Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Глава 20
Разбор
Двое суток между пожаром и комиссией кампус пересказывал меня самому себе, и к разбору легенда отрастила такие подробности, что я в ней с трудом узнавался. В версии второго курса я вырвал горящий жгут голыми руками и держал, пока не погас. В версии четвертого этажа я предсказал пожар за месяц письменным пророчеством, которое начальство сожгло. В столовской версии участвовал почему-то Дэйв с огнетушителем и загадочная фраза «по назначению после смерти», перекочевавшая из другого эпизода и прилипшая намертво. Я не поправлял никого. Во-первых, бесполезно: фольклор не редактируется, я знал это по «предмету памятному, бэ у». Во-вторых, невыгодно: чем гуще легенда, тем глубже под ней настоящее, а настоящего у меня было на предплечье столько, что любая дымовая завеса шла в дело. Пусть рассказывают про голые руки. Руки, кстати, в повязках, подтверждали.
Ночь перед комиссией я потратил не на страх, а на устав, и это было лучшее вложение той ночи.
Страх, впрочем, имелся, и имя ему было: пункт двенадцать приложения «Н». Хвост, любой, и на Целину, без пересдач. Если «неуд» за сорванный сценарий, а в том, что будет «неуд», не сомневался никто, включая меня, считался академической задолженностью, то никакие спасенные корветы не имели значения: квота аннулировалась арифметически, без злого умысла, самим ходом бумаг. Я сел с уставом, как садился год назад, с карандашом, и за два часа, к своему облегчению, до дыр зачитал следующее: зачетный аварийный сценарий по своему статусу не дисциплина, а «комплексное аттестационное мероприятие». Академическая задолженность образуется по дисциплинам. Дисциплины мои были закрыты все, до единой, еще до «Наковальни»: сорок недель, ноль хвостов, таймер не соврал. «Неуд» за мероприятие бил в характеристику, в итоговый балл, в репутацию, куда угодно, но не в квоту. Меня можно было наказать. Отчислить по учебе меня было нельзя.
Я отложил устав и посидел, слушая, как отпускает в груди. Потом усмехнулся: год назад я вез в Академию страх, что меня не пустят. Теперь я сидел ночью, с обожженными руками, под дисциплинарным делом, и радовался, что меня всего лишь накажут. Прогресс, как сказал бы Марк, был измерим. Шкала, правда, у этого прогресса была такая, что показывать ее матери я бы не стал.
Мири, которой я доложил находку, оценила ее в своей манере:
– Подтверждаю трактовку. Вероятность отчисления по академической линии: ноль. – Пауза. – Вероятность, что комиссия найдет другую линию, если захочет: ненулевая. Рекомендация: не давать захотеть. Отвечай коротко, вины не признавай, фактов не украшай. Факты у тебя хорошие. Дай им работать.
Дай фактам работать. С этим напутствием я и пошел, в десять ноль-ноль, послезавтра после пожара, на разбор.
Зал для комиссий на административной палубе был спроектирован тем же гением, что проектировал столовую и сирену: подсудимый, простите, аттестуемый, стоял в середине, комиссия сидела за длинным столом на возвышении, и акустика доносила до стоящего каждый шорох чужих бумаг. Комиссия оказалась из шести человек: председатель, полковник с кафедры боевой подготовки, двое от учебной части, интендантский представитель, чье лицо мне сразу не понравилось, потому что бланк «некритично» подписывал его отдел, Варга.
И еще одна.
С краю стола, дальше всех от председателя, сидела старуха. Я говорю «старуха» без непочтения, а по факту и по силе впечатления: старая женщина в форме без знаков различия, которые я умел бы прочитать, серая, прямая, как несущий шпангоут, с лицом, на котором время не оставило мягких мест. Перед ней стоял стакан воды, полный. Я отметил его машинально, глазом учетчика, в начале разбора, и в конце отметил снова: полный. Нетронутый. Все два часа она сидела неподвижно, не писала, не листала, не шепталась с соседями. Смотрела. Я не знал, кто она. Никто из кадетов, спрошенных мной потом, не знал толком тоже: «с кафедры тактики, приходит на разборы, когда сама захочет».
Руки мои были в повязках, обе, по локоть в рабочем смысле слова: кисти забинтованы, пальцы торчат. Стоять по стойке смирно с такими руками неудобно: они не ложатся по швам, их приходится держать с усилием, и усилие это, маленькое, постоянное, странным образом помогало. Пока руки заняты стойкой, голове некогда бояться. Запишите, пригодится: на любой разбор идите с чем-нибудь неудобным.
Дальше был разбор, и я перескажу его по узлам, без протокольной воды, которой там было на два часа.
Обвинительная часть, голосом председателя, по пунктам: кадет Форк самовольно покинул пост в ходе аттестационного мероприятия. Нарушил прямой приказ командира экипажа. Произвел работы на силовом оборудовании, не имея допуска к данному типу работ. Сорвал зачетный сценарий для экипажа номер шесть. И, отдельной строкой, которую я не ждал и на которой дернулся: «в ходе мероприятия проявил избыточную реакцию на сценарные раздражители, за что комиссией наблюдателей был оценен штрафным баллом». Вот, значит, чем ответила та казенная тишина в канале. Минус балл за панику. Моя тревога, поданная по штатному каналу за восемнадцать минут до дыма из вентиляции, лежала теперь в деле с ярлыком «паника», проштампованная и подшитая, и исправлять ярлык никто не собирался: дым дымом, а балл баллом, у них разная бухгалтерия. Бумага не краснеет, я говорил уже. Ей нечем.
Защитительная часть состояла из вещдоков, и вещдоки были хороши. На стол комиссии, в прозрачном контейнере, лег кусок жгута второй магистрали: обгоревшая коса в спекшейся изоляции, срезанная аварийной партией при замене. Рядом лег мой рапорт двухнедельной давности, с входящим номером, с описанием износа, с просьбой о проверке. Рядом, и я оценил чью-то аккуратность, лег ответ на рапорт. «Тренажер. Некритично». Интендантский представитель, когда зачитывали, смотрел в стол так старательно, что мог бы протереть в нем дыру.
Опять вещдок, подумал я, стоя посреди зала со своими забинтованными руками. Вся моя биография решается вещдоками. Год назад: ядро на столе экзаменационной комиссии. Теперь: жгут на столе разбирательной. Между ними: опись, изолента, бланки. Меня всю жизнь судят предметы, и, надо признать, предметы судят честнее людей: у них нет ни квоты, ни фамилии, ни коммодора в родне. Я чуть не улыбнулся, поймал себя, удержал. Нейтральное выражение довольства службой, параграф о параде. Пригодился.
Свидетелей заводили по одному, и через приоткрывавшуюся дверь я каждый раз ловил кусок коридора, где ждал своей очереди мой экипаж: три силуэта на скамье, Дэйв посередине, как несущая колонна. От одного этого куска коридора стоять делалось легче.
Опрос свидетелей уместился в четыре доклада. Крас доложил хронологию так, как докладывал все: сухо, точно, поминутно, и в его изложении мои действия выглядели… я поискал слово, слушая… техническими. Не подвигом, не бунтом: последовательностью операций, которая началась с доклада командиру и кончилась заглушенным очагом. Спросили: считает ли командир экипажа действия техника обоснованными. Крас помолчал свою половину секунды и ответил фразой, которую я вертел потом весь вечер: «Обоснованность подтверждена результатом. Порядок действий оставляю на оценку комиссии». Он не выгораживал меня и не топил: он положил на стол ровно то, что было, и подписался под фактами, а не под трактовкой. Марк отвечал цифрами и один раз, отвечая про телеметрию, произнес слово «недостоверна» с таким лицом, будто хоронил родственника. Дэйв на вопрос «почему вы считали необходимым следовать за техником» ответил «потому что он не паникует никогда, а тут пошел», чем вызвал у председателя недокументированное движение брови. Брасс, привлеченный как руководитель практики, высказался коротко: «Летает штатно. Руки слышит». Что это означало в переводе с брассовского, комиссия разбиралась сама.
Одну атаку на меня комиссия все же провела, и провел ее, что предсказуемо, интендантский представитель, которому мой обгоревший жгут жег ведомость сильнее, чем мне руки. Вопрос был собран по всем правилам казенного фехтования: «Кадет, если вы были настолько уверены в неисправности, почему после получения ответа на рапорт вы не настояли на повторной проверке в установленном порядке?» Перевод: почему ты, зная, не долбил нас бумагами дальше, а полез руками, виноват, выходит, сам. Ловушка была прозрачная: признай я, что должен был «настаивать», и мой уход с поста превращался из вынужденного в самовольный вдвойне.
Я ответил медленно, потому что быстро на такое отвечают только те, кому нечего терять:
– Установленный порядок повторного обращения предусматривает рассмотрение в десятидневный срок. До зачетного сценария оставалось девять дней. Я счел вопрос закрытым компетентной службой и вернулся к нему, когда появились новые данные. Новые данные появились за семь минут до пробоя изоляции.
Пауза. Председатель посмотрел на интендантского. Интендантский посмотрел в стол, где у него к этому часу было уже небольшое раскопанное городище. Вопросов ко мне по этой линии больше не поступало.
Потом был я в основной части, и мои ответы заняли меньше времени, чем чье-либо молчание. Я делал, как велела напарница: коротко, без вины, без украшений. Покинул пост: так точно. Нарушил приказ: так точно. Почему: наблюдал признаки фактического возгорания, доложил дважды, реакции не последовало, время реакции истекало. Откуда уверенность, что возгорание фактическое, при штатных показаниях датчиков: датчики кормового сектора конструктивно размещены в аварийном жгуте и деградировали вместе с ним, показания при таком отказе остаются в норме до пробоя. Это есть в моем рапорте от такого-то числа, страница вторая. Пауза в зале после этого ответа была длинная, и в паузе интендантский представитель изучал стол уже с археологическим интересом.
В перерыве, пока комиссия совещалась, экипаж номер шесть стоял в коридоре, вчетвером, последний раз в этом составе, и молчал вчетвером же. Потом Крас, глядя в стену напротив, произнес, ни к кому:
– Экипаж отработал грамотно.
Три слова. В переводе с красовского, а я за месяц тренировок выучил и этот язык, фраза означала: что бы там ни решили, я видел, кто что делал, и оценку свою уже вывел, всем четверым. Дэйв просиял. Марк кивнул с достоинством аудитора, чьи цифры подтвердились. Я промолчал, и молчание мое Крас, судя по короткому взгляду, прочитал правильно: принято к сведению, позиции сторон без изменений, работа отдельно, война отдельно. Мы умели теперь и это: воевать, не роняя общую работу. Из всех умений, вывезенных мной с первого курса, это, подозреваю, из самых взрослых.
Решение комиссия вынесла после перерыва, и я стоял под него, как стоят под погрузкой: спокойно, следя за стропами.
Зачетный сценарий для экипажа номер шесть признать несостоявшимся по независящим от экипажа обстоятельствам. Экипажу, кроме техника, зачесть аттестацию по фактическим действиям в нештатной ситуации: действия командира кадета Краса отмечены как образцовые. Кадету Форку: за самовольное оставление поста и нарушение приказа, оценка за аттестационное мероприятие «неудовлетворительно», без права обжалования. Дисциплинарное взыскание: наряды вне очереди, по перечню, на период каникул. Фактические аварийные действия: признать технически грамотными, отметить в характеристике отдельной строкой. Материалы по состоянию учебного корвета передать для служебной проверки в интендантскую службу.
Я слушал и раскладывал по полкам. «Неуд», получен, ожидаем, в квоту не бьет, я проверил ночью. Наряды на каникулы: жестко, но по тарифу. «Технически грамотными, отдельной строкой»: это в характеристику, это на годы, это дороже балла. Служебная проверка интендантству: а вот это уже не про меня, это система, получив в зубы обгоревший жгут, начинала жевать кого-то из своих, и мой бланк «некритично» из нагрудного кармана перекочевал в это жевание не последней бумагой.
По уставу на этом все. Председатель уже набирал воздуха для «свободен», когда с дальнего края стола раздался голос, который я слышал впервые и запомнил насовсем: ровный, немолодой, без единого лишнего герца.
– Курсант.
Старуха с полным стаканом смотрела на меня, и я вдруг понял, что она смотрела на меня так весь разбор: не как на аттестуемого. Как на данные.
– Курсант. Как вы поняли, что пожар не сценарный?
Вопрос был не из протокола. Протокол свое отработал: там значилось «наблюдал признаки», и всех это устроило. Она спрашивала другое: не «что вы наблюдали», а «как вы поняли», и разница между этими вопросами была размером с мою биографию. Что наблюдал, отвечают приборы. Как понял, отвечает школа. Ее интересовала школа, и я услышал это, и ответил не по протоколу, а по правде, той формулой, которая родилась во мне между ремнем и фонарем:
– Сценарий кричит в динамики. Железо кричит в переборку.
Тишина, которая наступила после, была особого сорта. Не пауза в разговоре, а пауза в человеке: старуха смотрела на меня, и в ее лице, сером, прямом, не изменилось ничто, ни мускул, и при этом изменилось все, я не умею это описать точнее и не буду пытаться. Пауза длилась, по моему счетчику, четыре секунды. Я запомнил ее насовсем, вместе с голосом, вместе со стаканом, сам тогда не зная почему. Просто положил туда, где у меня хранится самое непонятное и самое важное, на верхнюю полку, рядом с «мальчиком из ямы».
– Спасибо, курсант, – сказала старуха.
Все. Стакан остался полным. Больше она не произнесла ни слова, и «свободен» я получил уже от председателя, и вышел, и в коридоре Дэйв молча взял меня за плечо своей лапой, слева, а Марк сообщил, что по его подсчетам я отделался на девяносто первом процентиле возможных исходов, что означало, в переводе, «поздравляю, живой».
Наряды, к слову о тарифах, огласили списком в тот же день, и список этот я изучил с профессиональным интересом приговоренного: сорок два наряда, расписанных на первую половину каникул, палубы, склады, такелажка, весь знакомый маршрут. Кто-то в канцелярии, составляя, вложил в перечень душу: половина позиций приходилась на объекты, которые я и так знал по подработкам, как свои. Наказание работой, которую умеешь и, что хуже, любишь, это, если разобраться, изощреннейшая из имперских придумок. Или, наоборот, чья-то тихая милость. Я не стал выяснять, чья: милости, как и жесты Варги, разбору не подлежат.
Варга за весь разбор не сказал ни слова. Он сидел, слушал, и, когда председатель оглашал решение, подписал свой лист молча, не глядя на меня, тем же движением, каким подписывают накладные. А вечером случилось то, что я занес в тетрадь отдельной строкой и что не могу перевести до сих пор.
Я лежал в лазарете, куда меня загнали на плановую перевязку и продержали «до контроля дыхания». Отбой прошел, палата спала. И в проходе между койками, бесшумно, как умеют только строевики старой школы, возник Варга. Он не подошел к дежурной сестре. Не посмотрел в карту. Он встал у моей койки, в полутьме, и стоял, глядя на меня, спящего, как он полагал, несколько секунд. Четыре. Пять. Я дышал ровно и смотрел из-под ресниц, целинская школа, в темноте мы видим лучше, чем положено. Лицо у него было обычное, сухое, без выражения. Потом он развернулся и вышел, так же бесшумно, и все.
Что это было? Инспекция? Прощание? Извинение, в той единственной валюте, которая у него была? Перевода не существовало. Я записал в тетрадь факт, время и длительность, как записывал полсекунды его взгляда на плацу, и папка «Варга, непереведенное» пополнилась вторым документом за год.
А через день, в коридоре учебного крыла, меня остановил Тессер.
Просто возник на моей траектории, узкий, серо-зеленый, неподвижный, и я затормозил, потому что обойти сайлена, стоящего у тебя на курсе, можно, а смысла нет.
– Кадет Форк, – сказал Тессер ровно. – Вероятность того, что вы объясните мне свою телеметрию, двенадцать процентов. – Второе веко прошло снизу вверх, один раз, шторкой. – Вероятность того, что мне это интересно, выше.
И ушел. Не дожидаясь ответа, не уточнив, какую телеметрию, за какой день, зачем. Просто положил мне это на плечи, развернулся и убыл по своим аналитическим делам, а я остался стоять посреди коридора с забинтованными руками и полным непониманием, что это было: угроза, приглашение, любопытство или у сайленов так здороваются с людьми, пережившими пожар.
Двенадцать процентов, кстати, я потом честно попытался разобрать: почему двенадцать? Не десять, не пятнадцать. У сайленов не бывает круглых цифр для красоты, у них цифры значат. Двенадцать процентов вероятности, что я объясню, это его оценка моей готовности говорить, посчитанная по каким-то моим кривым. Низкая, но не нулевая. Он оставлял дверь приоткрытой на двенадцать процентов и сообщал мне ширину щели. Зачем? Затем же, зачем я оставляю зазор в горячем соединении: на расширение. На будущее, в котором обстоятельства нагреются.
На полку, сказал я себе. На полку.
Полка приняла со скрипом, которого я у нее раньше не слышал. За один год на ней собрались: полсекунды Варги и его четыре секунды в лазарете. Планшет старшины. «Мальчик из ямы». «Летала раньше?» Мери. Две чужие фразы сквозь Мири и след в бортовой сети. Полный стакан старухи и ее четыре секунды тишины. И теперь двенадцать процентов Тессера. Стеллаж непонятного за год вырос вдвое против целинского, и что-то мне подсказывало, что имперская норма прироста на этом не остановится.
Ночью, в нычке, куда я дополз после отбоя со всеми своими повязками, Мири выслушала полный отчет о разборе, включая стакан, Варгу и проценты. Помолчала свою тройную. И сказала:
– Итог по моей ведомости. Зачет аннулирован. Экипаж жив. Корабль жив. Ты жив. – Пауза. – По моей шкале это зачтено.
Я сидел на ящике, смотрел на плакат, на человека с поднятой рукой, и чувствовал, как внутри, впервые за двое суток, что-то встает по местам. Комиссия выдала мне «неудовлетворительно». Напарница выдала «зачтено». Два табеля на один и тот же вечер, и я, кадет Форк, пятнадцати лет, квота окраин, впервые в жизни отчетливо понимал, который из двух настоящий.
– Принято, – сказал я. – Зачтено так зачтено.
И мы сели разбирать след в бортовой сети, потому что «после», о котором мы договаривались в дыму, наступило, а долги по разборам у нас в экипаже не переносятся на следующий квартал.
Разбор занял час и уложился, как все наши разборы, в четыре столбца. Что случилось: внешний доступ к бортовой сети «Наковальни», четырнадцать минут, чтение телеметрии и датчиков, без записи, без изменений, «я смотрела, не трогала». Кто мог видеть: сеть корвета пишет лог доступа; лог хранится в бортовом накопителе; накопитель уходит в архив учебного парка при плановом обслуживании, читают его при разборе происшествий. Происшествие было. Разбор был. Вероятность, что лог подняли: высокая. Вероятность, что в логе что-то поняли: тут она взяла паузу длиннее штатной и выдала расклад, который я записываю дословно, потому что мы оба знали, для кого он важен. «Запись выглядит как сбой опроса: адрес источника пустой, протокол архаичный, сорокалетний, родной для этого борта. Квалифицированный аналитик, увидев ее, получит не ответ, а вопрос: борт сорок лет не использовал этот протокол, и вдруг использовал, в минуты пожара. Вероятность, что на этом узле есть аналитик такой квалификации…» Пауза. «Есть. Один. Ты с ним разговаривал в коридоре».
Двенадцать процентов, вспомнил я. Вероятность, что вы объясните мне свою телеметрию. Он сказал «свою». Он не сказал «свою и своего терминала», и, может быть, это было милосердие, а может, точность, а вернее всего, у сайленов это одно и то же.
– Что делаем? – спросил я.
– Ничего, – сказала Мири. – Единственный ход, не создающий новых данных. Запись в логе объяснима сбоем. Интерес аналитика объясним аварией. Любое наше действие по заметанию было бы третьим фактом, а три факта, это уже кривая. Двух фактов кривая не образует. – Пауза. – Живем дальше. Наблюдаем. Порог тревоги прежний.
Живем дальше, наблюдаем. Я сидел в жестяной нычке, руки в повязках, «неуд» в табеле, «зачтено» в душе, след в чужом архиве, и год, сороковая неделя которого дотикивала за переборкой, сводился к балансу, который я той же ночью, с ее подсказками, занес в тетрадь, на чистый разворот, крупно.
Но это уже финальная бухгалтерия, и ей положена своя глава.
Глава 21
Пустой кубрик
Год кончился в среду, буднично, как кончается смена: последнее построение, приказ о переводе на второй курс, зачитанный по спискам, и объявление о начале каникул. Никаких оркестров. Оркестры, я проверял по уставу, полагались только выпуску, а первому курсу полагалось разойтись и не мешать.
Ведомость года мне выдали в канцелярии, под расписку, и я прочитал ее тут же, у окна, как читаю все документы о себе: сначала целиком, потом по строкам, потом между строк. Документ был честный. Варп-навигация: «отлично». Матчасть: «отлично». Живучесть, такелаж, внекорабельная: «отлично», спасибо ладоням. Электротехника: «удовлетворительно», и я хмыкнул: с электротехникой у нас случилась война методов, тамошний преподаватель требовал расчетов по канону, я считал по-своему, ответы сходились, ходы нет, и тройка эта была, по сути, оценкой не знаний, а сговорчивости. Уставная подготовка: «удовлетворительно», за «избыточно творческое толкование», формулировка преподавателя, которой я горжусь. Тактика, теория: «хорошо». И отдельной строкой, каллиграфией писаря: «Комплексное аттестационное мероприятие: неудовлетворительно». А под ней, той же рукой: «Фактические действия в нештатной ситуации: отмечены комиссией как технически грамотные».
Я сложил ведомость и убрал к бланку «некритично». Документы о себе я теперь собирал в комплект: они читались только парой, как двухслойная документация. По верхнему слою я был кадет с «неудом» и тройками. По нижнему, человек, которого система отметила, наказала и перевела на второй курс, все одним движением. Что из этого правда? Обе. В Империи, я выучил это за год твердо, правда всегда идет в двух экземплярах, и расписываться надо за оба.
Про деньги доложу коротко, финансовая часть у меня в этой хронике традиционно точная. Годовой приход: сто восемьдесят два кредита с мелочью. Сто восемьдесят, это годовая норма оплаты обучающегося, выбранная мной до сотой еще к зиме; мелочь, это ремонт по карманам, мимо всякой ведомости. Доки и разгрузки после зимы шли уже бесплатно, и я на это не в обиде: за бесплатно мне там ставили руки. Годовой расход: сто семьдесят восемь. Детали для напарницы, абонемент связи, взносы в кубричную кассу, колбасная премия Дэйву на день рождения, прочее по списку. Остаток на конец года: четыре кредита семьдесят сотых. Билет до Целины и обратно: сто десять. Комментарии, как пишут в ведомостях, излишни. Остаток я в предпоследний день потратил тоже: продлил абонемент связи на весь следующий год, вперед, по льготному летнему тарифу, чтобы никакая финансовая яма следующей осени не дотянулась до зеленых строк на материном табло. Итого на руках: семьдесят сотых кредита. Ноль, если округлять по-целински. Баланс сошелся, как сходился всю жизнь: копейка в копейку, в ноль, в точности по ширине прожитого.
Резерв в жестянке на дне ящика Гейра, одиннадцать кредитов, остался нетронутым, и не спрашивайте, почему я не вложил его в билет. Резерв не тратят на желания. Резерв тратят на беду, а беды, тьфу-тьфу, по расписанию не значилось. Целинская бухгалтерия, у нее свои уставы.
Так что домой я не летел. Домой я не летел по двум причинам, звучащим хором: не на что и некогда. Сорок два наряда, расписанные на первую половину каникул, честно ждали меня в графике, по два через день, и дежурный по курсу, вручая график, посмотрел на меня со смесью сочувствия и уважения: с таким послужным на каникулы оставались единицы.
Кампус пустел стремительно, как трюм под хорошей бригадой. За двое суток Академия выдохнула из себя четыре потока первогодков, и коридоры, весь год гудевшие, как магистрали, встали.
Наши разъезжались по очереди, и проводы вышли по нарастающей, как когда-то прощания на Целине.
Первым уехал Марк. Накануне он произвел ревизию кубрика, сверил казенное имущество с описью, оставил каждому из нас по листку с «рекомендациями на лето» (мне досталось: «Сон. Календарь прилагаю») и утром убыл, аккуратный, застегнутый, с чемоданом, уложенным, я уверен, по внутренней схеме с нумерацией. У трапа он обернулся, посмотрел на меня, снял очки, протер, надел и сказал фразу, которую готовил, судя по качеству, всю неделю:
– В следующем году я намерен обойти тебя по варп-математике. Считай, что уведомление вручено под подпись: это объявление войны.
– Принято, – сказал я. – Готовь таблицы.
Он ушел довольный. Объявление дружбы в переводе с марковского, я расшифровал его влет, но виду не подал: у нас, мужчин, свои протоколы.
Вторым уехал Дэйв, и вот тут без комка в горле не обошлось, хотя оба мы делали вид, что просто стоим у трапа. Дэйв мял в лапах сумку, смотрел мимо меня и наконец выдал заготовленное:
– Слышь. Приезжай, а? У нас тихо. Мамка блины печет. Я тебе ферму покажу, у нас комбайн есть, старый, вот такой, ты такого не видел, честно. Он не заводится с позапрошлого года, но ты ж…
Он осекся, сообразив, что выдал план целиком: и блины, и комбайн, и меня при комбайне. Я пообещал неопределенно, «как с деньгами выйдет», и мы пожали руки, и рука его сработала на пол-силы, бережно, из уважения к моим свежезажившим кистям. Уже с трапа он обернулся и крикнул через полпалубы, на всю пустеющую Академию:
– Технический! Не чини ничего без меня, понял!
Не обещаю, Дэйв. Ты же знаешь.
Мери уехала третьей, и ее отъезд был устроен, как все у Мери: без объявления. Просто утром ее койка стояла заправленной по-походному, рундук пустой, а сама она обнаружилась в коридоре, с одной сумкой, в дорожной форме. На мой вопросительный взгляд она ответила одним словом:
– По обмену.
Что за обмен, куда, какие летние программы существуют для первогодков и почему я ни разу не видел объявлений о них на доске приказов, ничего этого сказано не было. Я отметил, что не сказано. Она отметила, что я отметил: по глазам, по обычной своей длинной секунде. И, уже подхватив сумку, у самого поворота, она вдруг остановилась и выдала мне на прощание целую речь, по ее меркам, монолог:
– Хорошая была весна. – Пауза. – Дыши ровнее, Форк. Но не слишком ровно.
И ушла. Я стоял посреди коридора и разбирал подарок: первая фраза была человеческая, теплая, почти неслыханная из ее уст. А вторая была… инструкцией. Дыши ровнее: не дергайся, не гони, год кончился. Но не слишком ровно: не так, как на обыске, не тем мертвым спокойствием, которое она одна на всем этаже опознала как шрам. Она уезжала неизвестно куда, по неизвестному обмену, и на прощание отрегулировала мне дыхание, как регулируют клапан. Графа «Мери» в моей схеме получила последнюю строку сезона: «уехала. вернется? следить». Вопросительных знаков в этой графе стало больше, чем во всех остальных, вместе взятых.
А четвертым был Крас.
Он уходил в тот же день, к вечеру, с одной сумкой, без провожатых: своим, из его круга, разъехавшихся раньше, провожать друг друга было не положено по стилю. Мы пересеклись в коридоре четвертой палубы, пустом уже насквозь, он шел к лифтам, я с наряда, со шваброй, в рабочем, и разминуться молча было бы проще всего, и оба мы, кажется, эту простоту рассматривали.
Он притормозил. Не остановился, а именно сбавил шаг, на те полсекунды, которых хватает для короткой передачи. Посмотрел на меня, ровно, без раздражения, устало почти, как смотрят на прожитое, и сказал два слова:
– До осени, Форк.
И пошел дальше, к лифтам, а я остался со шваброй посреди коридора, разбирая интонацию, как разбирал весь этот год чужие непереведенные жесты. Угрозы в ней не было. Перемирия тоже. Это было расписание. Констатация факта, что осенью мы оба будем здесь, и все, что между нами не закрыто, будет здесь же, и торопиться некуда: у нас впереди три года, времени на войну хватит. «До осени» в его исполнении значило примерно то же, что мой таймер: счет продолжается, до связи.
– До осени, – сказал я в пустой коридор. Лифт уже закрылся.
И наступила тишина.
В первый вечер этой тишины я сделал то, что откладывал год: сходил на обзорную палубу, один, без строя, без «не задерживаем», встал у купола и досмотрел то, что нам показали на полчаса в первый день. Планета висела внизу, голубая, ночная уже наполовину, с россыпью городов по темной стороне, и я стоял перед ней столько, сколько хотел. Оказалось, минут двадцать: дольше не стоится даже перед планетой, если ты целинской сборки. Руки попросили работы, и я пошел работать.
Вот про эту тишину, тишину пустого кампуса, я должен сказать отдельно, потому что она оказалась не тем, чем я ее ждал. Я ждал облегчения: год толкотни, четыре сотни глоток, вечный гул, и вот, наконец, никого. А получил я гул наоборот: коридоры, спроектированные под топот, молчали неправильно, гулко, с эхом, которого при людях не бывает. Кубрик четыреста двенадцать на одного жильца оказался велик, как ангар. Койка Марка без расписания над ней, койка Дэйва без храпа, койка Мери без Мери: три заправленных прямоугольника, и я, и наряды по утрам, и столовая, где Дед, оставшийся на каникулы при своих котлах, наливал мне, как оставшемуся, двойное и не спрашивал ничего, потому что Дед.
Один наряд из сорока двух заслуживает отдельного места в этой хронике, и я его отведу.
На третьей неделе каникул в моем графике появилась строка: «дальний причал, вспомогательные работы, в распоряжение техслужбы». Я пришел и увидел: у «Наковальни» стояли леса, вокруг ходила бригада Ходана в усиленном составе, а на палубе, у вскрытого короба второй магистрали, лежал он. Новый жгут. Заводской, в родной упаковке, с паспортом и пломбами: служебная проверка, начатая с моего обгоревшего вещдока, дожевала интендантскую службу до конца, и замена, ждавшая своего квартала три года, приехала за три недели. Империя умеет быстро. Ей просто нужно, чтобы сначала задымилось.
Ходан, увидев меня в списке присланных, ничего не сказал, только кивнул на короб: работай. И я весь наряд, восемь часов, менял с бригадой жгут второй магистрали корвета «Наковальня»: выводил старую косу, зачищал посадочные, укладывал новую, маркировал, звонил линии. Дисциплинарное взыскание, если кто забыл, за то, что я эту магистраль спас. Наказание работой по замене того, о чем я подавал рапорт. Я искал в этой конструкции иронию и не нашел: нашел справедливость, кривую, имперскую, единственно здесь возможную. Кто услышал машину, тот ее и чинит. По-моему, честно.



























