444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гизум Герко » Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ) » Текст книги (страница 14)
Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)
  • Текст добавлен: 4 октября 2026, 06:30

Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"


Автор книги: Гизум Герко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Глава 16
Наковальня

Объявили это буднично, в понедельник, на общем построении курса: «Итоговая аттестация первого года. Комплексный аварийный сценарий. Экипажи формируются жребием. До начала зачетного сценария три недели».

Три недели, отщелкнул мой таймер. Тридцать седьмая неделя года пошла, тридцать девять из сорока будут закрыты сценарием, хвостов ноль, финиш виден. А поток вокруг меня стоял и не дышал, потому что слово «сценарий» наконец обрело расписание, и все, что старшекурсники нашептывали весь год интонацией третьего озера, покатилось на нас с горы с конкретной датой на борту.

Шепотов, для протокола, было три сорта. Сорт первый, информационный: сценарий проводится на списанном корвете у дальнего причала, корвет зовется «Наковальня», сценарий аварийный, комплексный, экипаж работает как экипаж, оценка каждому и всем. Сорт второй, тактический, продавался за сахар: какие вводные были в прошлые годы, какие «верные тактики» существуют, что спрашивают на разборе. И сорт третий, главный, шепотом из шепотов: сценарий нельзя пройти. То есть вообще. Он безвыигрышный, спроектированный на поражение, и заканчивается всегда одинаково: экипаж условно гибнет, оценку ставят за то, как именно ты погибал. Этому сорту я сперва не поверил, потому что он противоречил всей моей картине мира: зачем строить задачу без решения? Потом сходил к первоисточнику.

Первоисточником был Дед. Наряд на камбуз я к тому времени научился получать по желанию, у нас с Дедом сложилось: я ему перебрал привод главного котла, он мне за это позволял чистить картофель в радиусе слышимости своих монологов. На мой вопрос про «Наковальню» Дед не удивился, вытер руки и высказался, как высказывался обо всем, через кастрюли:

– Суп при продуктах любой дурак сварит. Свари так. Воды полбака. Крупа с долгоносиком. Плита на честном слове. Вот на это смотрят. Не выиграешь ты у долгоносика, парень. Смотрят, как проигрывать будешь: с супом или с соплями.

Понятнее мне не сформулировал потом никто, включая инструкторов. Официальная формулировка, для сравнения, звучала так: «оценка действий экипажа в условиях каскадного развития нештатной ситуации при невозможности полного парирования». Восемь слов, чтобы не сказать «вы все умрете, покажите как». Дед укладывался в долгоносика.

«Наковальню» я пошел смотреть в первый же свободный час, один, заранее, по праву, которое сам себе выписал: на любую машину, с которой предстоит работать, я хожу знакомиться загодя. Дальний причал оказался действительно дальним: пятнадцать минут по техническим горизонтам, за доки, за платформенный терминал, туда, где кампус кончался и начинался его чулан.

Она стояла в мертвом захвате, носом к станции, и я увидел ее всю сразу, от среза до среза, и остановился, не дойдя, как останавливался когда-то на кладбище кораблей перед тушами, которые того стоили.

Корвет. Настоящий, боевой постройки, метров восемьдесят, конкордатских еще линий: у нынешних имперских кораблей обводы рисуют красивыми, у конкордатских их считали, и посчитанное вышло красивее нарисованного, так всегда бывает. Сорок лет службы читались по корпусу, как годовые кольца: родная броня с заводскими швами той, высокой школы. Латки первой эпохи, военные, грубые, наложенные когда-то в спешке и на совесть. Латки второй эпохи, ремонтные, вылизанные. И поверх всего, свежие имперские заплаты учебного периода: пластик, краска, экономия. У миделя, по левому борту, лежал старый ожог, залатанный и закрашенный, но ожоги не закрашиваются, ожоги остаются в геометрии: лист по ожогу всегда чуть иначе стоит. Что-то когда-то ударило эту машину в бок, всерьез, по-боевому, и машина это пережила, а Империя потом записала ее в тренажеры, потому что списать окончательно у конкордатской привычки не поднялась рука.

Я обошел ее по причальной ферме всю, медленно, по-хозяйски, читая. Читалась она, как хорошая книга с оторванной обложкой: биография богатая, имени нет. Бортовые номера учебные, свежие. Название закрашено, штатно, по регламенту перевода в учебный парк: списанным именам жить не положено.

