444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гизум Герко » Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ) » Текст книги (страница 3)
Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)
  • Текст добавлен: 4 октября 2026, 06:30

Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"


Автор книги: Гизум Герко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

А теперь о том, что не работало.

Не работало все это на мне, и я хочу быть точным в формулировках, потому что гордиться тут нечем, а понять важно. Я не был храбрее их. Не был выносливее: Дэйв поднимал вдвое больше моего. Дело было не во мне. Дело было в калибровке.

Монолог о том, что я ноль? Я вырос в системе, где это не проговаривали на плацу, а печатали в тарифной сетке. Целина сообщала мне, что я ноль, каждым квитком, каждой очередью, каждой резолюцией «перенос на следующий квартал». Причем Целина делала это бесплатно, без отдельно нанятого инструктора, в порядке общего фона. Варга старался, готовил тексты, вставал ради нас в четыре утра. Мне, честное слово, было даже неловко: столько усилий, чтобы сообщить человеку то, с чем он приехал в качестве багажа.

Подъем в ноль три сорок? На сортировке это называлось «ночная смена» и оплачивалось с коэффициентом. Здесь коэффициента не было, но не было и конвейера, который норовит отхватить рукав. Чистая экономия.

Обещание, что из нас выйдет мусор? Вот тут я каждый раз давил ухмылку, и один раз, кажется, не додавил. Мусор. Он говорил это как приговор, а я слышал как анкету. Я мусор сортировал десять лет. Я знаю про мусор главное, чего не знал, похоже, даже Варга: мусор, это не приговор, это сырье. Из мусора, если руки правильные, выходит все: вычислитель, радиатор, легенда, будущее. Весь я, со всем содержимым, был собран из вторсырья, и собран, смею заметить, работоспособно.

Поэтому я спал.

Вот это и стало проблемой. Не наряды, наряды я тянул, как тянул смены. Проблемой стал сон. После отбоя я засыпал за минуту, спал плотно, экономно, как спят на Целине, где сон, это ресурс, а между ночным подъемом и повторным отбоем досыпал остаток так же деловито, как доедают паек. Организм, отлаженный сменами, брал свое при любой возможности и не спрашивал у Империи разрешения.

На вторую неделю это заметил кубрик.

– Ты ЧТО, спишь? – свистящим шепотом спросил меня Дэйв после очередного ночного построения, когда я, вернувшись в койку, ушел на дно за свою штатную минуту и был выдернут его локтем.

– Сплю, – сказал я. – И тебе советую. Подъем через два часа десять.

– Как⁈ Как ты спишь⁈ Он же завтра опять…

– Вот именно, – сказал я. – Завтра опять. Единственное, что у него нельзя отнять, это «завтра опять». Значит, единственное, что можно, это выспаться до. Спи, Дэйв. Это тоже работа, просто лежачая.

Дэйв не спал. Дэйв лежал и страдал, а страдание, если его не занять делом, жрет больше энергии, чем разгрузка. К концу второй недели на меня уже ходили смотреть: сосед из четыреста десятого просунулся однажды после ночного подъема к нам в кубрик, посмотрел, как я укладываюсь, и унес это знание к себе, как уносят слух о чуде.

А на третью неделю это заметил Варга. И произошел разговор, который я потом много раз собирал и разбирал в голове, как собирают и разбирают трофейный механизм неизвестного назначения.

Было утро после двойного ночного подъема, поток стоял серый, качающийся, и Варга шел вдоль строя со своей обычной скоростью читающего опись человека. Напротив меня он остановился. Посмотрел. Не сквозь, а на меня, первый раз за три недели, и я почувствовал этот переход физически, как чувствуешь, когда на тебя наводят прибор.

– Кадет Форк, – сказал он. Голос был обычный, будничный. – Дежурный докладывает, вы спите.

– Так точно, господин старший инструктор. Сплю.

– Вас поднимают среди ночи пятый раз за неделю. Ваши товарищи не спят. Ваш кубрик не спит. Поток не спит. Вы спите. – Он помолчал и задал вопрос, который, я уверен, не был предусмотрен методикой, потому что прозвучал он не на плац, а тише, на метр: – Тебя что, дома не любили, кадет?

Строй не дышал. Где-то в конце его кто-то нервно сглотнул, и это было слышно, как выстрел.

– Любили, господин старший инструктор, – сказал я. – Просто дома тарифы выше.

Пауза длилась полсекунды. Я знаю, потому что считал: у меня, когда страшно, включается счетчик, целинское наследство. Полсекунды Варга смотрел на меня, и в глазах его не было ни гнева, ни интереса, вообще ничего читаемого, датчики отказывали. Потом он перевел взгляд дальше и пошел вдоль строя, и день покатился обычным порядком: монолог, наряды, каша.

Что это было, я не знал. Я взвесил реплику со всех сторон: на дерзость не тянула, интонацию я держал уставную, на жалобу тем более. Это была справка. Я выдал ему справку о тарифах, он ее принял и подшил. Куда подшил, вот вопрос. У людей типа Варги ничего не пропадает, у них, как у Империи, все идет в учет, и полсекунды лишнего взгляда где-то теперь лежали, зарегистрированные, с моей фамилией на корешке.

Наряды, кстати, я должен вступиться за наряды. Потоку они казались карой, мне статьей дохода, только доход шел не в кредитах, а в информации, и я греб его лопатой.

Наряд, это доступ. Первокурсника не пустят в такелажную палубу, к энергоузлам, на камбуз, в сантехнические горизонты, его туда пошлют. С ведром. И пока поток, стеная, драил и таскал, я делал то, что делал всю жизнь на Целине: читал место руками.

Кампус Академии снаружи, с галерей, был белый и вечный. Изнутри, из технических горизонтов, он был старый. Не дряхлый, нет, а старый хорошей старостью, как ящик Гейра: конкордатской постройки, машинными швами той, довоенной школы, с запасом прочности, который нынешние проектировщики сочли бы расточительством. Я гладил в нарядах его шпангоуты и читал биографию: вот родное, несущее, положенное на совесть. Вот послевоенные латки, победнее, но честные. А вот, и этого добра было больше всего, свежие имперские слои: краска поверх грунта, грунт поверх окалины, пластиковые панели, прикрученные поверх нормального металла, чтобы было «как в метрополии». В одном месте, в такелажке, из-под отслоившейся белой краски выглядывал кусок старой стенной надписи, синей по серому, шрифт довоенный, обрезано на полуслове: «…ЕДИНСТВО И ТРУ…». Я потер пальцем краску по краю, дальше не пошло, закрашено было на совесть, в четыре слоя. Труд, надо полагать. Или трубопровод. Я не стал выяснять и никому ничего не сказал. Дома, над конторой, тоже висел плакат, которого никто не видел, и я с некоторых пор знал, что закрашенные слова, это не пустота. Это склад.

В том же наряде, в коридоре у преподавательской, я услышал обрывок, который тоже унес молча. Двое пожилых, из летного состава, судя по походке, разговаривали, не понижая голоса, о третьем, новоприбывшем: «…да что ты хочешь, он же Ковш. Они сейчас все Ковш, сверху донизу». И второй, с усталой досадой: «Был бы Ковш. Черпак он, вот что. Ковшом еще заслужить надо». Я прошел мимо со своим ведром, не поднимая глаз. Слова были мои, домашние, тау-ковшовские, и слышать их здесь, на белой орбите, в устах имперских офицеров, было так же дико, как встретить в столовой Академии соседа по сектору. Что тут делят на Ковш и Черпак, я пока не знал. Но что делят, запомнил: где есть две клички, там есть шов, а где шов, там однажды треснет.

Про Мири скажу коротко, потому что говорить было, собственно, не о чем, и в этом «не о чем» и состоял весь месяц: режим тишины, сутки за сутками. Питбой жил в тумбочке, поверх него лежала опись, я проверял обоих взглядом дважды в день, на подъеме и на отбое, и один раз, в самую собачью ночь, после третьего подъема, положил на тумбочку ладонь. Просто так. Металл был прохладный, обычный, молчащий. Я убрал руку раньше, чем кто-нибудь увидел. Разговаривать нам было нельзя еще неизвестно сколько: тихого места я пока не нашел, а искал уже всерьез, в каждом наряде, по всем горизонтам, и список кандидатов у меня в голове медленно рос.

Единственный раз за месяц я по-настоящему испугался, и испугался, что характерно, не Варги.

Была разборка того самого девятилетнего склада: слежавшиеся стеллажи, ящики с учебным имуществом, списанным и не вывезенным, потому что вывоз стоил дороже хранения, вечная имперская арифметика. Поток таскал и складировал, я, таская, автоматически сортировал: это живое, это донор, это в переплавку. Руки делали сами, глаза вели опись сами, и на третьем часу я поймал себя на том, что вокруг меня самообразовался порядок. Не такой, как у всех: у всех росли кучи, у меня росли ряды. Рассортированные, с проходами, лицевой маркировкой наружу. Старшина склада, принимая работу, прошел вдоль моих рядов дважды, остановился и спросил, где я служил. Мне было пятнадцать. Я сказал: нигде, само так вышло. Старшина посмотрел на меня долгим складским взглядом и записал что-то в планшет, и вот тогда мне стало холодно: я понял, что месяц маскировки под среднего кадета можно смазать за один наряд, просто забыв проследить за собственными руками. Руки, вот что меня выдавало. Лицо я держал, биографию держал, а руки предавали на каждой погрузке: слишком правильно брали, слишком точно клали. Я дал себе слово следить за руками. Давал я его, честно скажу, без большой веры: руки у меня всю жизнь были умнее головы, и субординацию эту еще никому не удавалось поменять приказом.

К исходу месяца обнуление официально сочли состоявшимся. Варга объявил об этом в своей манере, без торжества: «Поздравлять не с чем. Ноль достигнут. С завтрашнего дня начинаем прибавлять. Учебное расписание на терминалах. Разойтись». Поток выдохнул так, что качнулся прожектор. Марк в тот вечер впервые за месяц обновил свое цветное расписание. Дэйв съел двойную порцию и заснул до отбоя, добирая свой стог обратно. Мери снова начала кивать.

А я лежал и проводил ревизию месяца, по-инвентарному, как учили. Приход: месяц выдержан, наряды дали карту кампуса, какой нет ни у одного старшекурсника, тело в порядке, сон в норме. Расход: ноль. И одна позиция висела на балансе неопознанной, не приход и не расход, а неизвестно что: полсекунды взгляда старшего инструктора Варги и мой файл, подшитый неизвестно в какую папку.

На Целине я знал твердо, тверже устава: в системе нельзя выделяться. Серый цвет, средний ряд, стандартный ответ. Месяц целый поток из кожи вон лез, чтобы соответствовать, ломался, потел, бледнел, и не выделился никто.

Выделился я. Единственный на четыре потока.

Тем, что выспался.

Глава 4
Кубрик

Обнуление кончилось, началась учеба, и у нас впервые появились вечера. Вечер, если кто забыл, это такое время суток, когда ты уже не бежишь, еще не спишь и можешь рассмотреть людей, с которыми живешь. Я и рассмотрел. Докладываю.

Кубрик четыреста двенадцать, четыре койки, четыре тумбочки, один стол, одно окно, в смысле иллюминатор, в смысле бронестекло с видом на решетчатую ферму и кусок звездного неба размером с носовой платок. Жилая норма: шесть и две десятых квадратного метра на человека. Я посчитал в первый же вечер, по привычке, и получилось, что жилплощади у меня стало вдвое больше, чем дома. Империя, сама того не зная, повысила мой уровень жизни казарменным помещением. Об этом открытии я никому не сообщил: по лицам соседей было видно, что у них динамика обратная.

Теперь по личному составу, в порядке коек от двери.

Дэйв. Здоровяк с аграрной луны с невыговариваемым номером, который сам Дэйв произносил нежно, как имя девушки. Руки, как у грунда, сердце, как у теленка, и один-единственный вопрос ко Вселенной, зато универсальный: «а как это устроено?». Спрашивал он его обо всем: о гравигенераторе, о расписании, о статистике, о Мери. Ответов не боялся, даже когда они были длинные, слушал до конца, что среди людей вообще редкость. На луне своей он был четвертым сыном, ферма отходила старшему, и Дэйв выбрал флот по формуле, которую изложил мне без всякой трагедии: «Земли на всех не хватает. Неба, я посмотрел, хватает».

Марк. Очкарик из метрополии второго пояса, сын двух чиновников среднего звена, что объясняло в нем примерно все. Худой, аккуратный, с почерком, как из прописей, и с картотекой в голове: Марк знал всё про всех. Не в смысле сплетен, хотя и в этом смысле тоже, а системно: кто из инструкторов что любит, у кого из кадетов какой отец, какой процент отчисления был в прошлом наборе и на каких курсах он приходится. Досье он собирал не по злобе, а по устройству души: Марк боялся мира и решил его весь переписать, потому что переписанное пугало меньше. Его цветное расписание жизни, восстановленное после Варги, снова висело над койкой, и в нем, я как-то подсмотрел, был пункт «выпуск с отличием», подчеркнутый дважды, и пункт «адъютантская школа», подчеркнутый трижды.

Мери. Про Мери к концу второго месяца я знал следующее: рыжая. Всё.

Нет, вру, не всё. Еще я знал, что застегивается она быстрее всех в потоке, что почерк у нее мельче Маркова, что на кроссе она держит темп, как метроном, не ускоряясь и не проседая, и что за весь вечер она может не произнести ни единого слова, и это не выглядит ни высокомерием, ни робостью. Это выглядело экономией. Слова у Мери шли по какому-то внутреннему тарифу, и тариф был суровый. Зато я дважды ловил на себе ее взгляд, длинный, спокойный, без всякого выражения, и оба раза в моменты, которые мне самому казались невидимыми: когда я на автомате поправил за Дэйвом крепление койки и когда слишком быстро, не глядя, собрал рассыпанный Марком стилус-пенал. Взгляд говорил: зафиксировано. Что именно зафиксировано и в какую ведомость, не сообщалось.

Быт наладился быстро, потому что быт, это система, а систему налаживают, и у каждого нашелся свой вклад. Марк составил график уборки, настолько разумный, что с ним даже не спорили. Дэйв оказался хранителем физического порядка: при нем тяжелое поднималось, заедающее поддавалось, а посторонние из чужих кубриков как-то сами решали зайти позже. Мери молча забрала себе учет: белье, сроки прачечной, талоны. Никто ее не просил, просто однажды все обнаружили, что сроки больше не горят, а талоны не теряются.

А я стал тем, кем был всегда. Человеком с ящиком.

Началось с лампы Марка: штатный светильник над его койкой мигал, Марк от мигания стервенел, потому что мигание не было предусмотрено расписанием, а заявка на ремонт, поданная по форме, вернулась с резолюцией «в порядке очереди». Очередь, справился я у дежурного, шла с прошлой весны. Я вскрыл светильник, поджал контакт, почистил гнездо трубки, собрал. Семь минут работы, включая поиск отвертки, потому что свою я в тот вечер поленился доставать из ящика, о чем жалею до сих пор: казенная отвертка Академии заслуживает отдельного слова в этой хронике, и слово это будет непечатным.

Марк смотрел на переставшую мигать лампу так, как будто я при нем починил закон природы.

– Заявка же вернулась, – сказал он растерянно. – С резолюцией, я ее сам видел.

– Лампа про резолюцию не знает, – объяснил я. – Она знает про контакт. Контакт поджат.

– Но так нельзя, потому что есть порядок, и он где-то написан.

– Есть, – согласился я. – Теперь есть. Раньше было мигание.

Марк думал над этим весь вечер, я видел по его лицу: у него внутри со скрипом расширялась картина мира, впуская в себя ремонт, произведенный вне очереди и без бланка. К отбою он, кажется, справился, потому что перед сном спросил, не посмотрю ли я заодно его планшет, у которого «залипает уголок». Уголок я посмотрел. С этого и покатилось.

