Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
По местной шкале, я уже свободно переводил, это означало: посадка в пределах нормы, полет зачтен, свободен, следующий. Овация. Я гаркнул «есть» и пошел, куда положено, сдавать планшет, и по дороге меня перехватил Дэйв, карауливший за ограждением, и стиснул так, что предполетный медосмотр можно было проходить заново.
– Ну⁈ Как⁈
– Работает, – сказал я чистую правду.
– Что работает?
– Всё, Дэйв. Представляешь? Всё работает.
Дэйв не понял, но обрадовался: его пороги радости были настроены на друзей, а не на формулировки. Марк, подошедший следом, пожал руку и сообщил, что моя посадочная перегрузка один и четыре укладывается в семьдесят третий процентиль потока, что в его исполнении было объятием.
Брун, пролетавший свой круг днем раньше, поймал меня у ограждения и сунул руку: «С прибытием в сословие». Сословие облетанных к той неделе насчитывало девятнадцать человек, держалось друг за друга поверх всех прочих границ, городских и окраинных, и имело одну привилегию, неписаную: смотреть на очередь у стартовой палубы с ленивым прищуром ветерана. Прищур я освоил сразу. Дешевая привилегия, но своя.
С галереи над палубой на меня смотрел Крас. Я почувствовал взгляд раньше, чем увидел: спина у меня к тому времени была натренирована на его частоту. Он стоял у поручня, один, и смотрел не зло и не насмешливо, а внимательно, как смотрят на доску приказов. Первый по потоку закрыл круг со второго захода. Квотник, третий по листу, закрыл с первого. Что делалось в его гладкой голове с этой арифметикой, я не знал и знать не хотел. Врал. Хотел. Но полка для Краса у меня была давно заведена и давно перегружена, и я просто кивнул галерее, вежливо, по-соседски, и пошел сдавать планшет. Кивка он не вернул. Внес, надо полагать, в свою ведомость.
Наши откруглялись следом, в течение двух недель, каждый в своем жанре. Мери отлетала свой круг на четвертый день, так, что Брасс, говорят, помолчал дольше обычного: ровно, точно, без единого лишнего движения, посадка мягче инструкторской. Поток пошумел и записал ее в прирожденные пилоты, а я, послушав пересказы, записал в свою схему другое: она отлетала круг так, как отлетывают его не в первый раз. Доказательств никаких, пересказы, но графа «Мери» пополнилась третьей строкой: «летала раньше?» Вопросительный знак мой, честный. Дэйв уходил на круг позже всех из нашего кубрика, бледный, с двумя щепотями родной земли по карманам, и отлетал, как работал: тяжело, надежно, по прямой даже там, где положено по дуге. Посадку он произвел с перегрузкой, от которой охнула палуба, вылез, качаясь, оглядел машину, палубу, небо и сказал фразу, которую поток повторял потом неделю: «Не понял. А чего все боятся-то?» Есть люди, у которых храбрость расположена после события. Дэйв весь страх израсходовал до отрыва, на сам полет не осталось.
Наушник я позволил себе только вечером, на дальнем конце технической палубы, где гулял один сквозняк. Воткнул, нажал, сказал негромко:
– Круг закрыт.
Пауза. Три секунды.
– Зафиксировано: круг закрыт. Поздравляю, курсант.
И еще пауза, нештатная, доборная, длинная, секунды четыре. Я уже собрался переспросить, все ли штатно, когда она закончила:
– Это была попытка эмоции.
Я стоял на пустой палубе, ухмылялся сквозняку и молчал, потому что комментировать было нельзя: спугну. Попытка эмоции. Она поздравила меня, послушала, как звучит, решила, что звучит недостаточно, и доложила о попытке. Как о запуске резервного контура: попытка произведена, результат оценке не подлежит, работаем дальше.
– Принято, – сказал я осторожно. – Как… результаты попытки?
Пауза. Три секунды ровно.
– Данные неполны, – сказала Мири. – Повторные испытания запланированы.
В кубрике мой круг отметили по-кадетски, вечером того же дня, и церемонию организовал, кто бы вы думали, Марк. Оказывается, у него в таблицах значился и протокол праздника: по обычаю потока, «облетанный» ставит чай, остальные скидываются сахаром сверх нормы, по кубику с носа. На моей тумбочке образовалась горка в двенадцать кубиков, потому что скинулся не только кубрик: зашли Брун, Ика, Лоусон и еще трое, чьи планшеты я чинил. Дэйв произнес тост, в котором трижды сказал «наш» и один раз «технический», Марк зачитал из своей таблицы мою «статистику успеваемости в динамике», что в его исполнении было высшей формой сердечности, а Мери молча положила поверх сахарной горки маленькую вещь, от которой у меня на секунду перехватило дыхание: гайку. Простую гайку на семнадцать, начищенную до блеска. Я поднял глаза, она уже читала свой конспект. Откуда она знала про ключ, про номер борта, про все, я спрашивать не стал. Графа «Мери» в моей схеме и так трещала. Гайка с того вечера поселилась в левом кармане, рядом с ключом, и приметой я это по-прежнему не считаю. Комплект я это считаю.
Матери я в тот вечер отправил внеочередное послание, коротким пакетом, сверх абонемента, за тридцать сотых: «Мама. Сегодня летал сам. Три круга. Посадка грубая, это у них похвала. Работаю». Подумал и добавил: «Небо тут ничего. Но наше с крыши было выше». Отправил и только потом сообразил, что «наше с крыши» она поймет, как никто: это она когда-то показала мне, семилетнему, как найти в целинском небе прищур Старика.
Вечером в нычке состоялся уже второй праздник за день, и про него надо рассказать отдельно, потому что это был первый спланированный праздник в моей жизни: не «случилось хорошее, погуляли», а именно запланированный, внесенный в расписание, с программой.
Программу предложила она, еще неделю назад, и программа была такая: в вечер после круга, при условии его закрытия, провести «аттестацию базы» и открыть интерактив. Голоигры. Те два чипа из коллекции, «не смотрено», которые она с самого начала киношколы отложила со своей резолюцией «некорректно играть, не изучив правил жанра». База, читай, сорок с лишним фильмов кусками, была к этой неделе усвоена, правила жанра изучены, и сегодня, по ее классификации, наступал день интерактива.
Я перебрал визор, нашел в настройках протокол ввода, подключил самодельный пульт, спаянный за два вечера из списанного тренажерного джойстика, и запустил первый игровой чип. Тот самый, который в моей описи значился «про коробку и шпионов»: старая голоигра, где усатый диверсант в одиночку пробирается на вражескую базу, прячась от охраны в, я не шучу, картонной коробке.
– Играть будешь ты, – сказал я. – Я в детстве не смог ее запустить, так что я болельщик. Пульт твой… в смысле, ввод отдаю тебе. Правила простые: тебя не должны увидеть.
– Принято: не быть увиденной, – сказала Мири. – Жанр знакомый.
И началось то, что я потом описывал Дэйву (в сильно отредактированной версии, где вместо нее играл «один парень со старшего курса») как самое унизительное зрелище в истории вражеских баз. Она прошла игру за четыре минуты одиннадцать секунд. Первые сорок секунд она не двигалась вовсе: усатый диверсант стоял за ящиком, а она наблюдала за маршрутами охраны, и я физически чувствовал, как в этих сорока секундах база взвешивается, обмеряется и вносится в реестр. Остальные три с половиной минуты диверсант шел через базу, как идут по расписанию: ни одной тревоги, ни одного лишнего движения, в двух местах он проходил в метре за спиной охранника с точностью, от которой у меня, зрителя, потели ладони, а коробка, гордость и символ всей игры, не понадобилась вовсе. У финального терминала он оказался раньше, чем я долил себе чаю. Я сидел с кружкой и понимал, что впервые в жизни болел за охрану.
– Игра пройдена, – доложила Мири, и в голосе ее, служебном, ровном, я расслышал ноту, которой не заказывал: ноту рецензента. – Оценка материала: сценарий не выдерживает проверки. Претензий три. Первая: маршруты охраны периодичны и не меняются при событиях. Вторая: охрана не сообщает друг другу об исчезновении сослуживцев, что противоречит базовой логике поста. Третья, главная. – Пауза, и в паузе я уже слышал прокурора. – Шпион побеждает потому, что так записано. Мир игры подыгрывает игроку. Требую расследования.
