444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гизум Герко » Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ) » Текст книги (страница 15)
Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)
  • Текст добавлен: 4 октября 2026, 06:30

Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"


Автор книги: Гизум Герко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Глава 17
Сценарий

Неделя перед сценарием прошла под знаком сахарной лихорадки, и о ней стоит доложить, потому что смешнее рынка «верных тактик» я в Академии не видел ничего, включая бородовой допуск. Курс сахара к четвергу взлетел втрое, наряды подешевели вдвое (всем было не до торговли временем, все скупали знание), и Марк, отслеживавший котировки из спортивного интереса, объявил, что наблюдает «классическую панику на рынке накануне известного события», чем внес в историю имперской экономической мысли свой первый самостоятельный вклад.

Работало это так. Старшекурсники, прошедшие «Наковальню» в прошлые годы, продавали первогодкам знание. Товар назывался «верная тактика»: листок, от руки или с чужой руки переписанный, с последовательностью действий, которая «в позапрошлом году почти сработала». Цена шла от шести кубиков за мятую копию до двадцати за «оригинал с пометками». Покупали все. Все знали, что тактики не работают, об этом честно предупреждали сами продавцы, интонацией, и все равно покупали, потому что человек перед безвыигрышным экзаменом купит что угодно, хоть карту несуществующего брода, лишь бы держать в руках бумагу.

Марк купил две. Принес в кубрик, разложил, сверил и завис над ними, как над испорченной ведомостью:

– Они противоречат друг другу. Полностью. Первая предписывает бросить все ресурсы на удержание реактора. Вторая, наоборот: реактор гасить сразу и держать жизнеобеспечение.

– Ну так одна-то точно верная, нет? – рассудил Дэйв со своей койки.

Марк открыл рот, закрыл, снял очки и посмотрел на Дэйва с выражением, которое я перевожу до сих пор. В нем была зависть. Логика Дэйва не сходилась нигде и работала везде, у Марка наоборот, и оба это в глубине души знали.

Сам рынок работал в такелажном тупике за спортзалом, вечерами, и выглядел ровно как-то, чем был: биржа надежды. Продавец-старшекурсник, худой, с лицом человека, повидавшего «Наковальню» и что-то там оставившего, вел торговлю с достоинством аптекаря: «Тактика Ноль-Три, четыре страницы, экипаж дошел до пятого часа. Двенадцать кубиков». Покупатель мялся: «А сработает?» «Нет», говорил продавец честно. «Но дойдешь до пятого часа зрячим, а не слепым. Слепым дороже обходится». И ведь не врал, зараза: он продавал не победу, он продавал карту прошлых поражений, а это товар настоящий, я сам такими пользовался всю жизнь, только у нас на Целине они назывались «спроси, как погорел сосед». Лоусон купил три тактики и вызубрил все, невзирая на противоречия: его стратегия называлась «пусть будет», и я не поручусь, что она хуже прочих.

Я тактик не покупал из принципа, о чем громко объявил на этаже, поддерживая репутацию жмота. А про себя разобрал обе Марковы бумажки с интересом инженера: обе были честными протоколами чужих поражений. Первый экипаж лег, спасая реактор. Второй лег, спасая людей. Сценарий, судя по протоколам, был устроен грамотно, по-настоящему: он не имел решения не потому, что чит, а потому, что вводные били по обеим стратегиям сразу, и выбор шел не между «выиграть и проиграть», а между «что именно ты не спасешь». Задача с гарантированным браком на выходе. У нас на сортировке такие были: туша, из которой не спасти все, и сортировщика ценят за то, что он спас, и не судят за то, чем он за это заплатил.

Мири, которой я за два вечера до сценария пересказал обе Марковы тактики по памяти, дословно, разобрала их за один проход и вынесла заключение, от которого у меня встали на место сразу несколько мыслей:

– Обе тактики оптимизируют не выживание. Обе оптимизируют оценку. Первая жертвует людьми ради демонстрации борьбы за корабль: комиссия любит борьбу. Вторая жертвует кораблем ради демонстрации заботы о людях: комиссия любит заботу. – Пауза. – Обе исходят из того, что авария условная. С условной аварией можно торговаться за баллы. С безусловной нельзя.

– У нас условная, – сказал я.

– У вас заявленная как условная, – поправила Мири с той педантичностью, которую я в иные дни любил, а в тот вечер просто запомнил. – Разница формулировок. Фиксирую без выводов.

Я лег спать почти спокойным. Жанр был знакомый, просто назывался тут иначе.

Ночь перед сценарием кубрик четыреста двенадцать провел в составе три четверти экипажа, и это была странная ночь: впервые за год нам не надо было пересказывать друг другу день, день у нас был общий и завтрашний. Марк до отбоя гонял по планшету свои схемы, вполголоса, по кругу, как молитву: последовательности перекоммутации, аварийные пороги, точки невозврата. Дэйв начистил ботинки, чем поставил кубрик в тупик: завтра комбинезоны, ботинки останутся в рундуке. «Ну и что», сказал Дэйв. «Мери перед важным чистит. Работает же». Мери, к которой аппелировали как к источнику силы, не отозвалась: она уже спала, ей завтра было в свой экипаж, к своему командиру. А я перед сном разложил на одеяле и собрал обратно нагрудный карман: ключ на семнадцать, бланк с «некритично», сложенный вчетверо, гайка от Мери. Инвентарь суеверного технаря. Дэйв следил за ритуалом с уважением: «Тоже, что ли, примета?» Инструмент, сказал я. Просто инструмент. «Ага», сказал Дэйв понимающе. «У меня такой же инструмент, только с землей».

Утро съело себя быстро: подъем, столовая на скорость, комбинезоны, сектора ожидания. Восемь экипажей развели по восьми отсекам, чтобы не обменивались вводными, которых еще не было, и наш отсек ожидания на сорок минут стал самым тихим местом кампуса. Крас провел последний брифинг, короткий, без бумаг: «Работаем, как на шестой тренировке. Она была лучшая. Всё». И, помолчав, добавил фразу, которую я потом вспоминал: «Что бы ни давали, помните: это спроектировано. У любой подлости внутри сидит проектировщик, а проектировщик всегда экономит. Ищите, где сэкономил». Я посмотрел на него, наверное, слишком внимательно, потому что он усмехнулся, одними углами: «Что, Форк? Да. Я тоже читаю схемы. Просто мои схемы про людей». Это был второй честный обмен за месяц. Богатеем, подумал я.

Питбой поехал со мной. Штатно, на предплечье, под рукавом комбинезона: терминал кадета, учтен, досмотрен, примелькался. Утром, в пустом умывальнике, я провел последний сеанс перед долгим молчанием: сценарий по регламенту шел до шести часов, все это время в отсеках, среди людей, под телеметрией.

– Режим тишины до вечера, – сказал я. – Что бы ни происходило. На «Наковальне» пишут все каналы, любой твой звук, это провал.

– Принято: тишина до отбоя сценария. – Пауза. – Уточнение по протоколу от зимы. Порог доклада «до, а не после» на время сценария сохраняется?

Я подумал. Вопрос был не праздный: у нее не бывало праздных.

– Сохраняется, – сказал я. – С поправкой: если случится что-то, что потребует твоего вмешательства при людях, значит, случилось такое, при котором тишина уже не главный риск. Тогда действуй по обстановке и по протоколу «тревога».

– Зафиксировано: по обстановке. – Пауза, доборная. – Пожелание из материалов киношколы, если позволишь. Ни пуха.

– К черту, – ответил я по всей форме, и мы разошлись по своим постам: я на «Наковальню», она в тишину.

Инструктаж проводил Брасс, коротко: экипаж заходит на борт, занимает посты, с этого момента и до команды «отбой сценария» все происходящее считать реальным. Слово «реальным» он выделил не голосом даже, а паузой вокруг. Оценивает комиссия по телеметрии и записям, вмешательство инструкторов только по фактической аварийной ситуации, сигнал «фактическая» подается словом «прекратить» по общему каналу. Вопросы. Вопросов нет.

Комиссию мы не видели и не увидели за весь день: она сидела где-то в недрах кампуса, за своими экранами, невидимая и всеслышащая, как Небо с платформы, только без его человеческого «смотрю». Кто в ней, знать кадетам не полагалось. По слухам, состав менялся год от года и в нем бывали люди с кафедр, о которых первогодки знали только таблички на дверях.

«Наковальня» приняла нас в одиннадцать ноль-ноль. Мы прошли переходник, разошлись по постам, и я, пристегиваясь на своем, в кормовом посту живучести, положил ладонь на переборку. Привычка. «Здравствуй». Переборка была прохладная, обычная, сорокалетняя. Где-то под палубой, четырьмя метрами ниже, лежал в своем коробе жгут второй магистрали с биркой про следующий квартал, и я ему тоже мысленно кивнул, как кивают старику, с которым предстоит смена.

Пост живучести, мой на ближайшие шесть часов, представлял собой родной корветский пост с врезанной тренажерной консолью: слева силовой щит, настоящий, коммутирующий настоящие цепи, потому что энергетику в сценарии гоняли по-настоящему, это дешевле имитации; справа тренажерный блок, куда сыпались условные беды; посередине я, пристегнутый, с наушником связи в правом ухе. Левое ухо оставалось свободным, и слушало оно, по привычке всех моих ушей, не канал. Оно слушало корабль.

В одиннадцать двадцать по всем палубам мигнул свет, тренажерные консоли ожили, и плоский оцифрованный голос произнес первую фразу дня: «Экипаж, доложить готовность». Сценарий пошел.

Про первые два часа рассказывать почти нечего, и это лучшая похвала экипажу: мы работали. Вводная легла классическая, из протоколов: конвойная проводка, «Наковальня» изображает эскорт, на середине маршрута каскад. Сначала отказ дальней связи, потом навигационный сбой, потом условное попадание в кормовой сектор с условным пожаром, и понеслось: вводные посыпались одна на другую с интервалом, рассчитанным так, чтобы экипаж всегда был на полторы беды позади графика.

Дам кусок канала, для истории, как оно звучало на пике первой фазы. «Отказ второго контура охлаждения», плоско сообщает динамик. «Вижу», это Марк, ровно, «резерв через семь-бэ, потери четырнадцать процентов, держим восемь минут». «Форк, семь-бэ». Есть семь-бэ, коммутирую, доклад: восемь минут подтверждаю, дальше греемся. «Дэйв, ручную заслонку на девятой, время?» Сопение. «Три минуты, командир». «Две». Сопение гуще: «Есть две». И заслонка встает за две, и резерв держит, и следующая вводная уже падает сверху, не дав дожевать эту, и где-то в этом ритме, часу на втором, я поймал себя на чувстве, которого от зачета не ждал: мы звучали, как бригада. Как звучала бригада Крюка на разделке, как звучал канал платформы: короткие точные передачи, спина к спине, каждый на своем месте, и на месте каждого можно стоять спиной. С этим экипажем можно было работать. С любым из них. Со всеми четырьмя, включая, тьфу ты, командира.

Юмор в канале, кстати, жил, и жил по норме, которую я знал наизусть из одного зимнего протокола: единица на девяносто секунд, сверх нормы, паника. Мы укладывались. Марк на пике каскада выдал бесстрастное «докладываю: статистика за то, что мы уже мертвые, прошу занести в протокол мое несогласие». Даже Крас позволил себе раз: на мое «греемся, но по расписанию» ответил «грейтесь по расписанию, внепланово не разрешаю». Экипаж ржал по полсекунды и работал дальше. Комиссия, надо думать, писала в свои ведомости и это. И правильно делала: по норме юмора в аварийном канале о состоянии экипажа можно судить точнее, чем по пульсу.

Крас командовал. Я слушал его по общему каналу и, между двумя переключениями своего щита, успевал отмечать с неудовольствием, которое сам у себя фиксировал, как симптом: грамотно. Он держал приоритеты, резал второстепенное без жалости, говорил на два тона ниже обычного, и каждая его команда приходила на пост раньше паники. Марк на системах считал, как машина, потому что наконец-то попал в среду, где паника упорядочена и оцифрована: его голос в канале звучал ровнее, чем в столовой. Дэйв на борт-инженерии ворочал тяжелым: перекрывал, откручивал, таскал, его «есть» приходило с добродушным сопением, по которому весь экипаж, я уверен, сверял пульс.

Час на третий сценарий подкинул вводную, вошедшую, я уверен, в его собственный фольклор: «условное задымление в отсеке номер девять, видимость ограничена». Отсек номер девять был гальюнный. Дэйв, отправленный туда с проверкой, доложил по всей форме, с сопением: «Командир, в девятом видимость нормальная. Задымление наблюдаю исключительно условно. Разрешите заодно по назначению?» Канал держал тишину полторы секунды, героически. «Не разрешаю», сказал Крас. «По назначению после смерти». И вот тут мы легли все, на несколько секунд, всем экипажем, включая, по канальному призвуку, самого командира, и смех этот был по норме, единица на девяносто, и был он, как положено по формуле, ровно в том месте, где страшно: шел третий час сценария, каскад набирал ход, и все уже понимали, куда оно катится.

А я гасил свои условные пожары, перебрасывал свои условные мощности и скучал.

Докладываю это не для рисовки. Скука была технического свойства: сценарий, при всей его грамотности, был чистый. Вводные приходили по учебным каналам, аккуратные, оцифрованные: «температура в отсеке семь превышена», «давление в магистрали падает». Цифры врали по сценарию, и врали гладко, без той грязи, которой врет настоящее железо. Настоящая беда никогда не приходит одним параметром: она приходит запахом раньше датчика, дрожью раньше стрелки, косвенным раньше прямого. Я двадцать лет… ладно, десять, но каких: я десять лет читал беды по грязи, а тут грязи не было, был протокол. Настоящее железо врет интереснее, сформулировал я себе между вводными, и формулу эту записал бы в тетрадь, если бы руки не были заняты.

К четырнадцати часам мы дошли до фазы, которую старшекурсники называли «покойницкой»: точка сценария, после которой спасти все уже математически нельзя, и экипаж начинает выбирать, чем платить.

Точку эту Марк объявил голосом бухгалтера, закрывающего год: «Командир, докладываю: с текущей динамикой отказов полное парирование невозможно. Расчетное время до критики по энергетике: сорок минут. По атмосфере: пятьдесят пять. Одновременно не удержим». В канале повисло две секунды тишины, честные, командирские: Крас думал. Потом пришло решение, разложенное на четыре поста так быстро и чисто, что я, при всей истории наших отношений, испытал профессиональное удовольствие: реактор в глубокое глушение, гасим красиво, по регламенту, без рывков. Энергию на жизнеобеспечение. «Раненых», двух условных, обозначенных манекенами, Дэйв тащит в спасательные капсулы, и Дэйв тащил их так бережно, что комиссия, я уверен, поставила манекенам за выживание отдельный балл. Сами переходим на резервную схему, аварийные мощности, и доживаем, сколько провисим.

– Возражения у экипажа есть? – спросил Крас, как спрашивал на тренировках, для порядка.

– Никак нет, – сказал Марк.

– Никак нет, – сказал Дэйв из капсульного отсека, с сопением.

– По уставу возражений нет, – сказал я, и это была правда: по уставу решение было безупречным. Устав, впрочем, не спрашивали, спрашивали меня, но разницу эту в тот момент не слышал никто, включая меня самого.

Доблестный проигрыш пошел по графику. Комиссия, невидимая, писала свою телеметрию. Все умирали по уставу и с достоинством, как и было обещано.

Доживание, доложу вам, оказалось самой странной частью сценария. Реактор заглушен, «Наковальня» на аварийных мощностях, освещение по резервной схеме: тусклое, рыжее, вполнакала. Вводные поредели: проектировщик сценария, сэкономивший, по красовской теории, на всем, под конец сэкономил и на бедах. Экипаж сидел по постам, вел журналы, докладывал параметры доживания, и в рыжем полумраке, в тишине, нарушаемой только гулом резервных цепей, было время думать. Я думал о том, что где-то за переборками сидит комиссия и смотрит на нас глазами телеметрии, и в ее ведомостях мы уже условно мертвые: экипаж, который все сделал правильно и которому это не помогло. Оценка, говорят, ставится именно за это: за правильно перед лицом «не поможет». Философия для пятнадцати лет тяжеловатая, но у Империи не спрашивают, на какой возраст она рассчитывает свои учебные планы.

Дэйв в капсульном отсеке рассказывал условным раненым, то есть манекенам, про ферму. Это шло в общий канал, тихо, фоном, и никто его не останавливал: ни Крас, ни, надо думать, комиссия. Голос у Дэйва был ровный, домашний, и под него хорошо доживалось всем, включая, подозреваю, «Наковальню».

И вот тут, в четырнадцать тридцать одну, между двумя вводными, в четырех метрах под моим постом, что-то щелкнуло.

Я не сразу понял, что услышал. Звук был короткий, глухой, на полсекунды: не щелчок даже, а тук. Так тукает металл, когда его отпускает напряжение: звук усталости, звук шва, звук перегретой коробки, в которой что-то мелко и нехорошо перестроилось. Я знал этот звук. Я вырос среди этого звука, он входил в число тех, по которым сортировочное поле сортировало нас самих, на живых и торопливых. На сортировке он означал: отойди от туши, она думает.

Но приходил он не из динамиков.

Вводные шли из динамиков, все, весь сценарий: у учебных каналов был свой голос, плоский, оцифрованный, чуть звенящий на верхах. А этот тук пришел из переборки. Через металл, через раму поста, через подошвы, тем каналом, который не оцифровывается и не пишется в телеметрию, потому что датчиков на него не ставят: дорого и незачем, все равно никто не умеет слушать.

Я замер с рукой на переключателе. Полсекунды я слушал так, как не слушал ничего и никогда: всем телом, подошвами, зубами.

Тишина. Штатный гул резервных цепей. Плоский голос очередной вводной из динамика, что-то про давление в третьем контуре, экипажу учесть.

Ничего. Корпус молчал. Пятнадцать секунд я держал ладонь на раме поста, ловя через металл хоть отзвук, хоть дрожь, хоть градус. Рама была ровная, спокойная, сорокалетняя.

И я сделал то, за что мне до сих пор стыдно, и пусть этот стыд останется в хронике, потому что без него урок не полный. Я списал. Списал на акустику: старый корпус, перепады нагрузок, сценарий гоняет коммутацию, железо потрескивает, обычное дело, на любой туше потрескивает, особенно на сорокалетней. Логика была безупречная. Логика всегда безупречная, когда она обслуживает усталость и график: шел четвертый час сценария, до конца оставалось два, все шло по плану, и посторонний тук в эту картину не влезал, а значит, был лишний, а лишнее вычеркивают.

Разберем мое решение по-инженерному, раз уж хроника, а не оправдательная записка. Данных было: один звук, полсекунды, без повтора, из-под палубы, в разгар сценария, гоняющего коммутацию по всему кораблю. Против доклада стояло: тревога без подтверждения посреди зачета, у команды, идущей по графику, от техника, который две недели назад уже подавал рапорт про этот отсек и получил «некритично». Второй рапорт от того же кадета про тот же отсек, теперь голосом и без единой цифры, читался бы одним-единственным образом: Форк носится со своей магистралью, Форку мерещится. За доклад стояло: ладонь и биография. Ладонь и биография в имперской системе доказательств не значатся, я проверял, я весь год учил эту систему наизусть.

Тридцать восемь недель этот кампус учил меня, что тревога без бумаги не считается. Что доклад без допуска, это паника. Что правым можно быть, но не вслух. Я был способный ученик, вот в чем беда. Я выучился.

Я вернул руку на переключатель и повел свою резервную схему дальше, по сценарию, к нашей красивой уставной гибели. Только левое ухо, свободное, не подчинилось общему решению: оно осталось на вахте. Головой я списал звук в акустику, а ухо не подписало акт списания и слушало переборку весь остаток сценария, самовольно, как слушают дыхание больного из соседней комнаты, делая вид, что читаешь.

Звук не повторился. Ни через минуту, ни через десять. Корпус молчал, вводные сыпались, экипаж работал, и к пятнадцати сорока мы вышли на финальную фазу: «Наковальня», условно обесточенная, условно горящая, условно теряющая атмосферу, доживала свой сценарий, и мы четверо доживали его вместе с ней, каждый на своем посту, по всем правилам имперского военного искусства.

В шестнадцать десять Марк доложил расчетное время до полной потери хода систем доживания: час двадцать. В шестнадцать двадцать сценарий подбросил последнюю, судя по вялости, вводную, и мы ее отработали, уже на чистой технике, без азарта. Конец был известен, оставалось досидеть до него с достоинством, и мы досиживали: четыре поста, рыжий полумрак, голос Дэйва про ферму, цифры Марка, ровные команды Краса, мое левое ухо на переборке.

Красиво умирали, ничего не скажешь. С супом, как заказывал Дед, без соплей.

Звук не возвращался.

Пока.

Глава 18
Дым

Началось все не со звука и не с дыма. Началось с запаха, и в этом весь фокус, из-за которого никто, кроме меня, не имел шансов: запах не транслируется в телеметрию. На запах не ставят датчиков в учебных сценариях. Запах, это канал для тех, кто вырос при горящем железе, кто в шесть лет умел по вони из вентиляции сказать, что горит у соседей, кабель или обмотка, и подписчиков на этот канал на борту «Наковальни» было ровно один.

К шестнадцати сорока «Наковальня» доживала пятый час сценария. Рыжий полусвет, редкие вводные, экипаж на постах, журналы ведутся, конец известен. Самое сонное, самое безопасное время всего дня, по любым учебным меркам.

В шестнадцать сорок две, я засек по консоли, в штатный коктейль корабельных запахов, старая смазка, пыль, нагретая изоляция резервных цепей, вошла новая нота. Тонкая, на самом пороге: сладковатая, с горчинкой, так пахнет изоляция, когда ей осталось немного. Не горит еще. Готовится. Изоляция, как человек: перед тем как закричать, она долго молчит с характерным запахом.

Я поднял голову от консоли и потянул носом, медленно, по-рабочему, как учил отец: не нюхай воздух, читай его. Нота держалась. Слабая, но не мерещилась: мерещится всегда рывками, а это тянуло ровно, из вентиляционного потока, идущего снизу, из-под палубы, оттуда, где четырьмя метрами ниже лежала в своем коробе вторая магистраль. Я закрыл глаза на секунду и проверил себя третьим способом, контрольным: вспомнил эту ноту из архива. Архив выдал точное совпадение: сектор семь, позапрошлая зима, сгоревший распределительный блок школы. За час до того, как он полыхнул, он пах ровно этим. Совпадение по всем гармоникам. Мой нос не музыкант, мой нос архивариус.

А потом переборка сказала «тук». Второй раз за день. И на этот раз не одиночно: тук, пауза, тук-тук. Металл разговаривал. Металл под нагрузкой, которой у него, обесточенного по сценарию, быть не могло. Вторая магистраль по аварийной схеме несла спасательные капсулы и еще пяток мелочей: нагрузка копеечная для здорового контура и предельная для того, у которого изоляция доживает последний квартал. Старик тянул свою копейку и кряхтел.

Вводная упала через десять секунд, как по заказу, плоским голосом из динамика: «Условное задымление в кормовых отсеках. Экипажу учесть при работе систем доживания». Совпадение было случайным, я понимал это и тогда: сценарий сыпал задымлениями весь день, по своему графику. Но случайность работала на него, как работает на вора удачно погасший фонарь.

И вот тут я хочу, чтобы вы оценили красоту ловушки, потому что я ее оценил сразу и целиком, и от этой красоты у меня похолодела спина. Сценарий сам, своими руками, объявил задымление. Условное. По графику: Марк на своем посту, я слышал в канале, кивнул и внес в журнал, «задымление кормовых, шестнадцать сорок три, учтено». Все, что теперь могло дымить, пахнуть и греться в кормовых отсеках, имело законную сценарную причину. Настоящий дым получил документы прикрытия. Лучшую маскировку в галактике: совпадение с планом учений.

Я отстегнулся от поста, благо аварийная фаза разрешала перемещение техника по кормовым, и пошел к переборке техотсека. Положил ладонь.

Переборка была теплая.

Не «теплая, как от солнца». Теплая изнутри, локально, пятном размером с крышку котла, и пятно лежало ровно там, где за переборкой шел короб второй магистрали. Тридцать восемь градусов, сорок, ладонь у меня калиброванная, плюс-минус два. Для переборки мертвого, обесточенного отсека это не температура. Это температура больного, у которого еще нет жара, но уже есть диагноз.

Пока я стоял у переборки, мимо, по своим аварийным делам, прошел Дэйв: таскал ЗИП к капсульному отсеку. Увидел меня с ладонью на металле, притормозил, приложил свою лапу рядом. Подержал. Поднял на меня глаза, круглые, восхищенные:

– Теплая! Слышь, а здорово сделано-то. Как настоящая. – Он огладил переборку с уважением музейного посетителя. – Это ж надо, и нагрев имитируют. У Империи тут, это, все продумано.

И потопал дальше со своим ЗИПом, а я остался стоять, держа на языке слова, которые говорить ему было нельзя, потому что Дэйв, услышав от меня «это не имитация», сделал бы одно из двух: либо испугался бы и сломал сценарий криком, либо, что вернее, пошел бы за мной куда угодно, не спрашивая, и утащил бы за собой свой зачет, свою ферму и свое «земли на всех не хватает». Чужие зачеты я в свой расчет закладывать был не готов. В свой закат, если что, полагалось идти одному.

Вот же, подумал я ему вслед, почти с завистью. Человек потрогал настоящий нагрев и восхитился качеством подделки. Мир Дэйва был устроен надежно: в нем Империя все продумала. Я жил в мире, где Империя все продумала, кроме бюджета на следующий квартал, и мой мир, к сожалению, был документально подтвержден.

Дальше я действовал по порядку, и порядок этот я потом восстанавливал для многих людей, поэтому знаю его наизусть.

Шестнадцать сорок шесть. Доклад командиру, по внутреннему каналу, спокойно, по форме: «Командир, техник. В районе техотсека наблюдаю признаки фактического нагрева: запах деградации изоляции, локальный нагрев переборки, посторонние звуки в конструкции. Прошу разрешения на осмотр техотсека вне сценария».

Пауза в канале. Я слышал, как Крас взвешивает, и взвешивал он честно, я отдаю ему это до сих пор: две секунды, длинные, командирские.

– Техник, командир. Задымление кормовых объявлено вводной в шестнадцать сорок три. Наблюдаемые признаки соответствуют сценарию. – Пауза. – Роджер. Это зачет. Панику вы отставите.

Он назвал меня по имени. Первый раз за год, и потратил он это имя на то, чтобы мягко, почти по-человечески, сказать: я понимаю, что ты не паникер, но у меня бумага, и по бумаге все идет как надо. И самое поганое, что по его данным он был прав. Разложите его позицию, как я ее разложил, стоя у переборки: командир на аттестации, пятый час каскада, экипаж идет на лучшую оценку потока, если верить косвенным. Сценарий только что сам объявил задымление в кормовых, то есть все, что докладывает техник, предсказано планом учений слово в слово. Техник, к тому же, две недели назад уже подавал рапорт про этот самый отсек, получил от компетентной службы «некритично» и, по всей логике мира, теперь дует на воду, потому что люди, которых не услышали, склонны слышать подтверждения своей правоты в каждом скрипе. Разрешить осмотр, значит, снять техника с поста доживания в фазе, где каждый пост на счету, и вписать в журнал внеплановое перемещение, которое комиссия спросит. Не разрешить, значит, действовать по уставу, по сценарию и по здравому смыслу сразу.

Командир, который по такому докладу ломает зачет, не командир, а флюгер. Он поступил по уставу, единственно правильно из своего кресла, и я, что самое горькое, на его месте, с его данными, поступил бы, наверное, так же. Устав в тот час работал против нас всех, и работал он безупречно.

– Есть отставить панику, – сказал я и переключился.

Шестнадцать сорок восемь. Штатный канал связи с наблюдателями, кнопка «доклад комиссии», предусмотренная регламентом для внештатных ситуаций. Я нажал и сказал в нее, тем же ровным голосом, ту же формулу: наблюдаю признаки фактического нагрева, запах, температура переборки, прошу проверки состояния силового контура второй магистрали вне сценарной логики.

Канал принял доклад и ответил тишиной. Ни подтверждения, ни отказа: тишина, длинная, казенная, из тех тишин, которыми система отвечает, когда ей нечем крыть и незачем стараться. Я стоял с ладонью на теплой переборке и слушал эту тишину секунд двадцать. Что там, на той стороне, сделали с моим докладом, я знать не мог, варианты были от «передали на проверку» до «подшили и забыли», и тишина не позволяла выбрать. Она позволяла понять одно: бумага не придет. Не успеет, даже если пойдет. Спрашивал я эту систему дважды, письменно и голосом, и оба раза получил по регламенту: некритично, отставить.

Между вторым и третьим шагом я сделал еще одну попытку, не предусмотренную никаким регламентом, и о ней тоже доложу, потому что из песни слов не выкидывают. Я попробовал добыть бумагу сам. На посту живучести стоял портативный замерщик, штатный, для контроля атмосферы при доживании: температура, состав воздуха, взвеси. Я снял его с кронштейна, дошел до вентрешетки, из которой тянуло нотой, и сунул щуп в поток. Замерщик подумал и выдал: температура потока в норме, взвеси в пределах фона, следовые органические соединения, ноль целых сколько-то, «в пределах допустимого для помещений категории Б».

Категория Б. Я чуть не заржал, нервно, невпопад: у нас с Мири это словосочетание означало качество сборки, и замерщик, копеечный, с загрубленными порогами, откалиброванный под «не мешать учебному процессу», был категорией Б во всех смыслах сразу. Его нюх против моего не стоил ничего: я чуял деградацию изоляции за десять минут до того, как ее концентрация доползет до его порогов. Но бумага. Бумага теперь была против меня: прибор, штатный, поверенный, показал норму. Захоти я теперь доказывать, что горит, мне бы предъявили его показания. Я повесил замерщик на место с чувством человека, который позвал свидетеля, а свидетель дал показания в пользу пожара.

Шестнадцать пятьдесят. Я вернулся на пост и посмотрел на Марка. Точнее, на его цифры: консоль поста живучести дублировала общую телеметрию, и я прогнал глазами кормовой сектор. Температуры в норме. Токи в норме, какие положены аварийной схеме. Датчики пели хором: все хорошо, все по сценарию.

И я знал, почему они поют. Знал профессионально, с точностью до клеммы: датчики кормового сектора сидели своими линиями в том самом жгуте. Термопары, токовые шунты, вся измерительная мелочь второй магистрали шла одним коробом с силовыми линиями, я эти линии выучил за три недели на ощупь. Когда греется сам жгут, он греет и врет одновременно: измерительные цепи деградируют вместе с силовыми, и умирающий контур до последнего рапортует, что жив. Телеметрия, это не истина. Телеметрия, это показания свидетеля, который сидит в одной камере с преступником.

Марк верил цифрам. Марк не мог иначе: цифры были его родина. Я все-таки попробовал, коротко, по внутреннему, техник оператору: «Марк, кормовые термопары. Насколько доверяешь?» Ответ пришел без паузы, честный, исчерпывающий, марковский: «Погрешность плюс-минус полтора градуса, поверка в норме, показания стабильны. А что?» Ничего, сказал я. Стабильны. В том и дело, что стабильны: живой датчик в греющемся отсеке пляшет, мертвеющий рисует прямую. Стабильность его цифр была симптомом, но объяснять это Марку сейчас, значило объяснять человеку, что его родина умеет врать, а на это ушло бы года полтора мировоззренческого кризиса, которых у нас не было. У нас, по переборке, оставались минуты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю