прошло месяцев десять; наконец я пересилил себя и написал графу, не скрывая от него правды, но и не жалуясь на свою горькую судьбу.
Граф не отплатил мне за мою нерадивость той же монетой. Напротив, вскоре я получил от него длинное письмо; в той мере, в какой он мог судить издалека, он очень внимательно разбирал мое положение и представлял его мне как обычное течение жизни, которое равно выпадает на долю дворцов и хижин, достойных и недостойных: и которое по природе своей беспрерывно находится в движении и переменах.
«Что же касается нашей Дортхен, – продолжал он, – то и ей на долю выпало много различных перемен, коснувшихся вместе с нею и нас. С тех пор как ты уехал, мы сделали неожиданное открытие: она оказалась… моей кровной родственницей; не более не менее как племянницей. Я не буду здесь подробно тебе объяснять, как это случилось, но поясню в двух словах: вскоре после смерти моего брата, погибшего в Южной Америке во время мятежа, умерла и его вдова, выразив перед смертью свою последнюю волю – отправить осиротевшего ребенка к его немецким родственникам, поручив это верным людям. Но эти люди оказались ненадежными. Чтобы сохранить для себя некоторую часть состояния (впрочем, очень незначительную сумму), которую им неосмотрительно доверили, они решили отделаться от ребенка, по пути подкинув его мне. Они действительно находились среди переселенцев, отправлявшихся в южную Россию, или, вернее, присоединились к ним по дороге к Дунаю и очень хитро обставили свой обман. Никто в Америке ими не интересовался, да и прежде никто не извещал нас ни об отправке ребенка, ни о смерти матери, а потому не могло сойти безнаказанно. Лишь совсем недавно эту чету грешников под старость начала терзать совесть, или, вернее, жажда вознаграждения; они объявили правду и привели необходимые доказательства, которые все это время хранили у себя. И вот теперь у нас, на нашей немецкой родине, стало одной графиней больше! Сколько пройдет времени, пока она стонет темой одного или многих романов, еще неизвестно; я предсказал ей несколько народных пьес и мелодрам. Но она не слушает меня, так как готовится к сочинению второй части романа. Месяц назад графиня Доротея фон В…берг (собственно говоря, ее зовут по-настоящему Изабель) обручилась с молодым бароном Теодором фон В…берг. Это красивый и добропорядочный малый из дворянской семьи, носящей нашу фамилию, но уже в течение нескольких столетий не имеющей ничего общего с нами. Ему выхлопочут графский титул, и я не буду ничего иметь против того, чтобы майорат перешел к нему. У меня столь же мало причин препятствовать продолжению нашего рода, как и способствовать сохранению его. Ко всему этому я совершенно равнодушен, если не считать радости, которую могу доставить девочке, сделав такую любезность ее жениху.
Теперь хочу сказать тебе еще об одной вещи, которая касается нас обоих, дорогой друг Генрих! Я прекрасно видел, что ты влюбился в Дортхен! Я делал вид, что ничего не замечаю, потому что не люблю вмешиваться в такие дела, где люди сами могут справиться и знают, что им надо делать. К тому же долговолосая часть человечества настолько переменчива, что не стоит без особой нужды навязывать свои советы. Она тоже была не безразлична к тебе, и даже теперь она о тебе хорошо отзывается, и дело обстоит примерно так: если бы ты воспользовался своим пребыванием здесь (а этого ты не сделал, будучи человеком, знающим границы) и если бы учел свою выгоду или, вскоре по возвращении на родину, дал о себе знать, то, я думаю, Доротея и сейчас была бы тебе верна. Но ты упустил время, и когда появился более решительный претендент, она перешагнула через эту черту; к тому же ее жених поможет ей снова занять соответствующее положение в обществе.
Но даже если отвлечься от этих вполне понятных переживаний, мы не должны строго судить ребенка за его непостоянство, если таковое и имело место. Девушки настолько часто бывают предоставлены сами себе, им так горько приходится страдать и плакать, расхлебывая заваренную ими кашу, что именно этим и можно объяснить внезапность, с которой иногда они меняют свои привязанности. Время их расцвета проходит быстро, и они не любят долгого ожидания, а если оно затягивается на неопределенный срок и не подкреплено недвусмысленным и твердым словом, они оставляют за собой право не принимать никаких решений. Если они подают надежду, но своевременно не получают должного подтверждения, они следуют дальше по своему пути; им хочется иметь детей и воспитывать их, пока они сами еще молоды, а не когда станут зрелыми матронами. Как раз самые красивые и здоровые торопятся навстречу своему призванию и часто отклоняют жениха, если тот пропустил удобный момент.
Мой собственный брак считался своего рода исключением; люди говорили: «Это потому, что поженились двое чудаков». Что касается моей персоны, то надо мной издевались за мое презрение к предрассудкам; но жена была в лучшем смысле этого слова исключением среди себе подобных; и все же наша свадьба висела на волоске, мою невесту чуть было не увел другой.
Да, друг мой, таково течение жизни».
Не нужно было даже этих ласковых слов утешения со стороны старшего друга, чтобы изгнать из моего сердца духов страсти. Одно то, что Доротея помолвлена и что ее настоящее имя Изабель, графиня фон В…берг, говорило о пропасти, лежавшей между ее жизнью и той обстановкой, куда я привел бы ее; я понимал, что не дал бы ей счастья даже в том случае, если бы она продолжала оставаться найденышем, а я вел бы себя менее сдержанно, чем раньше, и мы сочетались бы браком. Можно ли посадить большую свободную птицу в клетку сверчка? Я все время втайне боялся обрести исполнение своих заветных желаний ценою такого унижения, и теперь этот страх, словно камень, свалился с моего сердца; рядом со скорбью по матери в нем жила только тихая грусть об утрате любимой.
Это «течение жизни» обошлось мне, пожалуй, слишком дорого; остановка в графском замке стоила мне не только матери, но и веры в свидание с нею на том свете и самой веры в бога. Впрочем, все это навсегда не исчезает из жизни и время от времени возрождается.
ПРЕСТОЛ ГОСПОДЕНЬ
Год спустя мне поручили работу в небольшой канцелярии общинной магистратуры, по соседству с той деревней, где когда-то жили мои родичи. Жизнь моя текла тихо и размеренно и была наполнена скромной, но многообразной деятельностью; я находился как бы посередине между общинными делами и государственным управлением, так что кругозор мой расширялся; я теперь знал, что делается вверху и внизу, я стал понимать, откуда тянутся нити и куда они ведут. Но все это не могло рассеять мрак моей опустошенной души; вся действительность, окружавшая меня, окрашивалась в темные тона, да и все человеческие существа, с которыми мне приходилось иметь дело, казались мне более мрачными, чем они были на самом деле. Когда я видел, что и здесь проявляется легкомысленное или безответственное отношение к своим обязанностям, что каждый старается по мере сил ловко обделать свои делишки, что зависть и ревность, мешая общему делу, гнездятся и здесь, посреди мелких служебных интересов, я был склонен приписывать эти недостатки характеру всего народа и общинному устройству, тому, что так обманчиво привлекало меня издалека и в мечтах казалось прекрасным. Но когда я вспоминал о своей обремененной совести, я умолкал, вместо того чтобы при подходящем случае открыто высказать свое мнение. Я ограничивался тем, что аккуратно и как можно более незаметно выполнял свои обязанности, стремясь скоротать время, без особых тревог, но и без надежды на более яркую жизнь. Людям это казалось образцом добросовестного ведения служебных дел, и так как они были все же лучше и благожелательнее, чем я думал, то не прошло и нескольких лет, как мне поручили руководство окружной магистратурой. Так как я занимал это место, мне невольно приходилось больше бывать среди людей и принимать участие в собраниях различного рода; повсюду я оставался тем же меланхоличным и немногословным чиновником. Теперь, когда я мог наблюдать политическую борьбу вблизи и в более крупном масштабе, я столкнулся с новым, до сих пор мне незнакомым злом, хотя, к счастью, его нельзя было считать господствующим в обществе. Я видел в моей любимой республике немало людей, превративших самое слово «республика» в пустой звук, да так с этим звуком повсюду и расхаживающих, – на манер служанок, которые отправляются на ярмарку с пустой корзинкой в руке. Для других понятия «республика», «свобода», «отечество» – лишь козы, которых они беспрестанно доят, чтобы из молока выделывать головки козьего сыра для собственного употребления, и в то же время они лицемерно произносят ханжеские слова, – в точности как фарисеи [228]228
Фарисеи — представители религиозного течения в Иудее во I I–I вв. до н. э. Занимаясь толкованием библейских законов , они стали ожесточенными гонителями первых христианских общин, пренебрежительно относились к народным массам и кичились своим благочестием. В переносном смысле — ханжи , лицемеры.
[Закрыть]и тартюфы [229]229
Тартюф — герой одноименной комедии Мольера, образец лицемерия и ханжества. Его имя стало нарицательным.
[Закрыть]. Третьи, рабы собственных страстей, всюду чуют лишь пресмыкательство и измену, подобно несчастной собачонке, у которой нос вымазан творожным сыром и которая поэтому весь мир считает творогом. И хотя это рабское чутье приносило кое-кому некоторую пользу, но патриотическое самовосхваление расценивалось гораздо выше. Все это вместе представляло собою вредную плесень; она бы погубила общинное устройство, если б распространилась дальше; однако основная масса была здоровой, и стоило ей расправить плечи, как плесень сама собою отлетала. Но я был в болезненном состоянии, вдесятеро преувеличивал опасность и все же молчал, вместо того чтобы заткнуть рот лживым болтунам; так я не высказывал и многое из того, что могло в самом деле принести пользу.
Я чувствовал, что это существование нельзя назвать настоящей жизнью, понимал, что дальше так продолжаться не может, и стал раздумывать, как выбраться из этой новой духовной тюрьмы. Временами, и все настойчивей, меня преследовало желание вообще покончить счеты с миром.
Однажды я, в сопровождении архитектора, несколько часе в ходил по улицам округа, находившегося под моим непосредственным наблюдением, и исследовал состояние домов. Закончив дела, я распростился со своим спутником, – мне хотелось побродить в одиночестве. Я попал в долину между двумя зелеными склонами гор, где была такая тишина, что слышался шелест ветерка в листве далеких деревьев. Я узнал долину моей родной деревни, хотя все в ней было обыкновенно и ни одна постройка не попалась мне на глаза.
Пройдя примерно полпути по тропе, пересекавшей долину, я бросился на зеленый холмик и предался печальным мечтам; мне вспомнилось все, на что я надеялся и что потерял, все мои блуждания и ошибки. Я даже вытащил зеленый листочек Доротеи, все еще лежавший среди страничек моей записной книжки. «Нам надежда неверна, если сами неверны мы!» – прочел я и удивился, что до сих пор ношу с собой этот фальшивый вексель. Легкий ветер проносился над разгоряченной летним солнцем землей, и я отпустил листок, который сразу же запорхал среди трав и вереска; я даже не посмотрел ему вслед.
«Самое лучшее, – сказал я себе. – лежать в этой ласковой, теплой земле и ни о чем не думать! Как здесь хорошо и спокойно отдыхать!»
После этих уже не первый раз повторявшихся вздохов я случайно взглянул на противоположный склон, где у середины горы виднелась полоса серого камня. Внезапно я заметил, что вдоль скалистой полосы движется стройная фигурка такого же серого цвета; лучи вечернего солнца освещали горный склон, и по серому камню скользила тень, как бы сопровождая фигурку. Я знал, что вдоль каменного карниза ведет узкая тропка, и следил взглядом за неожиданно появившимся существом; легкие ритмические движения напоминали мне что-то знакомое. Когда фигурка, – а это была, несомненно, женщина, – дошла до края скалы, она повернула и пошла той же тропой обратно; казалось, что дух гор появился среди камней и разгуливает здесь в лучах вечернего солнца.
Я был рад случаю, отвлекшему меня от мрачных мыслей, и, поднявшись, направился через дорогу в лесок, росший у подошвы горы; пройдя через него, я спустя несколько минут достиг тропинки. Оттуда была видна вся долина, в глубине которой, освещенное лучами заходящего солнца, виднелось и мое обиталище. Стоя лицом к долине, я увидел незнакомку на противоположной стороне каменного пояса; она стояла неподвижно, глядя вдаль. Потом повернулась и пошла назад тем же путем, как раз мне навстречу. Она подошла ближе, и я узнал Юдифь, о которой десять лет ничего не слышал, узнал ее, несмотря на необычное платье. В последний раз, когда я видел ее, она носила полукрестъянскую одежду. Теперь на ней было городское платье из легкой серой шерсти, серая вуаль окутывала ее шляпу и была обвита вокруг шеи; она двигалась так непринужденно, с такой легкостью и так естественно ложились вокруг ее фигуры богатые и пышные складки, что, несмотря на свободную одежду, она оставалась грациозной и изящной. В ту минуту, естественно, мне было не до всех этих наблюдений; лишь позднее я попытался объяснить себе впечатление, которое произвела на меня эта неожиданная встреча.
Мне казалось, что лицо ее за эти десять лет совсем не изменилось; разве только оно стало выражать большее достоинство, а неуловимым сходством с сивиллой было скорее облагорожено, чем изуродовано. В незаметных линиях лба и губ можно было прочесть опытность и житейскую мудрость, но в глазах по-прежнему светились чистосердечие и искренность простой девушки.
Удивленно смотрел я, как она приближается и, заметив меня, слегка замедляет шаги. Видимо, я изменился больше, чем она; мне показалось, что она сейчас остановится в нерешительности, но затем она снова пошла быстрее, собираясь пройти мимо меня. Тогда я начал было колебаться, и лишь когда она подошла вплотную и мы оказались рядом на узкой тропинке, я отбросил все сомнения и воскликнул:
– Юдифь!
В ту же минуту неподдельная, неописуемо нежная радость озарила ее милое лицо; ее теплая твердая рука крепко стиснула мою руку и, по старому народному обычаю, долго пожимала ее.
– Это вы? – сказала она, не называя меня по имени, и я тоже не решался повторить ее имя, не зная, как мне называть ее; было маловероятно, чтобы такая женщина осталась одинокой. С некоторым смущением я спросил, откуда она появилась.
– Из Америки! – ответила Юдифь. – Я уже две недели здесь!
– Здесь? В нашем селе?
– Где же еще? Я живу в гостинице, ведь у меня нет больше никого!
– Вы разве здесь одна?
– Конечно! Кому же быть со мной?
Этот ответ сделал меня счастливым, хотя я ничего и не подумал при этом; счастье молодости, родина, покой, все, казалось, вернулось ко мне вместе с Юдифью, или, вернее, неожиданно появилось из недр горы, как дух. Разговаривая, мы шли дальше, то совсем рядом, то друг за другом, – все зависело от ширины тропки.
– Знаете, где я вас видела в последний раз? – сказала она, посмотрев мне прямо в глаза. – Я на повозке ехала за границу, а вы с другими солдатами стояли в поле. Едва я заметила вас, как вы все, словно вас дернули за веревочку, повернулись, и я подумала: «Ты никогда больше его не увидишь!»
Несколько мгновений мы шли молча; потом я спросил ее, куда она направляется и нельзя ли мне немного ее проводить.
– Я гуляла, – ответила Юдифь, – и мне пора домой. Проводите меня до деревни. Это не слишком далеко для вас?
– Что вы! Я охотно пойду с вами и поужинаю в гостинице, – отвечал я, – потом попрошу у хозяина повозку, и меня отвезут домой; ведь это добрых три часа ходьбы!
– Как это мило с вашей стороны! У меня сегодня с утра было предчувствие, что случится что-то хорошее, и вот у меня в гостях Генрих Лее, мой родственник и важный чиновник!
Вскоре мы вышли на проселочную дорогу и, дружески болтая, направились в деревню; но еще прежде чем дойти до нее, мы незаметно перешли на ты, как и полагается родственникам. Первым строением на нашем пути был дом покойного дяди; но в нем уже жили чужие люди, дядюшкины дети разбрелись по свету. Незнакомые мальчишки окружили нас и кричали вслед: «Американка!» Некоторые дети протягивали ей руку, и она одаривала их мелкими монетками. Когда мы проходили мимо ее бывшего дома, мы ненадолго остановились. Теперешний владелец перестроил его, но прекрасный сад, где когда-то она собирала яблоки, остался нетронутым. Она скользнула по мне взглядом, слегка покраснела и быстро пошла вперед. И тут я понял, что эта женщина, переплыв моря и океаны, прожив в новом строящемся мире и став на десять лет старше, была еще нежнее и лучше, чем в юности, на своей тихой родине.
«Какая чистая порода, – так, наверно, сказали бы грубые любители скачек!» – подумал я, любуясь ее милым обликом.
И потом, уже в гостинице, я снова удивился тому, с каким тактом и незаметной заботой, не тратя лишних слов, она сумела заказать хорошее угощение и как внимательно, словно добрая хозяйка, она заботилась обо мне. Я решил, что в Америке она жила все время в городах и бывала в хороших домах; но, судя по ее рассказам и описаниям своих приключений, которыми она занимала во время ужина и меня, и присоединившихся к нам хозяев, ей пришлось немало бороться с нуждой; объединяя и прямо-таки воспитывая своих товарищей-переселенцев, она поневоле поднималась над ними и облагораживалась.
Когда она со своими земляками прибыла на место, где они собирались поселиться, и когда к ним примкнули еще и другие переселенцы, среди всего этого разношерстного общества возникли всякие споры и неурядицы; в совместной жизни, столкнувшей этих людей, обнаружились и другие черты их характера, вызванные эмиграцией. Юдифь, у которой было больше средств, чем у остальных, купила довольно большой участок; но она давала его в пользование другим, а сама занялась тем, что открыла нечто вроде торговой конторы, обслуживавшей различные нужды маленькой колонии. Когда же она заметила, что ее товарищи вводят ее в убыток и ей грозит разорение, она изменила образ действий. Она снова взяла в свои руки купленную землю и наняла для ее обработки за поденную плату тех самых людей, которые были слишком ленивы, чтобы работать на себя; этим она расшевелила всех и всех привлекла к работе. Женщин она заставила образумиться, больных детей окружила заботой и принялась за воспитание здоровых, короче говоря, инстинкт самосохранения так счастливо соединялся у нее с величайшей способностью к самопожертвованию, что она смогла поддержать своих земляков и себя вместе с ними до лучших времен, пока вблизи их поселения не провели дорогу. К ним прибыли новые, энергичные люди, уже знакомые с работой; они быстро принялись за дело и подняли общее благосостояние. Все это время ей пришлось отклонять домогательства влюбленных мужчин, о чем она упоминала скорее в шутку, чем всерьез; а иногда даже, когда появлялись подозрительные авантюристы, угрожавшие ее безопасности, ей приходилось носить при себе оружие и полагаться только на самое себя.