А на носу, под слоем шаровой краски, там, где у корветов этой серии крепились литые буквы названия, слой лежал неровно. Буквы сняли, посадочные места зашпаклевали, закрасили, но шпаклевка за сорок лет села, и рельеф проступил, слепой, нечитаемый, как строчка под замазкой.

Я стянул перчатку и провел по рельефу ладонью. Читать руками меня научила свалка: глаза врут про геометрию, ладонь никогда. Первые буквы не читались вовсе, размазаны шпаклевкой в ноль. Середина угадывалась бугорками, без уверенности. А последние четыре сидели под краской четко, литые основания никуда не делись:

«…МАРУ».

Мару. Я постоял, гоняя ладонь по рельефу еще раз и еще. Что это было? Конец слова, конец имени. Чьего, какого, на каком языке, я не знал. В имперском корабельном реестре, который я листал в библиотеке по другим поводам, окончаний таких не водилось. Конкордатские списки в кадетскую библиотеку не завозили. Спросить? У кого. Зачем. Про что: про четыре бугорка под краской на носу списанной туши, которые не заметил, судя по нетронутой пыли, ни один человек за годы?

Я записал «…МАРУ» в тетрадь, в раздел, где у меня жили серийники и маркировки, и оставил там. Не на полке, полка для тревожного, а именно в тетради, среди маркировок: спокойная незакрытая позиция, дождется своего квартала. Некоторые слова умеют ждать, я это знал по одному плакату.

Из любопытства я потом, уже в библиотеке, полистал общий словарь: «мару» ни в одном имперском языке ничего не значило. Значило, судя по одной сноске, что-то в старых земных, из доспейсовой эпохи, что-то связанное то ли с кругом, то ли с кораблями, сноска была куцая и вела в фонды, куда кадетский допуск не пускал. Круг или корабль. Для машины с закрашенным именем, стоящей в мертвом захвате, оба варианта подходили одинаково грустно.

Жребий тянули в среду, всем курсом, в актовом зале, из барабана, честного, стеклянного, при свидетелях: Империя, когда хотела, умела в театр. Экипаж на сценарий полагался четырехместный: командир, оператор систем, техник, борт-инженер, распределение ролей внутри, по усмотрению командира. Командиров назначали не жребием, по успеваемости и старшинству: восемь лучших кадетов курса, по одному на экипаж. Крас в этой восьмерке был, разумеется, первым.

Дальше барабан крутился, фамилии падали в экипажи по три, и зал реагировал на каждую связку гулом, смешками, стонами: год совместной жизни научил курс понимать сочетаемость людей быстрее любой аналитики. Наши падали так: Мери, к тихому парню-командиру из четвертого потока. Марк выпал в шестой экипаж и побледнел, сверившись с какой-то внутренней таблицей: командиром шестого значился кадет Крас. Следом, через две фамилии, в тот же шестой выпал Дэйв, и я увидел, как он вытянул шею, ожидая худшего, и как осел, поняв, что худшее уже случилось с Марком, а с ним случился Крас.

А еще через четыре фамилии, из того же барабана, тем же стеклянным театром, в шестой экипаж выпал кадет Форк.

Зал выдал такой звук, какого не выдавал за весь жребий: не гул, не смешок, а общий короткий вдох, единый, на четыреста глоток, как перед нырком. Год длиной в год все видели всё: столовую, доску допусков, проверку с изолентой. И теперь стеклянный барабан, честный, при свидетелях, свел эти две фамилии в один отсек на один аварийный сценарий, и зал оценил драматургию мгновенно и целиком.

Дэйв застонал в голос, не скрываясь, со всей аграрной непосредственностью:

– Да за что-о…

Стон его, замечу, относился не к людям по отдельности, а к конфигурации: Дэйв единственный из зала оценил ситуацию не как зритель, а как человек, которому в этой конфигурации жить. Ему предстояло стоять между мной и Красом, всей своей левофланговой массой, весь сценарий, и он уже чувствовал, чем это пахнет. Зря, кстати, чувствовал: как показали тренировки, конфигурация повела себя приличнее прогнозов. Но в среду, в зале, этого не знал никто, включая барабан.

Марк с места, через ряд, посмотрел на меня взглядом, в котором таблицы горели синим пламенем. Мери не посмотрела вовсе, и это тоже было сообщением: значит, ничего неожиданного не произошло. Стеклянные барабаны, говорил ее затылок, тоже часть системы, а система любит сюжеты.

Итого, экипаж шесть: Крас, Форк, Марк, Дэйв. Три четверти кубрика четыреста двенадцать плюс человек с незакрытой позицией во главе. Стеклянный барабан, повторю, был честный, при свидетелях, и именно это делало его работу такой безупречной драматургически: судьбу не подделаешь, у нее чувство сюжета врожденное.

Крас поднялся со своего места, когда зачитали состав, и коротко, по-уставному, кивнул своему экипажу: мне, Марку, Дэйву. Кивок был правильный, командирский, без личного. Что бы там ни лежало под поверхностью, снаружи он объявлял: работаем.

Ну что ж. Работаем.

Мери отреагировала на мой жребий в тот же вечер, одной репликой, поданной, по ее обыкновению, в потолок кубрика после отбоя: «Смотри на него на тренировках. Не на сценарий». Я разобрал это по своей привычке на составные и разобранным записал: сценарий, говорила она, вещь известная, безвыигрышная, чего на него смотреть. А вот командир, у которого в экипаже человек с его незакрытой позицией, вещь неизвестная, и как он поведет себя под общей оценкой, надо видеть глазами. Совет был холодный, точный и, как все ее советы, бесплатный только на вид.

Первое собрание экипажа Крас провел в тот же вечер, в учебном классе, и провел, докладываю без удовольствия, образцово. Никакой личности, никаких подтекстов: схема сценария, какой ее знали по прошлым годам, роли, график подготовки. Марк на системы и расчеты, «у вас лучшая скорость обработки вводных на потоке, по опросным листам». Дэйв на борт-инженерию, «у вас руки и выносливость, этого достаточно, остальному научим». Мне: «Форк, силовая механика и живучесть. Возражения?» Возражений не было: распределение было безошибочное, каждый из нас четверых стоял на своем месте, и составил эту расстановку человек, который весь год, оказывается, видел, кто из нас что умеет. Под конец он сказал единственную фразу сверх регламента, глядя в стол, ровно: «Личные вопросы, у кого есть, сдать на хранение до конца сценария. Заберете после. Оценка идет на весь поток». И посмотрел на меня. Одну секунду. Я кивнул. Это был первый честный обмен между нами за год: два человека положили на стол общую работу и договорились не ронять ее друг другу на ноги.

Тренировки пошли ежевечерне, и на них выяснилось то, что я уже подозревал по гулу столовой и чему все равно удивился вживую: командовал Крас хорошо. Не «для кадета», а просто хорошо: вводные раздавал упреждением, голос под нагрузкой не поднимал, а опускал, ошибки разбирал без унижений, по факту. Дэйв, шедший на первую тренировку, как на казнь, после третьей сказал мне в кубрике, шепотом, с мукой предателя: «Слышь… а он ничего. Командует, ну… по-людски». Я не стал его мучить и подтвердил: по-людски. Умение командовать и умение быть человеком, к сожалению, ставятся на машину независимо, как тяга и юмор. Бывают все четыре сочетания, я видел каждое.

Подготовка матчасти пошла с четверга: экипажам открыли доступ на «Наковальню» для изучения, по графику, с инструктором. И вот тут я должен рассказать про предзачетный обход, потому что на нем сошлись два моих года, целинский и академический, и сошлись они в техотсеке, у силового щита.

Про Ходана и «Наковальню» вставлю здесь, потому что разговор случился в ту же субботу, в доках, и без него картина неполная. Я спросил между делом, знает ли он корвет с дальнего причала. Ходан довернул гайку, которую вел, выпрямился и помолчал дольше своего обычного, а обычное у него, напомню, мерилось минутами.

– Знаю, – сказал он наконец.

– Что за машина?

Пауза. Он смотрел не на меня, а куда-то сквозь стеллаж, в направлении, где за переборками и километрами лежал дальний причал.

– Машина хорошая, – сказал Ходан. И, довернув еще полгайки, добавил вторую фразу, длинную по его меркам: – Свое отлетала честно, ни одного отказа по ее вине. На зачете старуху не загоняете.

Всё. Больше из него не вышло ни слова, и я не давил: у конкордатских стариков про конкордатские машины спрашивают один раз, дальше невежливо. Но по дороге домой я крутил его «не обижайте» и так, и этак. Машин у Ходана было много, и все он звал «оно», «этот» и «корыто номер такой-то». «Старухой», с интонацией, какой говорят о живых, он назвал одну. Ту, у которой закрашено имя.

Внутри «Наковальня» оказалась честнее, чем снаружи. Учебное переоборудование прошлось по жилым и боевым палубам, там стояли тренажерные консоли и имитаторы, но машинное сердце корвета осталось родным: силовая установка, магистрали, контуры, все боевой постройки, ухоженное по регламенту учебного парка. По регламенту, подчеркиваю. Не по совести.

Пахло в ней правильно. Это первое, что я отметил, шагнув из переходника: не тренажерным пластиком, не лазаретной чистотой, а кораблем: старой смазкой, нагретой изоляцией, металлом, который сорок лет дышал. Коридоры были узкие, боевые, с потертостями на уровне плеча, где десятилетиями ходили люди в снаряжении, и на комингсах жили зарубки и забоины, каждая со своей забытой историей. Тренажерные консоли, врезанные в родные посты, выглядели на этом фоне, как выглядят пластиковые накладки на хорошем старом верстаке: работать можно, но верстак про тебя все понимает. Дэйв, впервые войдя в машинное, снял ладонь с поручня и сказал шепотом: «Она же живая еще». Марк ничего не сказал, но свою консоль в первый же вечер протер, откалибровал и подписал стилусом на пленке разметку под свои пальцы. Экипаж у нас, что бы там ни было с командиром, подобрался правильной веры.

Изучали мы ее честно, все три недели, по графику и сверх. Крас гонял нас по постам до автоматизма: перекрестные тренировки, каждый должен уметь минимум соседнее. Марк выучил мой щит по схемам, наизусть, как учил все, я выучил его консоли руками, как учил все, Дэйв выучил то, что крутилось, и подружился со всем, что крутилось туго. По вечерам экипаж расходился, а я задерживался, законно, по утвержденному графику самоподготовки, и уходил в машинное: у меня там был свой курс обучения, не предусмотренный программой. Я учил ее пути. Куда идут магистрали, где узлы, где резервы, где переточки. К концу второй недели я знал кормовую половину «Наковальни» так, как знал когда-то четырнадцатый лоадер: на ощупь, в темноте, с любого места.

Пригодится, не пригодится, такими вопросами я не задавался. На Целине их не задают. На Целине знают: машину учат не на случай аварии. Машину учат, потому что она твоя.

Пахло в ней, повторю, правильно. Кроме одного отсека.

Свой пост я изучил за два дня и на третий, законно, по графику доступа, полез глубже: техотсек, силовой щит, магистрали. Привычка: я не умею работать на машине, у которой не видел потрохов.

Потроха были в порядке. Кроме одного места.

Силовой контур второй магистрали, тот, что питал кормовую группу, включая имитационные системы сценария, был изношен. Не смертельно, по-стариковски: изоляция главного жгута задубела и пошла микротрещинами, соединительные коробки грелись выше положенного, я вел ладонью и чувствовал. Обычная старость, у машин она называется «выработка ресурса», и лечится она заменой, и замена эта, судя по состоянию, была нужна года три как.

На жгуте висела бирка. Казенная, учетная, с записью хозчасти. Я повернул ее к свету.

«Замена силового контура маг. 2. Перенос на следующий квартал». И три отметки о продлении. Квартал за кварталом. Третий год.

Я стоял в тесном техотсеке чужого корвета, держал двумя пальцами казенную бирку и слушал, как во мне медленно, без спешки, поднимается старый холод. Эту резолюцию я знал наизусть. Этими самыми словами, этим самым писарским почерком имперской экономии восемь лет отвечали на заявку о замене уплотнителя на четырнадцатом лоадере Гильдии, планета Целина, сектор семь. Уплотнитель дождался своего квартала. Заявка пережила моего отца.

Стоял я там, наверное, минуты три. Ладонь лежала на жгуте, жгут отдавал в ладонь свое стариковское тепло, чуть выше нормы, спокойное, как субфебрильная температура, и где-то за переборкой училась чему-то очередная смена экипажей. Можно было промолчать. Слышите, я честно записываю это сюда, потому что тетрадь научила меня не редактировать себя задним числом: первой мыслью было промолчать. Тренажерный режим треть номинала, контур дотянет, сценарий пройдет, квартал перенесется, все всегда обходилось. Мысль была разумная, взрослая, экономная, и пахла она знакомо: точно так же пахли восемь лет чьих-то разумных решений про уплотнитель четырнадцатого лоадера.

Дальше я действовал по уставу, спокойно, по всей форме, какой научил меня этот год. Вернулся с обхода. Составил рапорт: так и так, в ходе изучения матчасти выявлен износ силового контура второй магистрали, изоляция жгута имеет признаки деградации, соединительные коробки показывают превышение температуры, прошу провести внеплановую проверку до начала зачетных мероприятий. Сухо, технически, со ссылками на нормы, которые я знал лучше некоторых преподавателей. Подал по команде, через канцелярию учебного парка, под входящий номер.

Ответ пришел через два дня, на бланке, с подписью помощника интенданта, и был короче моего рапорта в двадцать шесть раз, я посчитал. Я прочитал его стоя, у окна канцелярии, и перечитал, и слова не изменились.

«Тренажер. Некритично».

Два слова. Писарским почерком системы, которая верит своим биркам больше, чем чужим ладоням. Тренажер, читай: не боевая единица, гореть нечему, кадетам хватит. Некритично, читай: денег нет, квартал переносится, свободны.

Я сложил бланк вчетверо и убрал в нагрудный карман, к учетной карточке. Не выбросил, отметьте. Бумага, я усвоил это навсегда, работает в обе стороны: сегодня она отказывает тебе, а завтра свидетельствует, что ты спрашивал. Пусть лежит. Есть у меня в жизни счет, по которому эта бумага однажды пройдет проводкой.

Вечером в нычке я прочитал Мири вслух и рапорт, и ответ. Она выслушала молча, без уточнений, что само по себе было редкостью.

– Оценка, – попросил я.

Пауза. Тройная, потом доборная: считала.

– Вероятность отказа контура при штатной учебной нагрузке: низкая, – сказала Мири. – Контур изношен, но недогружен: тренажерный режим потребляет треть номинала. – Пауза. – При зачетной нагрузке: данные неполны. Состав зачетных вводных мне неизвестен. Если сценарий предусматривает имитацию пиковых режимов с реальной коммутацией силовых цепей… – пауза, короткая, – … то расчет невозможен без схемы, которой у нас нет.

– А по ощущению? – спросил я, понимая всю дикость вопроса.

Она не переспросила «уточни: ощущение». Она помолчала свои три секунды и ответила так, что я запомнил дословно:

– По ощущению, курсант, машины с такими бирками доживают до своего квартала в девяти случаях из десяти. Статистику десятого случая ты знаешь лучше меня.

Я знал. Десятый случай стоял у нас в блок-контейнере на полке, в виде фотографии человека с тяжелым чувством юмора и точными руками.

Перед сном, уже в кубрике, я сделал вещь, которой не делал никогда, потому что до того дня она мне не требовалась: открыл ящик Гейра, достал ключ на семнадцать, свой, кормилец, целинский, с полустертой маркировкой, и переложил его в нагрудный карман формы. К бланку с «некритично». Просто так. Без плана, без расчета, без единой оформленной мысли, по чистому велению рук, которые, как известно, у меня умнее головы.

Ключ лег к бумаге, и они устроились там вдвоем, как старые знакомые: отказ системы и ответ на него. Сорокалетней давности спор, в котором я родился, вырос и выучился, ехал теперь в моем нагрудном кармане на зачетный сценарий.

Спал я в ту ночь плохо. Единственный раз за весь год, отмечаю для статистики: ни Варга, ни досмотры, ни Крас не стоили мне ночи, а бирка с тремя продлениями стоила. Снилась какая-то дрянь без сюжета: коридоры, зеленые строки, гул. Под утро приснился отец. Не событием, не сценой, просто присутствием: как будто стоит рядом, у верстака, и смотрит, как я работаю. Не помогает. Не подсказывает. Смотрит.

Я проснулся до сигнала, полежал, послушал дыхание кубрика. Питбой на предплечье был комнатной температуры, обычный, скучный: напарница несла свою вахту, ей сны не полагались, и я в то утро впервые позавидовал этой опции всерьез.

Потом встал и пошел жить тридцать восьмую неделю. Ключ лежал в нагрудном кармане, бланк под ним, тетрадь знала «…МАРУ», ладонь помнила стариковское тепло жгута.

До сценария оставалось одиннадцать дней, и все мое хозяйство, видимое и невидимое, было к нему готово. Кроме одного пункта, который не готовится: я не знал, к чему именно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю