Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Глава 9
Дублирующий пульт
Варп-навигация вошла в наше расписание с третьего месяца, и вошла, как входит главный калибр: все, что читалось до нее, оказалось приготовительным классом.
Вел ее инструктор Юмм, сухонький, лысый, с голосом диспетчера и с манерой, которая поток пугала, а меня, наоборот, успокаивала: он говорил о варпе, как говорят о технике безопасности на разделке. Без романтики. «Варп, кадеты, это не чудо. Это самый дорогой способ передвижения из существующих, и дорогой он потому, что ошибок не прощает ни одной. Атмосферный пилот ошибается в метрах, орбитальный в километрах. Штурман варпа ошибается в судьбах. Промахнетесь на сотую, выйдете не у той звезды. Промахнетесь на десятую, не выйдете».
На первом же занятии он выдал нам фразу, которую я записал в тетрадь дословно, потому что узнал в ней родню моего билета номер семь:
– Задачи, которые вы будете решать у меня, устроены как экзаменационные билеты, только штрафы не в талонах.
– А в чем? – спросил кто-то с задней скамьи.
– В биографии, – сказал Юмм и включил проектор.
Дальше начались четыре недели, о которых поток до сих пор, наверное, рассказывает страшное. Расчет прыжковых поправок, эллипсоиды рассеяния, каскады коррекций: варп-математика оказалась зверем о трех головах, и все три кусались. Марк справлялся зубрежкой и системой, Дэйв тонул и был взят мной и Марком на буксир с двух сторон, Мери держалась в верхней трети со своей обычной бесшумностью. Крас, по данным столовой, шел первым по потоку.
А у меня с варп-математикой сложились отношения, которые я долго скрывал ото всех, потому что они были неприличными. Мне было легко.
Не сразу легко, поясню. Первую неделю я честно продирался вместе со всеми, а потом заметил вещь, от которой сел и час сидел: задачи Юмма были устроены как загрузка трюма. Не «похожи», а именно устроены так же: то же искусство распихать сотню тяжелых величин по ограниченному объему так, чтобы ни одна не каталась, и найти тот единственный порядок укладки, при котором все влезает. Я десять лет играл в эту игру ящиками и контейнерами. Теперь мне ту же игру давали цифрами, и цифры, в отличие от контейнеров, не отдавливали ноги.
Метод Юмм показывал один, канонический: сетка коррекций, семнадцать шагов, каждый расписан. Поток учил семнадцать шагов. Я выучил их тоже, для зачета, а решал по-своему, укладчиком: находил самую тяжелую величину, ставил ее в угол, дальше все укладывалось само, шагов выходило шесть. Юмм на разборе домашних работ дважды останавливался над моей тетрадью, смотрел на решение, потом на меня, поверх очков, взглядом человека, которому в стандартной накладной попалась поэзия.
– Ответ верный, – говорил он. – Ход решения… нестандартный. Форк, вы советы преподавателя вообще слушаете?
– Так точно. Слушаю.
– А исполняете?
– Примерно никак, господин инструктор, – сознался я, потому что врать Юмму было бессмысленно: тетрадь лежала перед ним.
– Хм, – сказал Юмм, и по этому «хм» невозможно было понять, приговор это или аванс. – На зачете извольте канонической сеткой. Хотя бы разметьте ее сверху. Для приличия.
Для приличия. Я запомнил и делал с тех пор так: сверху каноническая сетка, для приличия, под ней мое, для ответа. Двухслойная документация, как двухслойная жизнь, мне было не привыкать.
Юмм, к слову, вел предмет с иллюстрациями, и иллюстрации его стоили всего учебника. На каждую типовую ошибку у него имелся случай из практики, поданный с протокольной сухостью, от которой мороз шел лучше, чем от любых страшилок. «Ошибка знака в поправке склонения. Транспорт „Радужный“, тридцать лет назад. Вышли с той стороны звезды. С той, кадеты, это внутри короны. Следующая тема». Или любимое мое, про перфекционизм: «Штурман считал идеальную коррекцию одиннадцать минут. Посчитал. Безупречно. За одиннадцать минут окно прыжка закрылось, конвой ушел без них, груз вакцины опоздал на шестнадцать часов. Запомните: в нашем деле 'поздно и точно» пишется одним словом, и слово это «поздно»«. Поток записывал. Я записывал тоже, но не формулы, формулы у меня держались сами, а вот эти случаи, столбиком, в раздел, который назывался 'цена». Против каждой задачи Юмма где-то стояла туша, или корона звезды, или шестнадцать часов чьей-то вакцины. Считать, зная цену, оказалось легче, а не тяжелее. Не знаю, как у людей. У сборщиков так.
На семинарах моя манера решать «примерно никак» по советам дала и побочный эффект: ко мне потянулись тонущие. Первым Дэйв, по-семейному, потом двое с его скамьи, потом еще. Каноническая сетка о семнадцати шагах им не давалась, а мое «тяжелое в угол» вдруг заходило: Дэйв, услышав «представь, что грузишь контейнеровоз, самый тяжелый ящик куда ставишь?», просветлел лицом и решил задачу, которую до того сидел резал полчаса. Юмм эту самодеятельность засек, разумеется, на второй неделе, подошел на самоподготовке, постоял над нашей группой, послушал, как я объясняю эллипсоид рассеяния через разброс попаданий при швырянии гаек в ведро, и ушел, не сказав ни слова. А на следующем занятии, разбирая типовую ошибку, вдруг произнес: «Или, как выражаются некоторые ваши коллеги, гайка легла мимо ведра». Поток заржал. Я сидел скучный, как накладная. Цитируют, отметил я про себя. В имперском учебном процессе завелась целинская гайка, и выковырять ее оттуда теперь не сможет никакая инспекция.
Объявление о втором вылете повесили в конце четвертой недели: «Учебный вылет № 2, поток 09, отработка действий на дублирующем пульте». И ниже, мелко, список допущенных к пульту в первой группе, восемь фамилий по результатам варп-теории и матчасти. Там же, отдельной строкой, стояло расписание, от которого у половины потока свело животы: «Летная практика, начало через четыре недели». Четыре недели, проговорил я себе привычным таймером. До летной практики четыре недели, до конца года двадцать две, хвостов ноль. Часы шли, счетчик работал, полет нормальный.
Моя фамилия стояла третьей.
Я прочитал список дважды. Не потому, что не поверил, а потому, что считал. Третьим по потоку, это было… неосторожно. По моей внутренней разметке мне полагалось идти восьмым-десятым: в верхней группе, где не дергают отстающих, но и не разглядывают первых. Я и шел бы, если бы контролировал все каналы. Но письменные работы по варпу шли без моего контроля: их проверял Юмм, по ответам, а ответы у меня сходились. Не станешь же нарочно врать в эллипсоиде рассеяния. То есть станешь, конечно, но рука не поднималась: врать в расчете, по моей внутренней иерархии грехов, было хуже, чем выделиться.
Фамилии Краса в первой группе не было. Была во второй, первой строкой, и Марк, изучив доску, вполголоса разъяснил мне арифметику, которую я предпочел бы не знать: у Краса блестящая пилотская подготовка и твердая теория, но по варп-математике он шел четвертым-пятым, а порядок допуска считался именно по ней. «Ты понимаешь, что ты опять сделал», сказал Марк утвердительно. Я понимал. Я прошел на пульт раньше сына коммодора, публично, доской приказов, и сделал это, не приходя в сознание: список составлял не я.
Столовая в тот день гудела моей фамилией, и гул этот был мне знаком по жаровне: так гудят, когда фаворит проиграл заезд. Гул имел структуру. Окраинная половина зала гудела с удовольствием, почти злорадным: квотник обошел династию, читай, наши обошли ихних, и мне в тот день трижды поставили лишний компот, в котором я не нуждался. Городская половина гудела озабоченно, как гудят при пересмотре котировок. А Марк, слушавший оба гула сразу, вынес за ужином диагноз, от которого компот встал у меня поперек: «Поздравляю. Ты теперь не человек, ты символ. Символом быть хуже, чем врагом: врага можно победить и закрыть вопрос, а символ надо развенчивать. Публично». Сам Крас на гул никак не отзывался, сидел со своими, ел ровно, и я за весь обед один раз поймал его взгляд: спокойный, оценивающий, без всякой театральности. Так весовщик смотрит на груз, который прежде взвешивал на глазок, а теперь придется по-настоящему.
Накануне вылета, в нычке, мы устроили генеральную. Мири выстроила мне тренажер из подручного: развернула на экранчике питбоя грубую схему пульта, я разложил на ящике болты и гайки по местам органов управления, и мы прогнали шесть часов вводных за два часа реального времени, потому что она сжимала паузы между задачами до моего предела и чуть за него. «Поправка по третьему маяку. Ввод. Принято, следующая. Отказ ответчика. Действия. Принято, следующая». К концу второго часа болты под пальцами были горячие, а я сидел на ящике мокрый, как после кросса, и счастливый, как после гонки. «Прогноз на завтра благоприятный», подвела она итог. «Замечание одно. На тренировке ты разговариваешь с бортом вслух. Завтра борт будет с телеметрией, а телеметрия с ушами. Рекомендация: хвали машину про себя». Я пообещал. Хвалить машины молча, этому меня жизнь еще не учила, все мои машины были глухие и свои.
Вылет состоялся в субботу, на том же УТ-31, и про него надо рассказывать медленно, потому что для меня в нем уместилось много.
Перед посадкой я, по укоренившейся привычке, обошел борт. У лючка гидравлики, того самого, все шесть винтов сидели затянутые, как по учебнику, и борттехник, тот самый, поймав мой взгляд, издал звук, который у людей его профессии заменяет «здравствуйте»: не то хмык, не то выдох. «Смотри-смотри», сказал он, не отрываясь от планшета. «Досмотришься, к нам в предполетку заберут». Я не стал уточнять, угроза это или вакансия. У меня на этот год вакансий не было.
Дублирующий пульт УТ-31, это учебная копия штурманского места: полный комплект органов управления, врезанный в главный контур через блокиратор. Машина слушается основного пульта, дублирующий работает вхолостую, но телеметрия пишет с обоих, и после вылета инструктор видит, что делал бы борт, если бы им управлял кадет. Гениальная, между прочим, конструкция: кадет летит по-настоящему и разбивается понарошку.
Мири на борту не было. Правило действовало, и перед вылетом, в нычке, она проговорила его сама, первой, раньше меня: «Вылет завтра. Меня не берешь. Подтверждение не требуется, фиксирую для порядка». А потом добавила фразу, которую я разбирал по дороге в кубрик и не разобрал до конца: «Пульт дублирующий. Ты, курсант, тоже. Рекомендация: на пульте будь основным».
На пульте будь основным. Понимайте, как хотите. Я понял, как понял.
Первая четверка отработала штатно: развороты, удержание орбиты, счисление по маякам. Ребята вставали от пульта мокрые, как после кросса, и я их понимал: пульт, даже холостой, давит. На нем вдруг выясняется, что борт, это не точка на схеме, а тяжелая живая туша, которая продолжает лететь, пока ты думаешь, и додумывать надо было три секунды назад.
Потом сел я.
Докладываю честно, без скромности и без хвастовства, как в ведомость: это были лучшие двадцать шесть минут года. Пульт лег под руки, как ложится знакомый инструмент, борт отзывался в ладони через штурвальную колонку глухой упругой дрожью, и дрожь эта читалась, как читается вибрация любой машины: вот тяга, вот момент, вот характер. Инструктор диктовал вводные, я вел счисление и поправки, и где-то на десятой минуте случилось то, из-за чего весь этот вылет попал в мою биографию отдельной строкой.
Кадетский вычислитель пульта, машинка честная и неторопливая, считал поправку по маякам за четыре с половиной секунды. Я, укладчиком, в уме, считал ее за три. И на длинной серии коррекций я, не заметив этого сам, ушел вперед: вводил поправку, а вычислитель потом ее подтверждал. Раз, другой, седьмой. Машина за мной проверяла. Не я за машиной.
Заметил это не я. Заметил инструктор. Он перестал диктовать, и я услышал тишину, обернулся: он смотрел не на приборы, а на мои руки, и взгляд у него был такой, каким смотрят на воду, потекшую вверх.
– Продолжайте, – сказал он после паузы и до конца смены больше не сказал ничего.
Из наших за пульт в тот день садились еще двое. Мери отработала свою смену так, как делала все: ровно, без блеска и без единой ошибки, я следил за ее руками из пассажирского ряда и опознал школу, которой не ждал: она работала с пультом бережно, как работают с чужим инструментом, который надо вернуть в том же виде. Дэйв в первую группу не прошел, о чем сообщил мне без грусти: «Я железо люблю руками, а не кнопками. Кнопки, это твое». В его картине мира кнопки и руки были разными стихиями, и напрасно я объяснял ему, что кнопка, это тоже руками, просто короче ход.
Оценку за вылет мне вывели «отлично», без комментариев. Кадеты первой группы хлопали по плечу, Дэйв сиял так, будто летал сам, и я почти успел решить, что пронесло.
Разбор телеметрии был назначен на понедельник, и вел его, как и в прошлый раз, сайлен-аналитик. К этому времени я уже знал, как его зовут: Марк, у которого досье не имело пробелов, доложил еще месяц назад. Тессер. Аналитик учебных полетов, при Академии четвертый год, до того считал что-то в штабе сектора. По слухам, лучший обработчик телеметрии на этом узле пространства. По другим слухам, единственный, кто читает кадетские кривые лично, а не доверяет фильтрам.
Разбор шел обычным порядком: групповые показатели, обезличенные примеры, вероятности. Моей фамилии не прозвучало ни разу, и коленки мои уже согласились считать день прожитым, когда после разбора, в коридоре, меня догнал ровный голос:
– Кадет Форк.
Тессер стоял в двух шагах, узкий, серо-зеленый, неподвижный. Коридор тек мимо нас, огибая, как течет вода вокруг сваи.
– Кадет, где вы учились считать?
Один вопрос. Без предисловий, без обвинения, без «ваша телеметрия показывает». Я посмотрел в его немигающие глаза и сказал чистую правду, ту ее часть, которая была безопасной:
– Дома. У нас медленный вычислитель.
Три секунды он смотрел на меня. Потом нижнее веко, полупрозрачное, прошло снизу вверх, один раз, как шторка объектива, сделавшего снимок.
– Я благодарю вас, – сказал Тессер и ушел, не дожидаясь никакого продолжения.
Я стоял в коридоре и слушал собственный пульс. Ответ был правдой: вычислитель у нас дома был медленный, самопаяный, и считать быстрее него я научился раньше, чем бриться. Правда, была у этой правды вторая половина, та, где нынешний мой вычислитель считает быстрее всего, что стоит на этой станции, и вопрос был в том, которую половину услышал сайлен. Спросил он один раз. Больше вопросов не было. Ни в тот день, ни в неделю, ни в месяц, и именно это, как ни глупо звучит, тревожило сильнее всего: человек, задающий один вопрос, либо удовлетворен ответом, либо ответ ему не нужен, потому что у него есть свой.
Полка приняла и это. Полка у меня к тому времени была уже не полка, а стеллаж, и скрипел он под нагрузкой все чаще.
Эскалацию Краса я почувствовал через неделю, и почувствовал, как чувствуют сквозняк: не видно, откуда, но дует.
Сначала была укладка. Моя парадная укладка к смотру, собранная с вечера, за ночь оказалась рассыпанной: сполз ремень стеллажа, и все мое хозяйство съехало на палубу, перемешавшись с соседским. Случайность? Случайность. Ремень я проверял сам, и защелка была живая, но защелки, бывает, отщелкиваются. Сорок минут пересборки до подъема, успел, обошлось.
Потом был наряд. Дежурный по этажу, старшекурсник из другого крыла, вкатил мне наряд за «несвоевременное убытие с поста уборки», хотя убыл я по времени, и время мог подтвердить хронометр палубы. Спорить с дежурным о времени, дело гиблое, я отстоял наряд молча, гальюны, два часа. По уставу, все чисто. По совокупности, второй сквозняк за неделю.
Третьим сквозняком стала очередь в прачечной, где моя сданная по графику форма оказалась «не значащейся в приемке», нашлась через час в чужом мешке, и на вечернюю поверку я успел с мокрым воротником и без трех секунд опоздания. Четвертым, самым тонким, вышла история с конспектом: одолженный соседней группе по официальной просьбе их старшины конспект по матчасти вернулся с выдранным разворотом, аккуратно выдранным, под корешок, и как раз тем, который шел на завтрашний опрос. Разворот я восстановил за вечер по памяти, память меня не подводила, но руку, дернувшую листы, оценил: человек знал, что именно рвать.
Прямых следов не было. Крас не совершил ни единого действия, которое можно было бы предъявить: он не приближался ко мне, не заговаривал, его не видели у нашего кубрика. Я и не искал предъявить. Я, по целинской привычке, просто вел учет: тетрадь, раздел «сквозняки», дата, факт, ущерб. Записей стало три, потом четыре. По отдельности каждая тянула на невезение. Столбиком они читались, как читается серия мелких отказов в одном контуре: где-то сидит источник.
Съедал я это молча, и молчание мое было не смирением, а уставом. Раздел четвертый, несущее: рапорт без доказательств, это ложный донос, статья для рапортующего. Ответить тем же, значит, играть на его поле, где у него отец-коммодор, а у меня квота и пункт двенадцать. Оставалось то, что на Целине называлось «работать в шторм»: крепи груз, дыши ровно, жди погоды. Дэйв, наблюдавший мои сквозняки, изнывал: «Да он же это, ну! Дай я с ним поговорю, по-нашему, по-аграрному». Я запретил. Аграрная дипломатия стоила бы Дэйву отчисления, а Красу дала бы то единственное, чего ему пока не хватало: доказуемый эпизод с пострадавшим сыном коммодора в главной роли.
Вечером после четвертой записи, после отбоя, в темноте кубрика, Мери заговорила. Со своей койки, не поворачивая головы, глядя, судя по голосу, в потолок, тихо и внятно:
– Он ищет, где у тебя сварной шов. – Пауза. – Не показывай.
Я не ответил. Во-первых, отвечать в спящем кубрике, значит, будить Марка, у которого сон по расписанию. Во-вторых, я боялся спугнуть: это была третья полная фраза Мери за семестр, и первая, адресованная мне лично. В-третьих, отвечать было нечего. Она была права по всем пунктам разом: и в том, что это он, и в том, что он ищет, и в том, что искать он будет именно шов, то место, где меня варили, где напряжение, где треснет. И в том, что единственная защита, не показывать. У человека, который не вздрагивает, шва не найти.
Откуда она это знала, по каким своим каналам, на этот вопрос у меня не было даже гипотезы. Графа «Мери» в моей схеме пополнилась второй строкой: «видит швы». Первая, напомню, была «слышит систему раньше сирены». Деталь неизвестного назначения набирала характеристики, и все они были из арсенала, который в кадетском кубрике встречаться не должен.
Ночью, в нычке, состоялся разбор недели, и на нем моя напарница поймала меня там, где не поймал сайлен.
Я пересказал вылет, по минутам, с гордостью, которую не прятал: перед ней не прячут. Она слушала, уточняла, а потом сказала:
– Телеметрия вылета. Твоя поправка на третьем витке была введена за две и восемь десятых секунды. Моя модель этой задачи дает три и одну. Ты быстрее моей модели. – Пауза. – Объясни метод.
– Ну… я уложил. Тяжелое в угол, остальное само.
– «Тяжелое в угол, остальное само», это не метод. Это описание результата. Разложи по шагам.
Я попробовал. Честно, три захода. На третьем я понял то, что она, подозреваю, поняла с первого: шагов не было. То есть они были, но я их не видел, они шли ниже того этажа, где у меня живут слова. Рука знала, куда ставить тяжелое, знанием ладони, тем же, каким находила полость в тракте и холодное пятно на шве, а объяснить ладонь не может, у нее нет рта.
– Не могу, – сознался я. – Не раскладывается.
Пауза. Длинная, шестисекундная.
– Зафиксировано: метод неформализуем, – сказала Мири. И добавила, ровно, без выражения, отчего прозвучало только весомее: – Уточнение для реестра. Неформализуемый метод нельзя передать. Нельзя проверить. Нельзя отладить. Носитель метода является единственной точкой отказа. – Пауза. – Рекомендация: спи. Точки отказа обязаны высыпаться.
Я лег в ту ночь вовремя, послушно, и засыпал со странным двойным чувством, которое к середине того года стало моим постоянным жильцом. Мне было хорошо: пульт, «отлично», Мери на моей стороне, напарница считает мой метод быстрее своей модели, а ее модель, на минуточку, быстрее всего в секторе. И мне было зябко: за неделю меня взяли на заметку сайлен, который читает кривые, противник, который ищет швы, и собственная напарница, которая завела на меня реестр.
Все трое, каждый со своей стороны, изучали один и тот же объект.
И только сам объект, как положено объекту, понятия не имел, что они там видят.



