За две недели через мои руки прошли: замок рундука Дэйва (перекос петли), три планшета (у всех залипали одинаковые уголки, конструктивная болезнь), нагреватель для воды из соседнего кубрика (тайный, запрещенный, я его чинить отказался, а показал, почему он греет воду заодно с переборкой, и хозяева сами вынесли его в утиль, бледные), и швейный степлер Мери. Степлер она положила мне на стол молча, вместе с талоном на сахар. Я так же молча починил и талон вернул: с соседей по кубрику брать нельзя, это было мое правило, старое, еще с блока. Мери посмотрела на возвращенный талон, потом на меня, своим длинным взглядом, кивнула и с тех пор стала оставлять мне на столе вещи вообще без комментариев, как оставляют приборы в ремонтную мастерскую, в которой уверены.

Экономику кубрика и потока, кстати, стоит описать, пока не забыл, потому что она была прекрасна в своей неизбежности: где Империя вводит норму, там окраина заводит рынок.

Валют было три. Сахар, наряды и информация. Сахар, твердая валюта, порционный, по два кубика к чаю, копился, занимался и отдавался с процентом. Наряды, валюта отрицательная, долговая: наряд можно было продать (заступить за другого) или купить (спихнуть свой), курс плавал вокруг шести кубиков за штуку и подскакивал перед выходными. Информация шла по бартеру и была самой ценной: что спрашивает на зачете инструктор Юмм, в какую смену в прачечной не мнут форму, когда очередная ночная тревога. Последним товаром монопольно владел Марк, вычисливший график тревог Варги, никакой мистики, сказал он мне гордо, простой анализ: тревоги коррелируют с прибытием бортов снабжения, Варга не любит, когда кадеты спят, пока другие разгружают. Я в эту экономику вошел осторожно, со своим товаром: мелкий ремонт. Брал по-божески, с чужих кубриков кубик-два, со своего ничего, и через месяц выяснилось, что мой курс стабильнее сахарного. Сахар обесценивался после каждой посылки из дома кому-нибудь из городских. Сломанные уголки планшетов не обесценивались никогда.

Рынок нарядов заслуживает одной зарисовки с натуры, для истории. Четверг, вечер, коридор палубы С. Кадет Лоусон из четыреста десятого, городской, получил наряд на выходной, на гальюны, а у него, по слухам, на выходной был запланирован сеанс связи с девушкой, оставшейся в метрополии. Лоусон вышел на рынок с предложением: восемь кубиков. Рынок, почуяв отчаяние, лег в дрейф: девять… десять… Дэйв уже шевелил губами, пересчитывая свои запасы, когда я, проходя мимо с починенным планшетом, вполголоса заметил, что в этот выходной в гальюнном хозяйстве плановая замена картриджей очистки, работа на двадцать минут, а не на четыре часа, наряд считается отбытым по факту замены, пункт есть в регламенте хозслужбы, я читал его в наряде на прошлой неделе.

Рынок замер. Лоусон посмотрел на меня взглядом утопающего, которому сказали, что здесь мелко и можно встать. Наряд ушел Дэйву за три кубика, Дэйв отработал свои двадцать минут и вернулся к обеду, Лоусон отговорил с девушкой свой сеанс, а ко мне с того четверга на рынке образовалось отношение, которое я не сразу распознал, а распознав, крякнул: меня стали числить биржевым аналитиком. Человеком, который знает про наряды то, чего не знает рынок. Совершенно незаслуженно: я знал не про наряды, я знал про регламенты. Но объяснять разницу было бесполезно, я попробовал дважды. На Целине меня бы поняли с полуслова. Здесь смотрели с уважением и ждали новых котировок.

Про сахар доложу отдельный случай, потому что он вошел в фольклор потока и потому что в нем впервые проявила себя Мери.

Хранение сахара сверх пайковой нормы формально нарушением не было, но дежурные офицеры на осмотрах тумбочек смотрели на сахарные залежи косо, а у косого взгляда офицера всегда найдется статья. Поэтому поток прятал. Прятал вдохновенно: в банках из-под пасты, в запасных ботинках, в полостях коек, о которых я, как человек, эти койки чинивший, знал все. И вот на плановом осмотре дежурный, молодой лейтенант с нюхом таможенника, пошел по нашему коридору со сканером, и по кубрикам покатилась беззвучная паника: сахарный запас потока к тому дню составлял, по оценке Марка, четыре месячных нормы.

Наш кубрик лейтенант прошел без единой находки, и, когда дверь закрылась, Дэйв, сидевший все это время с лицом честного человека, каким оно бывает только у очень виноватых, выдохнул и полез под койку проверять заначку. Заначки не было. Дэйв издал звук раненого дизеля. И тогда Мери, не отрываясь от конспекта, произнесла первую на моей памяти полную фразу, адресованную кубрику:

– В прачечной. Мешок с несезонным. Досмотру не подлежит, опечатан до зимы.

Пауза была общая и длинная. Дэйв смотрел на нее, как на явление природы.

– Ты когда успела?

– Вчера, – сказала Мери и перевернула страницу.

Вчера. То есть за сутки до осмотра, о котором не знал даже Марк со своей аналитикой. Я записал это наблюдение в схему кубрика, в графу «Мери», где до того было пусто, первой строкой: «слышит систему раньше сирены». Строка ничего не объясняла, но с ней пустота хотя бы обрела техпаспорт.

Теперь про столовую, потому что именно там состоялось событие, ради которого я, собственно, и завел эту главу.

Столовая Академии, это зал на четыреста глоток, работающий в три смены, и по акустике он проектировался, подозреваю, тем же человеком, который проектировал сирену: любое слово, сказанное громко и удачно, разносилось по залу мгновенно и без потерь. Это важно для понимания дальнейшего.

Ливена Краса я к тому времени уже знал заочно, от Марка, у которого досье на Краса занимало почетный первый номер. Сын коммодора Краса, командующего чем-то большим на Внешнем рубеже. Фамильная династия: четыре поколения флота. Лучший результат вступительных в нашем наборе, легальный, без скидок, Марк проверял дважды, потому что не поверил. Живет в кубрике на двоих, положенном ему по какой-то старой квоте для семей комсостава, вежлив со всеми, форма сидит, как влитая, потому что, шепотом сообщил Марк, подогнана частным портным на узле, что не запрещено, но и не предусмотрено.

Я его до того вечера видел издали и вблизи не интересовался: высокий, ровный, чистый, из тех, кого система производит как эталон, для калибровки остальных. Таких у нас на Целине не водилось, экземпляр был мне в новинку, но коллекционером людей я никогда не был, у меня по этой части Марк.

В тот вечер наши смены в столовой совпали, и Крас со своим столом оказался через проход от нашего. Разговор у них шел о домах, кто откуда, обычный кадетский разговор второго месяца, и я в него не встревал, я ел. Пока Крас, дослушав чей-то рассказ про сельскую луну, не повернул голову к нашему столу. Внимание его, я почувствовал, было направленным, как прожектор, и наведен прожектор был по данным, полученным заранее: он знал, кто я, до того, как спросил.

– А вы ведь с Целины, кадет? – Голос был вежливый, звучный, поставленный. Зал, по своему акустическому обыкновению, начал стихать. – Я читал про вашу планету. Скажите, это правда, что там едят из одного корыта с дронами?

Вот теперь тихо стало по-настоящему. Четыреста глоток, минус наша с Красом пара сотен, ждали. Дэйв рядом со мной перестал жевать и стал медленно наливаться темным, как перегретый теплоотвод. Марк уткнулся в поднос с видом человека, который заранее вычислил жертву и теперь при ней присутствует. Мери не изменилась в лице, только взгляд ее, длинный, переместился на меня, и в нем впервые за два месяца читалось что-то, похожее на любопытство.

Вопрос, отдам должное, был собран грамотно. Не оскорбление, за оскорбление наряд, а вопрос, любознательный, почти сочувственный. Отвечать «нет» глупо: оправдывающийся виновен. Смолчать, признать. Полезть в бутылку, подарить ему спектакль и наряд себе. Схема была без выигрышного хода, маленький безвыигрышный сценарий, и я узнал конструкцию: у нас в баре «Житница» такие вопросы задавали чужакам от скуки, и дед-бармен учил меня, четырнадцатилетнего, единственному рабочему ответу. Не спорь с байкой. Поправь правдой.