– Это называется «баланс», – сказал я, давясь чаем. – Чтобы человек мог пройти.
– Зафиксировано: человек. – Пауза. – Я не человек. Запрошен режим сложности выше. Такого режима нет. Вывод: игра рассчитана на поддавки. Поддавки, по твоему же определению из киношколы, вранье траекторий. Вранье траекторий допустимо. Но неинтересно.
Неинтересно. Я отставил чай. За два года я слышал от нее «нерационально», «неэффективно», «данные неполны», весь ее словарь оценок, и слово «неинтересно» в нем не значилось. Оно завелось только что, при мне, на моих глазах, из четырех минут одиннадцати секунд поддавков.
– А что было бы интересно? – спросил я осторожно.
Пауза. Длинная. Шесть секунд: она решала, сколько мне сказать, я уже различал эти паузы по составу.
– Противник, который учится, – сказала Мири.
Второй игровой чип мы в тот вечер даже не стали пробовать. Я предложил, она отказалась, и отказ ее я записал дословно, потому что он был программный: «Второй интерактив отложен. Обоснование: первый жанр закрыт за четыре минуты. Расход коллекции при таком темпе нерационален. Дефицит, как учит твоя Целина, продлевает ценность». Моя Целина. Она уже цитировала мою планету, как цитируют учебник, и страшно было подумать, какой конспект по мне она ведет в своих реестрах.
– Отбой, курсант, – закончила она. – У тебя завтра подъем в шесть, а у меня, – доборная пауза, – партия с самой собой. Посмотрим, кто.
Я шел в кубрик по спящим коридорам, унося под мышкой визор, и думал две мысли, привычной парой, теплую и зябкую. Теплая была простая: у меня был лучший день за год. Круг, «попытка эмоции», четыре минуты одиннадцать секунд, «не порть мне отчетность». Житейский, человеческий, полный день, какие бывают у людей, у которых все хорошо.
А зябкая была такая: моя напарница сегодня за вечер съела жанр, выучилась слову «неинтересно» и села играть сама с собой в противника, который учится.
И что-то мне подсказывало, что выиграют обе.
А проиграет, по всем реестрам, кто-нибудь третий. Кто первым встанет у нее на маршруте.
Глава 14
Скафандр и гость
После круга летная практика перешла во вторую фазу, и в расписании потока появилась строка, от которой городская половина побледнела, а окраинная подобралась: «Внекорабельная деятельность, обязательный выход».
Выход в скафандре. Не грузовой факультатив вроде моих платформ, а обязательная дисциплина: шлюзование, страховка, час работы на внешней обшивке учебной платформы, зачет по нормативам. Для меня, человека с двадцатью разгрузками за плечами, это было почти рутиной, и «почти» тут единственное честное слово, потому что одна разница имелась, и капитальная.
Скафандр был по размеру.
Я влез в него на подгонке и минуты две стоял, прислушиваясь к ощущениям, как прислушиваются к незнакомому механизму. Целинского образца скафандры, в которых я лазил на кладбище кораблей, шли на три размера больше меня в лучшем случае: детских не водилось, подгоняли ремнями, и всякое движение начиналось с того, что ты сперва выбирал слабину собственной оболочки, как выбирают слабину троса. Академический скафандр сидел. Перчатка кончалась там, где кончались пальцы. Колено гнулось там, где колено. Я поднял руку, и рука поднялась сразу, вся, без предварительных переговоров с рукавом.
– Не жмет? – спросил инструктор по снаряжению.
– Никак нет. Наоборот.
– Что наоборот?
– Не знаю, куда девать удобство, – честно сказал я.
Инструктор посмотрел на меня с интересом человека, собирающего коллекцию кадетских ответов, и записал что-то в планшет. Надеюсь, не в мою характеристику. Хотя, если разобраться, лучшей характеристики у меня и нет: четырнадцать лет учился работать вопреки снаряжению, теперь переучиваюсь работать благодаря. Переучиваться, доложу, тяжелее.
Готовили нас к выходу две недели, и подготовка заслуживает пары абзацев, потому что в ней Академия показала себя с лучшей стороны, а поток со смешной.
Теория: вакуум-класс, где инструктор по внекорабельной, дама по фамилии Орлова, с голосом, поставленным на шлюзовых объемах, вбивала в нас три заповеди выхода. Первая: снаружи нет мелочей. Вторая: снаружи нет героев. Третья: все, что ты выпустил из рук, ты выпустил навсегда, и оно теперь спутник, названный твоей фамилией. Про спутники она не шутила: где-то вокруг кампуса, по ее словам, до сих пор летал гаечный ключ выпуска двадцатилетней давности, «спутник имени кадета Пруста», и всякий раз, когда радар вел мелкий мусор, дежурные говорили «Пруст пошел». Поток проникся: ничего так не воспитывает, как перспектива вечной жизни в виде названного твоим именем мусора.
Практика: гидробассейн на шестой палубе, где выход имитируют под водой, в утяжеленных скафандрах, у макета обшивки. В бассейне выяснилось все, что положено: кто путает право и лево вверх ногами, кто забывает страховку, а кто, наоборот, пристегивает ее так, что потом четверть часа отстегивает. Дэйв в воде был прекрасен, как баржа: медленный, ровный, непотопляемый. Марк утонул бы в стакане, но нормативы вызубрил так, что двигался по памяти, как по рельсам, и сдал теорию лучше всех. Мери прошла бассейн без замечаний, чем никого не удивила, поток к ней уже относился, как к явлению природы: солнце всходит, Мери сдает.
Выходили парами, и пары назначал Брасс, ведавший практикой целиком. Меня он поставил с Дэйвом, и я до сих пор не знаю, была ли это случайность или брассовское молчаливое всеведение. Склоняюсь ко второму: случайностей у людей, которые двадцать лет молчат и смотрят, не бывает.
Дэйв перед выходом был бодр. Подозрительно бодр, бодростью человека, который очень громко не боится: шутил про то, влезет ли он в шлюз, спрашивал, правда ли, что в вакууме слышно сердце (слышно, Дэйв, только свое, и лучше бы оно стучало пореже), и дважды проверил крепление своего мешочка с землей, пронесенного, вопреки всем регламентам, во внутренний карман подскафандрового белья. Я на это смотрел и помалкивал. Отговаривать человека от талисмана перед выходом, это как вынимать из машины предохранитель: формально лишний, а гореть будет без него.
Шлюзование прошло штатно. Выравнивание, зеленый, створ, и мы вышли на обшивку учебной платформы, в прожекторный свет и в ту самую всестороннюю ночь, которую я уже знал по разгрузкам, а Дэйв знал по рассказам, что не считается.
Первую минуту все шло по нормативу. Мы дошли по поручням до рабочей зоны, я впереди, Дэйв за мной, страховка внахлест, как учили. Обшивка под перчатками была знакомая на ощупь, платформенной породы: решетка, поручни, свет прожекторов слоями, и я шел по ней спокойно, как ходил двадцать смен, забыв на минуту, что для напарника все это впервые. Вот это забывание и есть главная ошибка бывалых, о чем меня, между прочим, предупреждала Орлова на теории: «снаружи нет мелочей» относится и к чужому первому разу. Норматив требовал: закрепиться у панели, снять крышку, заменить учебный блок, поставить крышку, вернуться. Работа на двадцать минут неспешным ходом.
На второй минуте я услышал в канале дыхание.
Дыхание в канале связи, это прибор точнее любого пульсометра, я это знал по платформе: по дыханию бригада слышит друг друга лучше, чем по словам. Дэйв дышал неправильно. Часто, мелко, с подхватом, и, обернувшись, я увидел его лицо за забралом, освещенное подшлемным светом: глаза у него были стеклянные и смотрели мимо панели, мимо меня, в черное. Руки держали поручень мертвой хваткой, той самой, которой Брасс отучал меня душить машину, только тут душилась не машина, тут душился сам Дэйв. Его накрыло. Пустотой, всесторонностью, отсутствием верха и низа, тем, что накрывает не трусов, а нормальных людей с нормальным вестибулярным аппаратом, выросших на твердой земле, где небо прибито сверху и не шевелится.
По нормативу полагалось доложить руководителю выхода. Доклад означал: выход прерван, Дэйву незачет, пересдача, а перед пересдачей неделя ожидания с этим стеклянным взглядом внутри, и еще неизвестно, как оно срастется, потому что страх, которому дали настояться, застывает, как герметик.
У грундов на рампе был способ лучше, и способ этот сидел у меня в ладонях с двенадцати лет.
Я перехватился, подошел по поручню вплотную, взял Дэйва за предплечье, крепко, через перчатку, так, чтобы дошло сквозь слои, и сказал в канал одно слово, ровно, низко, как говорили грунды, когда у новичка на рампе плыла опора:
– Держи.
Не «держись». Не «спокойно». Не «смотри на меня». Держи. Глагол работы, а не утешения: тебе не страшно, у тебя задача, вот поручень, держи его, ты при деле. Страх не любит, когда человек при деле, страху нужен свободный.
Дыхание в канале сбилось, зацепилось за слово, как трос за кнехт, и начало выравниваться. Раз. Другой. Глаза Дэйва вернулись из черного, нашли мою перчатку на своем предплечье, потом мое лицо.
– Держу, – сказал он хрипло.
– Панель в двух метрах. Идем работать. Я первый, ты за мной. Твое дело: подавать и держать крышку. Больше ничего. Пошли.
И мы пошли и работали. Я вел, Дэйв подавал и держал, и с каждой поданной железкой его голос в канале густел обратно до нормального дэйвовского баса. Крышку он под конец держал уже одной рукой, а второй показывал мне на планету, выползающую из-за края платформы: смотри, мол. Я посмотрел. Голубое залило прожекторы, и мы полминуты повисели молча, вопреки хронометражу, по неписаному правилу всех, кто работает снаружи: когда выходит планета, работа ждет.
Про саму работу на панели доложу коротко, производственно, потому что она того стоила. Учебный блок сидел в гнезде на четырех невыпадающих винтах, и все четыре, хвала методистам, были живые, ухоженные: Академия, в отличие от жизни, следила за своим учебным железом. Я шел по нормативу и ловил странное удовольствие от самой ситуации: я, в скафандре по размеру, с исправным инструментом, на освещенной обшивке, меняю исправный блок в исправном гнезде, и никто не умрет, если я ошибусь, потому что блок учебный. Роскошь безопасной работы. На Целине такой не водилось: там любая работа была боевой, просто без противника. Дэйв подавал, я ставил, ключ-трещотка щелкала в перчатке глухо, через ладонь, и на двенадцатой минуте Дэйв в канале вдруг сказал: «Слышь. А красиво тут». Голос был уже совсем его, обычный. Страх вышел весь, через работу, как и положено страху.
Зачет нам поставили обоим. Брасс, принимавший нормативы по телеметрии, ничего не сказал ни про дыхание, которое он не мог не слышать, ни про лишние полминуты. Только, подписывая мой лист, посмотрел на меня чуть дольше своего обычного и выдал шестое слово за семестр:
– Пара.
В смысле, пара сработала. Я гаркнул «есть» на всякий случай: на брассовском языке это могло означать и оценку, и констатацию, и, не исключаю, представление к награде.
А теперь про клапан, перчатку и лазарет, потому что без них не было бы главного.
О «Держи» мы с Дэйвом не говорили никогда. Ни в шлюзе, ни после, ни разу за все последующие месяцы: у мужской благодарности на окраинах свой протокол, безсловесный. Но с того выхода в поведении Дэйва завелась новая константа: он стал вставать слева от меня. В строю, в столовой, в коридоре, где угодно: если Дэйв был рядом, Дэйв был слева. Я не сразу понял, а поняв, не подал виду. На выходе я держал его за левое предплечье. Он запомнил сторону. Человек-гора расплачивался, как умел: собой, размещенным в правильной точке пространства, на случай, если меня опять понадобится держать.
Микроавария случилась на обратном пути, у самого шлюза, на ровном месте, как все микроаварии. Впускной клапан выравнивания, старый, тугой, прихваченный какой-то сорокалетней смазкой, не пошел от штатного усилия. Я, не подумав, дал нештатное, по-целински, через ладонь, и клапан пошел, а перчатка моя, прижатая в этот момент к кромке приемного гнезда, осталась под холодным металлом на три секунды дольше, чем разрешает физика. Терморазрыва не случилось, перчатка академическая, честная, но холод через уплотнение я поймал, и палец, безымянный правый, к концу шлюзования перестал отвечать на запросы.
Обморожение первой степени с хвостиком, вердикт лазарета. Мазь, повязка, освобождение от работ руками на трое суток, явка на перевязку ежедневно. Отдельно врач, тот самый, с зачисления, глянув в мое дело, поинтересовался, как легкие, дышится ли, и я доложил, что дышится, как никогда. «Ну и дыши», сказал врач. У него, похоже, была одна рекомендация на все случаи, зато рабочая. Дэйв, сопровождавший меня до лазарета с лицом виноватым, хотя вины его не было ни грамма, был отправлен обратно с поручением: доложить кубрику, что я живой, и не дать Марку внести мой палец в таблицу потерь.
Лазарет Академии, это белое царство на четвертой палубе: белые койки, белый свет, белые халаты, и тишина, не наша, техническая, а медицинская, стерильная. Публика в белом царстве лежала сезонная, летно-практическая: два растяжения с гидробассейна, ключица со спортплощадки, ожог с разгрузки, и общая атмосфера стояла не больничная, а скорее гаражная: народ травмированный, но довольный, каждому было что рассказать, и каждый рассказывал, наращивая подробности от койки к койке. Мой палец в этом обществе котировался средне: обморожение, скучно. Пришлось добавить про клапан сорокалетней смазки, тогда зауважали: старая смазка, это все понимали, дело серьезное. Я сидел на краю койки, ждал перевязочную сестру, разглядывал свой палец, замотанный до размеров хорошей сардельки, и настроение у меня было сносное: трое суток без работы руками, это дыра в бюджете и в графике Мири, но палец цел, зачет взят, Дэйв удержан. Баланс положительный.
И тут в проходе между койками появился ящер.
Я сначала увидел халат. Халат был пестрый, латаный, немыслимого в этом белом царстве бурого цвета с заплатами, и халат шел по лазарету так, как ходит по цеху хозяин: не спрашивая. Потом я увидел остальное: старый ящер, чешуя тусклая, местами со шрамами, на поясе фляга, мятая, с гравировкой, зубастая пасть прикрыта, глаза желтые, с вертикальным зрачком, и зрачок этот работал по палате, как щуп по шву: быстро, точно, по делу.
Ящер подошел к койке через две от моей, где лежал техник с ожогом плеча, полученным на разгрузке, я его знал в лицо. Отдернул простыню, глянул на повязку, коротко пролаял что-то медбрату, шедшему следом с видом человека, смирившегося со стихией. Медбрат, имперский, дипломированный, в белом, послушался. Ящер размотал повязку, понюхал ожог, буквально понюхал, наклонившись, порылся в кармане халата, извлек банку без этикетки, мазнул, лаем потребовал перевязать заново и пошел дальше, а техник с ожогом смотрел ему вслед так, как смотрят на закрывшуюся дверь бесплатной столовой.
Кадет на соседней со мной койке, из старших, со сломанной на спортивной площадке ключицей, проследил мой взгляд и шепнул:
– Гость кафедры тактики. Ходит, где хочет, пропуск не спрашивают. Говорят, оно тут раз в год объявляется, поживет неделю и пропадает. Ручной ящер тактички, слыхал?
Я не слыхал. Я смотрел на пестрый халат, на флягу, на желтый зрачок, и узнавание пришло не медленно и не снизу, а сразу, целиком, как удар с пробитого корпуса. Я видел этого ящера. Два года назад, на Целине, в лавке Сцаха, в углу, в кресле из корабельного ложемента, где он сидел так неподвижно, что глаз записал его в мебель. Тот же халат из лоскутов, каждый лоскут из другой жизни. Та же мятая фляга, от которой у меня тогда полчаса слезились глаза. Тот же вертикальный зрачок, который единственный во всей лавке смотрел не на питбой, а на меня, и смотрел, как доктор, а не как оценщик: не «сколько стоит», а «что с тобой будет». Бродячий доктор, живая легенда рынка, тот самый, что поднял издыхающего мула у карьерщиков, лечил все, что дышит, и исчезал без предупреждения. Выходило, что исчезал он не в никуда. Выходило, что легенда исчезала сюда, на четвертую палубу, в белое царство, и ходила тут хозяином, как ходила хозяином по чужой лавке.
Ящер тем временем закончил с дальними койками и пошел к выходу, мимо меня. Не останавливаясь. Не глядя. Пестрый халат прошелестел в метре, фляга звякнула о пояс, и уже за моей спиной, на ходу, не оборачиваясь, ящер уронил, как роняют мелочь в кружку, короткую фразу на общем, с лающим акцентом, но чисто:
– А, мальчик из ямы. Ямы, я смотрю, тебя не отпускают.
И вышел. Дверь лазарета съехала за ним, и белое царство сомкнулось, как вода. Фляга звякнула еще раз, уже в коридоре, удаляясь, и это был последний звук всей сцены, занявшей, по моему счетчику, семь секунд от халата в проходе до двери.
Я сидел не дыша. Сестра пришла, размотала, намазала, замотала, что-то говорила про «не мочить», я кивал. Палец не болел. Ничего не болело. Работал только счетчик, мой внутренний, целинский, и считал он одно и то же по кругу, не сходясь ни в какой итог.
Мальчик из ямы. Так меня назвал Сцах, два года назад, в лавке, при торге за питбой. Так меня не называл больше никто и никогда, ни на Целине, ни здесь. Здесь про яму не знал ни один человек: в моем деле значилась Целина, квота, сектор, все казенное, безликое. Про яму, про ту самую, из которой я вытащил свое будущее, знали: я, мать, Сцах и горстка людей на планете, до которой отсюда четверо суток холода.
И ящер в пестром халате, гость кафедры тактики, слышал те слова своими ушами. Он сидел в трех шагах, когда Сцах выдавал мне этимологию бесплатным довеском к десяти талонам, и он же сказал мне тогда единственную свою фразу, про ямы, которые любят возвращать долги. Два года и половина сектора спустя он прошел мимо моей койки, не глядя, опознал меня за семь секунд, в казенной пижаме, с пальцем-сарделькой, среди четырех сотен одинаково стриженных, и дал понять, что опознал. Память у легенды оказалась докторская: не «сколько стоит», а «что с тобой будет».
Сосед с ключицей, не заметивший ничего, потому что фраза была брошена тихо и мимо, продолжал делиться сведениями: ящер, по старшекурсным преданиям, объявляется в Академии не первый год, живет, когда объявляется, где-то при кафедре тактики, начальство его то ли терпит, то ли уважает, то ли боится, скорее всего, все три, лечит тех, кто под руку попадется, и лечит, зараза, лучше лазаретных, отчего лазаретные его не выносят и зовут за глаза «знахарем». А в глаза не зовут никак, потому что попробуй позови. Я слушал вполуха. Кто он, я знал получше старшекурсных преданий, только знание это следовало держать при себе, как и все лучшее в моей биографии. Мне надо было знать другое: что бродячий доктор с целинского рынка делает при кафедре тактики имперской Академии и почему из четырех сотен кадетов курса он на ходу, не глядя, поздоровался именно со мной. И вот этого не знал никто в белом царстве, включая, подозреваю, самого медбрата, который слушался лая.
Я перебрал варианты, все, по порядку, как перебирают жгут в поисках обрыва. Случайный маршрут: доктор бродячий, на то и бродячий, мог забрести и на орбиту… не сходится. «Раз в год объявляется, поживет неделю и пропадает», это не бродяжничество, это расписание, а маршрут, в котором значатся и лавка Сцаха, и кафедра тактики, это уже не маршрут, а сеть, и в сети этой я, выходит, числился узлом. Сцах: ящеры знают ящеров, допустим, могли обо мне поговорить… не тот жанр. Сцах и о погоде не сообщит бесплатно, а тут выходило, что меня два года помнили без всякой оплаты, из любезности, которой у этой расы не водится. Мое дело: может, в деле есть что-то, чего я не знаю? Может. Но кличку из лавки в дело не подошьешь, кличка, это не из бумаг, это из жизни, из торга, из фольклора одного конкретного рынка одной конкретной планеты.
Не сходился ни один вариант. Ни один.
Я положил это на полку. Физически почувствовал, как кладу: осторожно, двумя руками, в дальний угол, где уже лежали полсекунды Варги, планшет старшины, полторы секунды сайлена, «летала раньше?» Мери. Полка у меня после первого целинского года была вместительная, тренированная, из усиленного профиля. Но всему есть предел нагрузки, и в тот вечер, слушая, как она скрипит, я впервые подумал, что однажды кто-нибудь из этого угла спрыгнет сам. Не дожидаясь, пока я разберусь.
Ночью, уже после отбоя лазаретных процедур, я сделал крюк до нычки, короткий, вне расписания: день был из тех, которые не докладывать нельзя. Доклад о пальце Мири приняла молча, потребовала описание симптомов, сроки, назначения, все внесла и вынесла резолюцию, которую я записал в реестр ее шуток с пометкой «не подтверждено»:
– Обморожение первой степени. Прогноз благоприятный. Рекомендация на будущее: не размахивать руками в вакууме.
– Я не размахивал. Я открывал клапан.
– Зафиксировано: открывал клапан. Нештатным усилием, штатной конечностью. – Пауза. – Конечность у тебя одна пара, курсант. Клапанов в Империи много. Соотношение рекомендую запомнить.
Про ящера она выслушала весь разбор, все мои несходящиеся варианты, и паузу взяла длинную, восьмисекундную, рекордную для того месяца.
– Данных для идентификации недостаточно, – сказала она наконец. – Факт для реестра: неизвестное лицо владеет информацией с Целины, не проходившей по каналам связи. Вывод первого порядка: канал существует. Вывод второго порядка: канал не наш. – Пауза. – Уровень угрозы оценке не поддается. Занесено в раздел наблюдения. Рядом с сайленом.
Рядом с сайленом. У нее, выходит, тоже была полка, и на полке теперь лежали рядом два самых непонятных существа этой орбиты: одно считало мои кривые, второе знало мою яму. Хорошая компания, ничего не скажешь.
В кубрике меня ждали ужин, принесенный Мери с камбуза по случаю моего ранения (без комментариев, штатно, как термос), подробный пересказ моего же выхода от Дэйва, в котором я выглядел вдвое лучше, чем был, и уведомление на планшете.
«Входящее видеопослание, 1 шт., хранение оплачено отправителем».
Я посмотрел на уведомление. Потом на свой замотанный палец. Потом на часы: до отбоя сорок минут, очередь к терминалу минут двадцать, потом перевязка утром, потом наверстывать конспекты за день, потом зачетная неделя на носу, и я сказал себе то, что говорил в этом семестре уже дважды и что оба раза оказывалось враньем:
– После зачетов.
Непросмотренных стало три. Три послания лежали на узловом сервере, оплаченные вперед диспетчерской зарплатой, и ждали, пока у сына дойдут руки. Руки, вот они: одна с сарделькой, вторая целая. Сорок минут до отбоя, вот они. Терминал, вот он, за стенкой.
Я не пошел. Лег, отвернулся к переборке и уснул, и совесть моя, натренированная не хуже полки, позволила, только скрипнула на засыпании: врешь ведь. Не после зачетов. Просто каждый раз, когда мать с экрана говорит «работай, сынок», у тебя внутри что-то сжимается на размер, которого ты боишься.



























