Текст книги "Зеленый Генрих"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 58 страниц)
ДЕТСКИЕ ИГРЫ
Тем охотнее я проводил время наедине с самим собой, в своем тайном детском мирке, который я поневоле вынужден был сам для себя создать. Матушка очень редко покупала мне игрушки, помышляя лишь о том, как бы приберечь каждый лишний грош на будущее, когда я вырасту, и считала ненужным всякий расход, если только он не предназначался на самое необходимое. Вместо этого она старалась развлечь меня долгими беседами, рассказывая мне всевозможные истории из своей жизни и из жизни других людей, а так как жили мы уединенно, эта привычка полюбилась и ей самой. Однако ни беседы с матушкой, ни часы, проводимые в удивительном доме нашей соседки, все-таки не могли заполнить моего досуга; я испытывал потребность в каком-то более живом деле, хотел чем-то занять свои руки, но все это опять-таки зависело от моего уменья мастерить. Вскоре я понял, что не могу рассчитывать на помощь со стороны, и стал сам изготовлять себе игрушки. Бумага и дерево, неизменные помощники в подобных случаях, скоро надоели мне, тем более что у меня не было ментора, который научил бы меня приемам этого искусства. Тогда безмолвная природа сама дала мне то, что я тщетно искал у людей. Присматриваясь издалека к моим сверстникам, я заметил, что некоторые мальчики являются обладателями небольшой коллекции, состоявшей главным образом из минералов и бабочек, и что, гуляя за городом, они сами пополняют свои собрания по указаниям учителя или отца. Подражая им, я занялся коллекционированием по собственному разумению и предпринял ряд рискованных экспедиций на ручей и вдоль реки, где сверкали под солнцем наносы из пестрой прибрежной гальки. Вскоре я собрал порядочную коллекцию разноцветных минералов – блестящих кусочков слюды и кварца и еще каких-то камешков, привлекших мое внимание своей необычной формой. Куски шлака, выброшенные в реку где-нибудь на горном заводе, я тоже принимал за образцы редких пород, слитки стекла – за драгоценные камни, а перепадавший мне от г-жи Маргрет старый хлам, вроде осколков полированного мрамора и завитушек из просвечивающего алебастра, был в моих глазах чем-то необычайно древним и редкостным, словно он был найден в раскопках. Я наготовил ящиков и коробок на всю коллекцию и снабдил каждый предмет ярлычком с витиеватой надписью. Когда в нашем дворике появлялось солнце, я сносил все мои сокровища вниз, перемывал камешек за камешком в струе родника, после чего раскладывал их на солнце, чтобы они просохли, и долго любовался их блеском. Затем я укладывал их в прежнем порядке по коробочкам, а самые ценные экземпляры тщательно обертывал кусочком хлопка, понадерганного из огромных тюков на пристани или у торгового склада. Этого занятия мне хватило надолго; однако меня занимала только внешняя сторона дела, и когда я заметил, что другие мальчики знают название каждого камня, что в их коллекциях есть немало диковинок, совершенно для меня недоступных, вроде кристаллов и образцов различных руд, когда мне стало ясно, что все они уже кое-что смыслят в этих вещах, в то время как я ничего в них не понимаю, – тогда у меня пропал всякий интерес к игре, и я только огорчался, глядя на мои камешки. Заброшенные игрушки были для меня в то время каким-то мертвым грузом, и я не мог спокойно смотреть на них; если вещь становилась мне ненужной, я спешил ее сжечь или спрятать куда-нибудь подальше, и вот в один прекрасный день я нагрузил на себя все свои камни, с немалым трудом стащил их к реке, бросил в волны и, грустный и опечаленный, побрел домой.
Теперь я решил взяться за жуков и бабочек. Матушка сделала мне сачок и часто сама ходила со мной в луга; она одобряла мою новую затею, так как она явно не требовала ни сложных приспособлений, ни каких-либо затрат. Я ловил все, что только попадалось мне на глаза, и вскоре бесчисленное множество гусениц томилось у меня в неволе. Но я не знал, чем их кормить, да и вообще не умел с ними обращаться, и ни один из моих питомцев не превратился в бабочку. Кроме того, я ловил и живых бабочек, и блестящих жуков, которых надо было умерщвлять и сохранять в их естественном виде, и это тоже доставляло мне немало хлопот и огорчений, ибо, попав в мои безжалостные руки, эти хрупкие божьи твари упорно цеплялись за свою жизнь. Когда же они наконец умирали, от их окраски и естественной прелести не оставалось и следа, и на моих булавках красовалось сборище внушавших жалость, растерзанных мучеников. Да и сама процедура умерщвления утомляла и возбуждала меня, так как я не мог спокойно смотреть на мучения этих изящных маленьких существ. Нельзя сказать, что то была какая-то несвойственная ребенку чувствительность; неприятных или безразличных мне животных я способен был мучить, как это делают все дети; просто я был несправедливо пристрастен к этим пестрым созданиям и жалел их скорее потому, что они красивее других. Их бренные останки неизменно настраивали меня на меланхолический лад, тем более что с каждым из несчастных страдальцев у меня было связано воспоминание о счастливом дне, проведенном на лоне природы, или о каком-нибудь приключении. Каждый из них с того часа, как стал моим узником, и до мученической смерти испил свою чашу страданий, к которым был причастен и я, и их безмолвный прах был для меня красноречивым упреком.
Однако и это увлечение было забыто, когда я впервые увидел большой зверинец. Я тотчас же вознамерился завести у себя такой же и понастроил множество клеток и клетушек. С большим усердием я приспосабливал под них ящики и коробки, изготовляя их из картона и дерева и приделывая к ним решетки из проволоки и ниток, смотря по силе зверя, для которого предназначалась клетка. Первым обитателем зверинца была мышь, попавшаяся в мышеловку, откуда я перевел ее в заранее изготовленную камеру, действуя при этом столь медленно и осмотрительно, будто мне предстояло водворить за решетку по меньшей мере медведя. За ней последовал молоденький кролик; несколько воробьев, довольно большой уж, медяница и еще несколько ящериц разной величины и расцветки; вскоре появился огромный жук-рогач, томившийся вместе с другими жуками в аккуратно поставленных друг на друга коробочках. Несколько крупных пауков с успехом заменяли мне свирепых тигров, потому что, по правде сказать, я ужасно их боялся и изловил их в свое время с большими предосторожностями. Теперь они были в моей власти, и я испытывал жутко-приятное чувство, наблюдая за ними, пока в один прекрасный день один из них не вырвался из клетки и, неистово перебирая лапками, забегал у меня по руке и по одежде. Я очень испугался, но это только усилило мой интерес к зверинцу, и я кормил своих зверюшек весьма регулярно и даже зазывал к себе других детей, с важным видом давая им объяснения по поводу каждой твари. Птенца коршуна, которого мне удалось приобрести, я выдавал за королевского орла, ящериц – за крокодилов, а ужей осторожно вынимал из кучи тряпок, где они лежали, и обвивал их кольцами вокруг тела куклы. Иной раз я целыми часами сидел один возле затосковавших в неволе зверей и наблюдал за их движениями. Мышь давно уже прогрызла дырку и улизнула, у медяницы был сломан хребет, хвосты всех крокодилов тоже были отломаны, кролик до того отощал, что походил на скелет, и все же не умещался в своей клетке, все остальные твари дохли одна за другой, и это наводило меня на грустные размышления, так что я решил убить и похоронить всех подряд. Я взял тонкий и длинный железный прут, раскалил один конец и, просовывая его дрожащей рукой то в одну, то в другую клетку, чуть было не устроил страшное кровопролитие. Однако мои зверьки успели уже мне полюбиться, и, увидев содрогания разрушаемого живого тела, я перепугался и не смог довести дело до конца. Я побежал во двор, вырыл под рябинами яму, побросал туда как попало всех моих питомцев, мертвых, полумертвых и живых, и торопливо закопал их вместе с клетками. Увидев меня за этим занятием, матушка сказала, что я мог бы просто отнести зверей подальше от дому и выпустить их на волю, – может быть, там они отошли бы. Я понял, что она права, и раскаивался в содеянном; лужок под рябинами долго еще внушал мне ужас, и я так никогда и не осмелился поддаться тому детскому любопытству, которое всегда побуждает детей снова вырывать то, что они однажды закопали, чтобы посмотреть, что получилось.
В доме г-жи Маргрет я нашел себе новую забаву. Обнаружив среди ее книг на редкость несуразное руководство по теософии, которое содержало снабженные иллюстрациями описания разного рода наивных экспериментов, я вычитал там между прочим наставление по устройству опыта, позволяющего наглядно показать все четыре стихии. Следуя этим указаниям, я взял большую колбу и наполнил ее на четверть песком, на четверть водой, затем маслом, а последнюю четверть оставил пустой, то есть наполненной воздухом. Вещества отделились друг от друга и разместились в колбе согласно своей тяжести, так что я мог воочию видеть четыре стихии, замкнутые в ограниченном пространстве: землю, воду, огонь (горючее масло) и воздух. Хорошенько взболтав содержимое колбы, я перемешивал вещества, в результате чего возникал хаос, затем он неизменно прояснялся, и это высокоученое занятие доставляло мне немалое удовольствие.
Потом я брал листы бумаги и рисовал на них по образцу, взятому из той же книги, огромные сферы, исчерченные вдоль и поперек кругами и линиями, окаймленные цветными полосами и испещренные цифрами и латинскими буквами. Четыре страны света, зоны и полюсы, звезды и туманности, стихии, темпераменты, добродетели и пороки, люди и духи, земля, преисподняя, чистилище, семь небесных сфер – все это было беспорядочно, но все же в некоторой последовательности навалено в одну кучу, так что разбираться в этой премудрости было делом головоломным, но увлекательным. Все сферы были населены человеческими душами, делившимися на разряды, каждый из которых мог процветать только в определенной сфере. Я обозначал их звездочками, а звездочкам давал имена: высшее блаженство вкушал мой отец, душа которого обитала внутри треугольника, изображавшего око господне, у самого зрачка; через это всевидящее око она, казалось, смотрела на матушку и на меня, гулявших в самых красивых местностях, какие только есть на земле. Зато мои недруги все до одного изнывали в преисподней, в обществе нечистого, которого я изобразил с предлинным хвостом. Смотря по тому, как вели себя отдельные люди, я менял их местопребывание, переселял их в виде поощрения в те сферы, где жила публика почище, или изгонял их туда, где стоит плач и скрежет зубовный. Иных я подвергал испытанию, и они витали у меня между небом и землей; иногда я даже сводил вместе души двух людей, которые при жизни терпеть друг друга не могли, и обрекал их на совместное заточение в какой-нибудь отдаленной сфере или, наоборот, разлучал двух любящих, насылал на них много разных невзгод, а потом устраивал им радостную встречу в ином, блаженном мире. Таким образом я держал под наблюдением всех известных мне людей, старых и молодых, и в полной тайне от них распоряжался их судьбами.
Далее в теософии рекомендовалось заняться выливанием растопленного воска в воду, – не помню уж, что именно призван был продемонстрировать этот эксперимент. Наполнив водой несколько аптечных склянок, я стал забавляться, разглядывая причудливые формы, которые принимал застывавший воск, а затем закупорил склянки и пополнил ими мои научные коллекции. Эти манипуляции со склянками пришлись мне по вкусу, а когда я набрел на анатомический музей при больнице и, замирая от страха, наскоро пробежал по его залам, у меня возникла новая идея на этот счет. Дело в том, что те сосуды с эмбрионами и уродцами, которые я все-таки успел разглядеть, вызвали у меня живейший интерес, и, увидев в них великолепные образцы для моей коллекции, я решил вылепить нечто в этом роде. В одном из шкафов у матушки хранились куски сурового, а также и отбеленного полотна, натканного ею в часы досуга, и в том же шкафу было припрятано, а потом позабыто несколько плиток чистого воска, свидетельствовавших о том, что много лет назад хозяйка дома усердно занималась пчеловодством. Отламывая от этих плиток все более крупные куски, я стал лепить курьезных большеголовых человечков, точь-в-точь таких, как в музее, только поменьше, и стремился всячески разнообразить их и без того фантастический облик. Я старался раздобыть как можно больше склянок всевозможной формы и величины и подгонял под них мои фигурки. В высоких и узких флаконах из-под одеколона, у которых я отбивал горлышко, болтались на ниточке долговязые и тощие субъекты, в плоских и широких банках из-под мази ютились раздувшиеся, как пузырь, карлики. Вместо спирта я наполнял сосуды водой и давал каждому из их обитателей какое-нибудь забавное прозвище, так как лепка фигурок оказалась превеселым занятием, и мой первоначально строго научный интерес незаметно сменился интересом к юмористической стороне дела. Когда у меня набралось десятка три таких красавцев и воск был на исходе, я решил окрестить всю честную компанию и снабдил мои творения кличками вроде Птичий Нос, Кривоножка, Портняжка, Круглопузик, Ганс Пупок, Воскоглот, Восковик, Медовый Чертик и другими именами в том же роде. Я тут же сочинил для каждого из них краткое жизнеописание и долго еще с увлечением придумывал подробности их прошлой жизни, которую они провели в той горе, откуда, по рассказам наших нянюшек, берутся маленькие дети. Я даже изготовил для каждого особую таблицу со сферами, где отмечал все его добродетельные или дурные поступки, и если кто-нибудь из них навлекал на себя мое недовольство, я поступал с ним точно так же, как с живым человеком, и отправлял его на жительство в какую-нибудь местность похуже. Все это я проделывал в одной отдаленной комнатке, где стоял мой любимый потемневший от времени стол с несколькими выдвижными ящичками. Однажды вечером, когда уже смеркалось, я расставил на нем все мои склянки, так что образовался круг, в середине которого красовались четыре стихии, и, разложив ярко раскрашенные таблицы, освещаемые восковыми человечками, державшими в руках зажженные фитили, погрузился в изучение созвездий на картах, вызывая из строя и подвергая освидетельствованию поочередно то Восковика, то Кривоножку, то Птичий Нос, смотря по тому, чей гороскоп я составлял. Вдруг я нечаянно толкнул стол, так что склянки звякнули, а восковые человечки закачались и задергались. Это мне понравилось, и я стал ритмично постукивать по столу, а вся компания заплясала в такт ударам; тогда я запел и забарабанил по столу еще громче и неистовей, так что склянки отчаянно задребезжали, стукаясь друг о друга. Как вдруг за моей спиной кто-то фыркнул, и в углу сверкнули два ярких глаза. Это была какая-то чужая, очень крупная кошка, которая оказалась запертой в комнатке, до сих пор сидела тихонько, а теперь испугалась шума. Я хотел прогнать ее, но она угрожающе изогнула спину, ощетинилась и с громким урчанием уставилась на меня; струхнув, я отворил окно и бросил в нее склянку; кошка попыталась вскочить на подоконник, но сорвалась и снова перешла в наступление. Тут я принялся швырять в нее одну фигурку за другой; сначала она забилась в страшных судорогах, потом сжалась в комок, готовясь к прыжку, а когда я наконец метнул ей прямо в голову все четыре стихии, она очутилась у меня на груди и запустила когти в мою шею. Я свалился под стол, свечи потухли, и, очутившись в темноте, я стал кричать и звать на помощь, хотя кошка уже убежала. Матушка, вошедшая в комнату как раз в тот момент, когда кошка выбиралась на волю, застала меня лежащим на полу почти без сознания, а вокруг меня ручьями текла вода и повсюду валялись осколки стекла и страшные уродцы. Она никогда не обращала внимания на мою возню в каморке, радуясь тому, что я веду себя тихо и не скучаю, и теперь с недоумением слушала мой сбивчивый рассказ о происшедшем. Попутно она обнаружила, что ее запас воска сильно подтаял, и уже с некоторыми признаками гнева стала рассматривать руины моего погибшего мира.
Это происшествие наделало немало шуму. Г-жа Маргрет попросила рассказать, как было дело, пожелала лично осмотреть раскрашенные карты и прочие следы происшедшего и пришла к выводу, что тут явно что-то неладно. Она побаивалась, что, читая ее книги, я мог, чего доброго, понабраться каких-нибудь опасных секретов, оставшихся недоступными для нее самой из-за ее неумения читать как следует, и торжественно, как бы давая понять, что считает дело весьма серьезным, заперла наиболее подозрительные книги в шкаф. В то же время она втайне испытывала известное удовлетворение, – ведь она давно уже говорила, что все это вовсе не такие безобидные вещи, как думают иные, и, как видно, оказалась права. Она была твердо убеждена в том, что благодаря ее книгам я чуть-чуть было не стал начинающим волшебником.
ТЕАТРАЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ.—
ГРЕТХЕН И МАРТЫШКА
После всех этих неудач мое затворничество и тихие игры наедине с самим собой опостылели мне, и я сошелся с компанией мальчишек, которые весело проводили время, устраивая театральные представления в большой старой бочке. Они повесили перед бочкой занавес, и те немногие счастливцы, которым они милостиво разрешали быть зрителями, вынуждены были почтительно ожидать, пока актеры закончат свои таинственные приготовления. Затем завеса перед святилищем искусства открывалась, несколько рыцарей в бумажных доспехах наскоро обменивались довольно крепкими бранными речами, а покончив с этим, сразу же принимались дубасить друг друга и падали замертво в тот момент, когда опускался дырявый занавес, сделанный из старого ковра. Увидев, что я смышленый малый, они вскоре открыли мне доступ в бочку, и с моим приходом репертуар сразу же принял несколько более определенный характер, так как я стал подбирать короткие сценки из Священного писания или из народных книг [40]40
…сценки… из народных кн и г … – В XV–XVIII вв. в Германии, также и в Швейцарии, были широко распространены так называемые народные книги – анонимные лубочные издания для «простонародья», по своей идейной направленности и содержанию отличавшиеся большой пестротой: сборники шуточных анекдотических рассказов, облеченные в форму непритязательного авантюрного повествования, плутовские и рыцарские романы, сказочные сюжеты, произведения средневекового героического эпоса, исторические воспоминания и т. п. Наряду с грубейшими суевериями, пропагандой смирения, по корности и пассивного страдан и я в народных кн и гах встре ч аются элементы антифеодальной сатиры. Наиболее самобытными и значительными памятникам и немецкой повествовательной прозы XV —X VI вв. (в это время были созданы самые известные «народные книги») являются произведения обличительно - комического содержания («Эйленшпигель», « Семь швабов», «Ш и льдбюргеры» и др. ), по своему происхождению связанные в первую очередь с фольклором и реальным бытом.
[Закрыть], списывая слово в слово встречавшиеся там диалоги и вставляя между ними несколько связующих реплик от себя. Кроме того, я высказал пожелание, чтобы у актеров был отдельный вход, что позволило бы им не показываться публике до начала представления. С этой целью мы долго пилили, рубили и буравили днище бочки, пока не получилась дыра, через которую с грехом пополам мог пролезть воин в полном вооружении, и нельзя было без смеха смотреть, как он начинает исполнять свой эффектный монолог с трагическими завываниями, еще не успев выползти из дыры и встать во весь рост. Затем мы натаскали зеленых веток, чтобы превратить внутренность бочки в лес; я утыкал ими все стенки, оставив свободным только имевшееся сверху отверстие для затычки, откуда должны были раздаваться голоса небожителей. Один из мальчиков принес порядочный кулек сценической пудры, что весьма оживило наши представления и придало им известный блеск.
Однажды мы разыгрывали историю о Давиде и Голиафе [41]41
.. .р азыгрывал и историю о Давиде и Голиаф е . — Речь идет о библейской легенде, в которой рассказывается, как юноша Давид убил непоб е димого великана Голиафа.
[Закрыть]. В начале пьесы на сцене показались филистимляне [42]42
Филистимл я не — древний народ , населявший восточное побережье Средиз е много моря к югу от Финикии.
[Закрыть], которые вели себя как настоящие язычники; потолкавшись в бочке, они вышли наружу, на просцениум. Затем начали выползать дети израильские; они были в большом унынии и, горько сетуя, встали по другую сторону бочки, и тут появился Голиаф, долговязый мальчишка постарше, вызвавший своими уморительными ужимками дружный смех обеих враждующих сторон и всей публики; он долго еще куражился, как вдруг Давид, тщедушный, но зловредный мальчуган, решил положить конец его бахвальству и, взяв свою пращу – оружие, которым он владел в совершенстве, – метнул в него крупный каштан и угодил прямо в лоб. Не желая оставаться в долгу, обозленный Голиаф изо всей силы с тукнул Давида по голове, и тут герои вцепились друг в друга и затеяли отчаянную потасовку. Зрители и оба бездействующих войска громкими аплодисментами выражали свои симпатии тому или иному из противников; я же сидел верхом на бочке с огарком свечи в одной руке и с набитой канифолью глиняной трубкой в другой и изображал Зевса, меча через дырку огромные молнии, так что в зеленых ветвях непрестанно извивались языки пламени, а серебряная бумага на шлеме Голиафа таинственно мерцала в их трепетном свете. Время от времени я на минутку заглядывал в бочку, а затем снова принимался рассыпать молнии, чтобы еще больше раззадорить доблестных бойцов, и простосердечно мнил себя властителем мира, как вдруг мое царство закачалось, перевернулось, и я слетел с моего заоблачного трона, ибо в конце концов Голиаф одолел-таки Давида и с силой швырнул его о стенку. Тут поднялся страшный крик, на место происшествия подоспел владелец бочки, и, обнаружив самовольно произведенные нами переделки, объявил наш импровизированный театр закрытым, причем дело не обошлось без брани и подзатыльников.
Впрочем, мы не очень-то горевали о нашем потерянном рае, так как вскоре после этого в город приехала труппа немецких актеров, чтобы с разрешения начальства воздвигнуть перед его жителями храм страстей человеческих, гораздо более совершенный, чем все то, что до сих пор создали наши любители, взрослые и дети. Странствующие артисты обосновались в одной из городских гостиниц, превратив ее просторный танцевальный зал в театральное помещение, и сняли сверх того еще и все свободные комнаты и углы поскромнее, заполнив их своими чадами и домочадцами. Один только директор труппы жил на широкую ногу и имел в своем распоряжении более импозантное жилище.
Преобразившаяся гостиница с ее шумной жизнью манила нас не только по вечерам, когда давались представления, – в дневное время там тоже было на что посмотреть, и мы простаивали перед ней целыми часами, чтобы поближе разглядеть героев дня – королей и принцесс, то и дело появлявшихся у подъезда и вызывавших наше восхищение смелостью и изяществом своих нарядов и манер, – и, кстати, не пропустить ни одного из рабочих, переносивших то принадлежности для устройства сцены, то корзины с алыми плащами, шпагами и прочим реквизитом. Но чаще всего мы проводили время у пристроенного сзади открытого навеса, где работал художник; окруженный батареей ведер с красками, небрежно засунув одну руку в карман, он творил настоящие чудеса над разложенными перед ним полотнищами и полосами картона, преображавшимися с каждым взмахом его бесконечно длинной кисти. Я отчетливо помню, какое глубокое впечатление произвели на меня легкие и уверенные движения его руки, когда он расписывал комнату с красными обоями и по обеим сторонам окна, как по волшебству, появились легкие, почти прозрачные белые гардины; увидев эти умело нанесенные штрихи и крапинки, белые на красном фоне, я словно прозрел: ведь я всегда смотрел на подобные вещи как на чудо, не понимая, в чем тут секрет, тем более что до сих пор мне приходилось видеть их только в вечернем освещении. В тот момент у меня зародилось первое смутное понятие о том, что составляет сущность живописи; густые краски, свободно наносимые на прозрачную материю и плотно покрывающие ее, разъяснили мне многое; после этого я стал внимательно рассматривать каждую попадавшуюся мне на глаза картину, стараясь определить, где проходит граница, разделяющая эти две сферы, и сделанные мною открытия помогли мне встать выше наивного представления об искусстве как о чем-то сверхъестественном, чему я сам так никогда и не научусь, встать выше предрассудка, перед которым иные люди беспомощны.
По вечерам, перед спектаклем, мы были неизменно на своем месте, все, как один, и шныряли вокруг здания, как кот возле кладовой. Зная бережливость матушки, я и думать не смел о том, чтобы попасть в храм искусства законным путем, и чувствовал себя как нельзя лучше в компании моих приятелей из школы бедняков, которые вынуждены были проникать туда так же, как и я, то есть оказывая мелкие услуги или же пускаясь на разные отчаянные хитрости. Мне самому уже не раз удавалось с замиранием сердца проскользнуть в переполненный зал; когда занавес поднимался, я сначала с удовольствием останавливался глазами на декорациях, затем на костюмах исполнителей, и только пропустив изрядную часть действия, погружался в изучение фабулы. Вскоре я возомнил себя большим знатоком театра и вел долгие споры с друзьями, стараясь при этом казаться равнодушным. Эта раздвоенность – напускное безразличие знатока и восторженное удивление любой, даже самой посредственной пьесой – уже начинала раздражать меня, и я страстно мечтал сделать что-то такое, что сразу же открыло бы мне доступ за кулисы, чтобы поближе увидеть обольстительное зрелище и его участников и понять, какими средствами они этого достигают; мне думалось, что это самое лучшее место на земле и нигде не живется так хорошо, как там, где люди – высшие существа, не знающие суетных земных страстей. Я вовсе не надеялся, что мое желание когда-либо исполнится, как вдруг мне помог неожиданный счастливый случай.
Однажды, – в тот вечер как раз давали «Фауста», – мы стояли у бокового входа и совсем было отчаялись попасть в зал. Мы знали, что сегодня в театре покажут достославного доктора Фауста, с которым мы успели довольно хорошо познакомиться, а также сатану во всей его красе, но все наши обычные лазейки были на этот раз закрыты и вставшие на нашем пути препятствия казались непреодолимыми. Огорченные, мы слушали звуки увертюры, которую исполняли любители из числа почтенных горожан, и ломали голову над тем, нельзя ли все же как-нибудь пробраться в зал. Был темный осенний вечер, холодный дождь моросил не переставая. Я продрог и уже подумывал, не пойти ли мне домой, тем более, что матушка не раз бранила меня за мои вечерние прогулки, как вдруг в потемках отворилась дверь, и выскочивший оттуда добрый дух в лице капельдинера крикнул: «Эй вы, сорванцы! Пожалуйте сюда! Трое или четверо из вас будут сегодня играть на сцене!» Услыхав эти слова, прозвучавшие как некое волшебное заклинание, мы тотчас же ринулись в дверь, и самые сильные протиснулись вперед, – ведь в таких случаях каждый вправе думать только о самом себе. Однако капельдинер прогнал их, заявив, что они слишком рослые и толстые, осмотрел задние ряды, где стояли малыши, не очень-то надеявшиеся на успех, подозвал меня и сказал: «Вот этот подойдет, из него получится прекрасная мартышка!» Затем он выхватил еще двух других таких же худосочных мальчуганов, запер за нами дверь и повел нас за собой в небольшой зал, служивший костюмерной. Мы даже не успели разглядеть лежавшие там груды костюмов, доспехов и оружия, так как нас быстро раздели и зашили в диковинные шкуры, скрывшие все тело с ног до головы. Маска с обезьяньей мордочкой, откидывавшаяся, как капюшон, и длинные хвосты, которые мы держали в руках, совсем преобразили нас, и лишь теперь, увидев себя в этом новом обличье, мы поняли, как нам повезло, просияли от восторга и принялись поздравлять друг друга.
Потом нас провели на сцену, где нас радушно встретили две большие «мартышки», наскоро объяснившие нам, в чем будут заключаться наши обязанности. Мы быстро сообразили, что от нас требуется, и успешно доказали свое уменье ходить колесом и прыгать, как обезьяны, а также грациозно катать шар, после чего нас отпустили до начала нашего выступления. Мы разгуливали с важным видом среди пестрого сборища людей, беспорядочно толпившихся в узком проходе между настоящими и нарисованными стенами; я смотрел не отрывая глаз то на сцену, то за кулисы и с упоением наблюдал за тем, как из безликого, глухо и беспокойно гудевшего хаоса бесшумно и незаметно возникали стройные живые картины и отдельные фигуры, которые внезапно появлялись в просторной, ярко освещенной раме и размеренно двигались там, словно в каком-то потустороннем мире, а затем так же загадочно снова исчезали в темноте. Артисты смеялись и шутили, мило болтали и ссорились друг с другом: но вот кто-нибудь из них неожиданно покидает своих собеседников; одно мгновение – и он уже стоит в торжественной позе один на один с пленительными чудесами волшебного царства, и его лицо, обращенное к морю невидимых для меня зрителей, выражает такое смирение, словно перед ним собрался совет богов. Не успею я оглянуться, как он снова появляется среди нас и как ни в чем не бывало продолжает прерванный разговор и опять любезничает или бранится с кем-нибудь, а в это время от толпы артистов уже отделился кто-то другой, чтобы снова проделать то же самое. У этих людей было две жизни, и одна из них, наверно, только грезилась им; однако я никак не мог понять, которая из двух сторон этой двойной жизни была для них сном и которая – самой действительностью. И в той и в другой были, как видно, свои радости и горести, смешанные друг с другом поровну, но та часть сцены, которая была видна публике, представлялась мне светлым царством разума и человеческих доблестей, где вечно светит солнце, и, пока не опускался занавес, это царство жило полной, настоящей жизнью; как только он падал, все снова расплывалось в смутный, призрачный хаос. Некоторые обитатели этого сумрачного, похожего на запутанный сон мира производили на меня впечатление людей порывистых и страстных, и мне казалось, что там, в лучшей половине их жизни, они были самыми благородными и незабываемыми героями; что же касается тех, кто вблизи выглядел спокойным, равнодушным и миролюбивым, то там, на фоне всего этого великолепия, их роль была довольно жалкой. Текст пьесы был как бы музыкой, одушевлявшей все, что происходило на сцене. Как только она смолкала, действие приостанавливалось, как часы, когда в них кончается завод. Стих «Фауста», который вызывает трепет у каждого немца, как только он заслышит хоть одну строчку, этот поразительно верно схваченный сочный народный язык лился непрерывно, как прекрасная песня, и я радовался и изумлялся вместе со всеми его красоте, хотя смысл всего услышанного доходил до меня с таким трудом, как будто я и в самом деле был мартышкой.
Вдруг я почувствовал, что меня схватили за хвост и тащат спиной вперед на сцену, превращенную в кухню ведьмы, где уже весело скакали все остальные мартышки. Из партера смутно белело и поблескивало бесчисленное множество лиц и глаз. Увлеченный моими наблюдениями, я и не заметил, как на сцене появились декорации, изображавшие кухню ведьмы, и упустил так много любопытного, что теперь не знал, на что мне и смотреть: то ли на окружавшую меня фантастическую обстановку, на страшные рожи и призраки, то ли на проделки Мефистофеля, ведьмы и моих товарищей-мартышек. Совсем забыв, что и сам я тоже мартышка и должен играть свою роль, забыв разученные ужимки и прыжки и все на свете, я преспокойно принялся наблюдать за тем, что делали другие. В это время Фауст с восхищением глядел в волшебное зеркало, и меня разбирало любопытство, что же такое там можно увидеть. Подражая ему, я посмотрел в ту же сторону; мельком скользнув по пустому, нарисованному зеркалу, мой взгляд устремился дальше, и там, в сутолоке закулисной жизни, передо мной предстало то видение, о котором говорил Фауст. Гретхен как раз готовилась к выходу; видимо, она была чем-то глубоко взволнована, так как долго и тщательно утирала лицо белым платком, словно желая скрыть следы слез, а затем стала накладывать последние мазки грима, время от времени оборачиваясь, чтобы бросить отрывистую фразу кому-то, кто стоял позади нее. Она была очень хороша собой, и я весь вечер глаз с нее не сводил, несмотря на то, что мои усердные собратья-мартышки вполголоса бранили меня и даже старались незаметно дать мне тумака. И вот, очутившись наконец в тех высших сферах, куда я еще недавно так мечтал попасть, я страстно желал теперь одного: поскорее вернуться туда, где виднелась дородная фигура моей красавицы.