Я доел ложку каши, не торопясь, потому что торопиться в таких делах, себя не уважать, поднял глаза и сказал ровно, в полный голос, благо акустика способствовала:

– Неправда. Дронов кормят по графику. А людей как получится.

Секунду зал молчал, обсчитывая. Потом грохнуло.

Смеялись не над Целиной, вот в чем штука, и не надо мной: смеялись над правдой, узнав ее в лицо. Половина этого зала, вся его окраинная половина, выросла при точно такой же раздаче, где у техники график, а у людей «как получится», и сформулированное вслух это знание оказалось смешным тем особым смехом, которым смеются над своим. Ржал Брун за дальним столом, стуча кулаком. Ржали рудничные, аграрные, станционные. Дэйв рядом со мной хохотал так, что подпрыгивали подносы, и переспрашивал: «По графику! Слышь! А людей как получится!», как будто это не при нем было сказано. Даже за преподавательским столом, я заметил, кто-то спрятал усмешку в кружку.

А я смотрел на Краса. Одну секунду, из вежливости, дольше не стал.

Лицо у него не покраснело, нет, оно сделало вещь похуже: оно застыло. Гладко, вежливо, полностью, как схватывается эпоксидка, и сквозь него на меня секунду смотрели глаза человека, у которого на глазах сломался инструмент, работавший безотказно четыре поколения. Он не понимал, как это вышло. Инструмент был правильный, наведение правильное, а мишень почему-то стоит, и осколки почему-то у него. Потом он улыбнулся, кивнул мне, как кивают достойному сопернику по спаррингу, обозначил аплодисмент двумя пальцами о ладонь и вернулся к своему столу, и разговор в зале постепенно сошел на общий гул.

Красиво вышел, признаю. Из проигранной сцены он вышел лучше, чем большинство выходит из выигранной.

Вечером Марк провел со мной, как он выразился, «брифинг по последствиям». Сел напротив, снял очки, что означало высшую степень серьезности, и изложил по пунктам.

– Пункт первый. Такого с ним не случалось никогда, я проверил: ни в подготовительном корпусе, ни здесь. Над Красом не смеялись публично ни разу в жизни. Ты понимаешь, что ты сделал? Ты завел на него запись, которой в его деле не было, и завел при четырехстах свидетелях. Пункт второй. Он не пожалуется и не полезет в драку, потому что репутационно ему можно только одно: не заметить. Он не заметит тебя так, что все это увидят. Пункт третий. – Марк надел очки обратно. – Отец у него командует Внешним рубежом. Через три года Крас будет распределять, а через десять подписывать. В таких семьях, я узнавал, ведомости хранят по тридцать лет, а обиды дольше. Я бы на твоем месте при первой возможности дал ему выиграть. Что-нибудь публичное и недорогое: спор, зачет, что угодно. Сведешь ему баланс, и он тебя забудет. Уравненную строку в книге не перечитывают, незачем.

– А если не дам?

– Тогда, – Марк вздохнул, как вздыхают над чужим неверно заполненным бланком, – ты у него в графе «незакрытая позиция». Я такие графы знаю, у меня родители всю жизнь при ведомостях. Незакрытую позицию носят годами. С ней встают и ложатся. Она, между прочим, и его будет грызть, не только тебя, если тебя это утешает.

– Не утешает, – сказал я честно.

Совет был разумный, как все советы Марка. И невыполнимый, как половина из них: поддаваться я не умел органически, тут даже не гордость, а рукам противно. Я поблагодарил, договорился с собой о промежуточном решении, не дразнить и не кланяться, и объявил тему закрытой. Объявить-то объявил. Только закрывал я ее в одностороннем порядке, а односторонне закрытая тема, это, по науке Целины, не дверь, а сквозняк.

Но я успел увидеть то, что под капотом, и мне, среди общего веселья, стало не смешно. Я вырос на сортировке и знаю, как выглядят материалы под нагрузкой. Обида, она пластичная: погнется, отревет свое и живет дальше. То, что застыло в лице Краса, было не обидой. Это было изменение структуры. Необратимое, как перекал: сталь после него делается тверже и начинает ждать удара, об который сможет наконец треснуть.

Вечером в кубрике Дэйв, все еще похохатывая, потребовал продолжения банкета: рассказа про Целину. Не байки, а «как там на самом деле устроено». И я, посомневавшись, открыл ящик Гейра, не для отчета, а так, к разговору, показать, чем свалку берут.

Дальше произошло вот что: я стал рассказывать про инструмент и услышал собственный голос со стороны. «Это ключ на семнадцать, кормилец, помнишь, я говорил, у любой машины есть один болт, который держит все, так вот у среднего лоадера это он. Это щуп, ему не ври, он не для того сделан…» Интонация была не моя. Ритм не мой: раз-два, пауза, показ, «понял? дальше». Так со мной, семилетним, разговаривал над этим ящиком отец, слово в слово, вот с этим самым «ему не ври», и я, поймав себя, осекся на полуслове, как будто с разгону вышел из-за угла на самого себя.

– Чего замолчал? – спросил Дэйв. – Давай дальше, ну. Про щуп который…

– Дальше завтра, – сказал я и закрыл ящик. – Инструмент на ночь не показывают. Примета.

Примету я выдумал на месте, но Дэйв с аграрной луны отнесся с пониманием: у них там, похоже, примет было на любой производственный случай. А я лежал потом в темноте и осторожно, как трогают свежий шов, думал: значит, вот как оно работает. Человека нет восемь лет, а интонация живет у меня в горле и ждет ящика, чтобы выйти. Выходит, я вожу с собой не инструмент. Я вожу голос.

Отбой в кубрике четыреста двенадцать выглядел так: Марк засыпал по расписанию, ровно в двадцать три, с точностью казенного реле. Дэйв, отвоевавший свой сон обратно после обнуления, отключался мгновенно и храпел добродушно, как холостой дизель. Мери засыпала неслышно, или не засыпала, проверить было невозможно.

А я лежал свои положенные десять минут перед сном и делал то, что делаю с любой новой системой: рисовал схему. Кубрик как контур. Марк, стабилизатор: боится всего, поэтому предусматривает все, такой в цепи полезен. Дэйв, силовая шина: простой, надежный, тянет нагрузку, беречь от перегрузок по части веры в людей. Крас, внешний фактор, источник помех, поставлен на мониторинг. Я сам, понятно, сопротивление: греюсь, но держу.

Про Мири в схеме не было ни строчки, и это была единственная фальсификация в моей документации: главный элемент моего личного контура значился в ней тумбочкой. Тумбочка стояла в метре от моей головы, в тумбочке под описью лежал скучный армейский терминал, и режим тишины шел уже седьмую неделю. Я честно держал уговор. Только с некоторых пор стал замечать за собой новое: пересказывать ей день. Молча, в голове, перед сном, по форме доклада: происшествий столько-то, наблюдений столько-то, Мери опять что-то знала раньше всех, разберемся. Доклад уходил в никуда, точнее, в метр пустоты между моей койкой и тумбочкой, и где-то на середине этого метра я обычно засыпал. Дурная привычка для конспиратора. Полезная для рассудка. Я взвесил обе оценки и привычку оставил.

Схема получалась рабочая, со всеми номиналами, кроме одного элемента.

Мери. Против ее имени в схеме стояло пустое место, и пустое место это меня, как всякого технаря, беспокоило больше любого перегретого узла. Элемент присутствовал в цепи. Элемент не потреблял, не излучал, не грелся. Элемент смотрел длинным взглядом и вел, я был уверен, какую-то свою ведомость.

Деталь неизвестного назначения, сказал бы Гейр, самая дорогая на всей туше. Или самая опасная. На сортировке такие полагалось откладывать в отдельный ящик и не тащить в общий контур, пока не поймешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю