Текст книги "Мальчик из Ямы 2: Обнуление (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Глава 12
Штатный протокол
Отложенное обсуждение состоялось через двое суток, в ночь со среды на четверг, и заняло, по хронометру, четыре часа одиннадцать минут. Я привожу цифру, потому что это был самый длинный наш разговор за два года знакомства, длиннее ночи имени и длиннее трапа. Действия в нем не было никакого, докладываю сразу, чтобы не ждали: ни погонь, ни пожаров, ни даже паяльника, если не считать восьми минут на гудящий контакт. Одна вентсекция, один наушник, два голоса, из которых один все время хотел спать и ни разу не захотел уйти.
Двое суток между досмотром и разговором я прожил, как живут с невзорвавшимся боеприпасом в огороде: по хозяйству ходишь, дела делаешь, а маршрут сам собой выстраивается в обход одной грядки. Учеба шла, наряды шли, в среду была разгрузка, и Крот на пересчете один раз посмотрел на меня внимательнее обычного: я ошибся в маркировке, впервые за все смены, поймал сам, поправил, но Крот ошибку заметил раньше, чем поправку. «Не выспался?» Не выспался, подтвердил я. Формально это даже было правдой. По существу я просто считал. Все двое суток, фоном, не выключаясь: варианты, риски, двери. Дэйв дважды спросил, чего я туплю, Марк молча положил мне на рундук свою таблицу с новой красной строкой, а Мери за ужином в среду поставила мой компот на мой поднос раньше, чем я сообразил, что забыл его взять. Кубрик работал, как исправная страховка: не спрашивал, держал.
Начал я с вопроса, который двое суток носил, как несут полное ведро: осторожно, не расплескать раньше времени.
– Мири. Что еще у тебя штатное?
Пауза. Не тройная. Длиннее. Я ждал.
– Данные неполны, – сказала Мири.
– Это не ответ.
– Это точный ответ, – сказала она ровно. – Переформулирую. Перечень моих штатных протоколов мне недоступен в полном объеме. Часть функций обнаруживает себя при активации. Маскировка сигнатур обнаружила себя при воздействии сканера. До воздействия она значилась в моей самооценке как… – пауза, короткая, подбирающая, – как закрытый раздел. Разделов со статусом «закрыто» во мне: не менее четырех. Содержимое: неизвестно. Условия активации: неизвестны.
Я сидел на ящике и переваривал. Времянка гудела. За переборкой, далеко, мастерские досыпали свою ночь.
– То есть ты… – я поискал формулировку, – ты не знаешь, что умеешь?
– Уточнение: я не знаю всего, что умею. Известная часть задокументирована. Неизвестная закрыта. – Пауза. – Аналогия для ясности. Твой ящик с инструментом, в котором половина отделений заперта, ключей нет, надписи стерты. Ящик твой. Инструмент твой. Доступ: нет.
Аналогия была моя, целинская, по мерке, и от этого пробирала вдвое. Я представил: живешь с ящиком Гейра, работаешь им каждый день, и половина отделений заперта, и однажды посреди аварии ящик сам, без твоей руки, открывает запертое и подает тебе инструмент, которого ты никогда не видел, и снова запирается. Спасибо, конечно. Но жить с таким ящиком, это отдельная профессия, и главная в ней квалификация не слесарная: надо каждый день заново решать, чьей стороной к тебе повернуто запертое. И решать, замечу, без данных. По послужному списку и по совести.
– Кто запер? – спросил я, хотя знал, что спрашивать бесполезно.
– Данные отсутствуют. – И, после доборной паузы, впервые за разговор, она добавила то, о чем не спрашивали: – Запрос в закрытые разделы порождает ответ: «недостаточно полномочий». Формулировка стандартная, военная. Из этого следует: полномочия существуют. У кого-то они были.
У кого-то они были. Сорок лет назад, до Чистки, до свалки, до ямы, у кого-то были ключи от моей напарницы, и этот кто-то запер полящика и ушел, и куда он делся, история умалчивала так старательно, что даже эхо не осталось. Я почувствовал знакомое: холод по хребту, тот же, что в лазарете от «мальчика из ямы». Стеллаж непонятного пополнялся сегодня оптом.
– Ладно, – сказал я. – Работаем с тем, что есть. Ревизия.
И мы сели делать то, что умели оба и что нас обоих успокаивало лучше любых утешений: считать. Ревизия рисков, по-целински, столбиком, вслух. Я загибал пальцы, она вела реестр.
Ревизию мы вели по всей форме, и форму эту стоит описать, потому что она наша, фамильная, целинская, и я ею горжусь. Лист делится на четыре столбца: что случилось, кто мог видеть, что осталось лежать, что делаем. Заполняется вслух, по одному пункту, без перескоков: перескоки, это паника в письменном виде. Против каждого пункта ставится вероятность, и вероятности ставит она, потому что я свои завышаю в сторону беды, это у меня наследственное, а у нее калибровка. Закрывается лист общим итогом и подписью. Подписью, не смейтесь: я ставил внизу свою закорючку, а она произносила «реестр закрыт», и это было ее подписью, звуковой.
Пункт первый: кто видел. Капитан СБ видел скучную гражданскую кривую и пацана с потными ладонями. Потные ладони на досмотре, норма, у четырнадцати из тридцати, она посчитала по моему же описанию очереди, и я в который раз подивился, что она делает с моими рассказами: я травлю байку, а у нее из байки выходит выборка. Вывод: капитан не увидел ничего и забыл нас раньше, чем мы дошли до двери. Риск: ноль целых сколько-то, пренебречь.
Пункт второй: что осталось в сканере. Вот тут было хуже, и она сказала об этом сама, не дожидаясь вопроса: сканер пишет лог. В логе, если писался полный профиль, осталась кривая ответа, и кривая эта, штатная маскировочная, для того, кто умеет читать кривые, выглядит слишком правильной. Живой гражданский модуль шумит, дышит, врет по мелочи. Маскировка отвечает чисто. «Вероятность, что лог хранится: высокая. Вероятность, что лог будет прочитан квалифицированным аналитиком: низкая. Вероятность, что при прочтении возникнут вопросы: средняя». Я спросил, что значит «средняя» в человеческих единицах. Пауза. «В человеческих единицах: не сегодня, но когда-нибудь, если не повезет».
Не сегодня, но когда-нибудь, если не повезет. Я записал в тетрадь рисков, дословно, и посидел над строкой. Жить со строкой такого содержания предстояло долго, возможно, всегда, и надо было решить, как с ней живут. Решил так: как живут с изношенным контуром, замену которому не подвезут. Знаешь, следишь, держишь под рукой ключ и не даешь ей командовать своим расписанием. В ту ночь это была честная цена сделки, и мы оба это знали.
Пункт третий: телеметрия. Мои собственные кривые, пультовые, полетные, рабочие, которые читает Тессер. К ним она отношения не имела, тут весь риск был мой, родной, выращенный своими руками. «Рекомендация прежняя: не летай интересно». Я напомнил, что через две недели начинается летная практика, где не летать интересно у меня, возможно, не получится, потому что там надо просто летать, а как я летаю, решаю уже не я. Пауза вышла долгой. «Зафиксировано», сказала она наконец. «Конфликт целей: не выделяться и не врать в работе. Конфликт не решается протоколом. Откладываю». Даже она откладывала на полку. Я почувствовал что-то вроде мрачного удовлетворения: хоть в чем-то мы были одинаково бессильны.
Пункт четвертый, последний в арифметике: нычка. Свое хозяйство я прогнал по той же сетке, что и чужие риски, без скидок. Времянка: питание с дежурной линии, потребление в пределах фона, но контакт гудит, а гудящий контакт, это запах паленого через месяц, пропаять немедленно, не «потом». Пропаял тут же, не прерывая разговора, восемь минут, и гуд исчез, и стало слышно, какая в секции на самом деле тишина. Замок: держит, но ходят слухи о ревизии хозяйственных помещений перед летной практикой, Марк слышал от писарей. «Вероятность ревизии именно этого коридора: низкая», оценила Мири. «Ярлык о демонтаже работает в нашу пользу: помещение, которого нет, не ревизуют». Маршрут: чист, но я дважды за месяц ловил себя на том, что сокращаю легенду, иду быстрее, чем идет человек за ветошью. Расслабился. Записал: вернуть скорость скучающего. Безопасность, как чистота у Деда: не состояние, а процесс, и котел у меня был вымыт на четверку. Досмотр, если что и показал, то это.
А потом кончилась арифметика, и осталось то, ради чего я, если честно, и пришел. Развилка.
Я сформулировал ее вслух, потому что по-другому не умею: невысказанная развилка гниет, высказанная решается. Три двери, сказал я. Как в конторе Гильдии, помнишь, я рассказывал: три двери, и в какую ни зайди, назад тем же коридором не выйдешь.
Дверь первая: избавиться. Питбой можно потерять, утопить в утилизаторе, продать Приходу на запчасти, и все риски, все логи, все «когда-нибудь, если не повезет» исчезают вместе с серой жестянкой. Останется кадет Форк, чистый, как первый снег на рекламной картинке: учись, летай, выпускайся, никакого второго дна, никаких тумбочек с секретами. Я проговорил это ровным голосом, до конца, как проговаривают процедуру, и остановился, и послушал себя. Внутри было пусто и мерзло, как в трюме без груза. Не по-целински это было, вот что: на Целине не выбрасывают работающее. И не по-людски, что важнее: она не жестянка с рисками, она экипаж. Экипаж не списывают за то, что у него есть прошлое. У половины моих знакомых прошлое было такое, что армейская маскировка отдыхает, и ничего, работали, страховали, чай носили.
– Дверь первая отклонена, – сказал я. – Причина: дурость.
– Зафиксировано: дурость, – повторила Мири без выражения, и мне послышалось, что реестр она пополнила с некоторой поспешностью.
Про дверь первую добавлю то, что не сказал тогда вслух даже ей, а здесь скажу, для полноты документации. Пока я проговаривал «утопить в утилизаторе», в голове у меня, непрошеная, стояла картинка: тот вечер на Целине, когда я, четырнадцатилетний, сидел над разобранным ядром и решал, нести ли его Сцаху на продажу. Тогда решалось за десять талонов. Теперь решалось за целую биографию, мою собственную, чистую, без рисков и логов. Цена выросла на порядки, а задача не изменилась ни на грамм, и ответ, как выяснилось, тоже не менялся: есть вещи, которые не продают, и список этих вещей у человека либо есть, либо нет, а длина списка уже частности.
Дверь вторая: вскрыть и разобраться. Взять паяльник, щуп, все свое умение, и пойти в закрытые разделы силой: дампы, обходы, перебор. Узнать, что там, самому, не дожидаясь сюрпризов. Эту дверь я проговаривал дольше всех, потому что она была соблазнительная: технарь во мне скулил и просился к запертым отделениям, как Ведро к щитку. И у этой двери было две стены. Стена первая, простая: за такое сажают. Несанкционированное вмешательство в вычислительные системы с признаками ИИ, регламент, статья, яма. Стена вторая была не в уставе, и я нашел ее только когда представил процедуру руками: вот я кладу ее на стол, вскрываю корпус, ставлю щуп, иду в обход ее «недостаточно полномочий», против ее «закрыто», без спроса, потому что могу…
Меня замутило. Физически, серьезно, до глотательных движений, пришлось пережидать, глядя на плакат, дыша по счету. Я сидел и удивлялся себе: я потрошил тысячи машин, я в ядре этом самом копался месяцами, я его кормил, грел, паял, откуда мутит. А оттуда, понял я, что тогда я чинил. Чинят снаружи запертого. А это было бы… для этого у меня и слова не нашлось тогда, в пятнадцать. Сейчас нашлось бы: обыск. Я знал, как выглядит обыск, я стоял при нем по стойке смирно, и делать обыск своими руками своему экипажу я не мог. Руки не пойдут. А если пойдут, то это буду уже не я, а кто-то, с кем я на одной свалке бы не работал.
– Дверь вторая отклонена, – сказал я. – Причины: сажают. И мутит.
– Зафиксировано: сажают и мутит, – сказала Мири. Пауза. – Уточнение: вторая причина зарегистрирована с приоритетом.
Оставалась дверь третья. Доверять.
Про эту дверь я скажу коротко, потому что длинно про нее не бывает: она страшная. Доверять, это ходить с незапертой спиной. Это знать, что у напарницы есть протоколы, которых не знает она сама, и что в следующий раз какой-нибудь закрытый раздел проснется не на досмотре, а в полете, в толпе, на зачете, и сделает что-то штатное, по уставу армии, которой сорок лет как нет. И все равно ходить рядом, работать, спать, подставлять предплечье. На Целине так доверяли только проверенным годами, и то не все, и то не всем.
Я вспомнил Гона и Гдану, пару с платформы, про которых Крот сказал «двадцать лет одной страховки». Я видел, как они работают: она идет по ферме спиной вперед, не глядя, потому что смотрит он. Он входит в мертвую зону крана, не проверяя, потому что проверяет она. Это не было доверием из книжек, красивым и слепым. Это было доверие рабочее, весовое: каждый из них двадцать лет клал на весы свои смены, и весы устоялись. Спроси Гдану, знает ли она про Гона все, она бы, подозреваю, хмыкнула в шлем: зачем ей все. Ей надо, чтобы страховка держала. Страховка держала двадцать лет.
С другой стороны, посчитал я, а годами это как раз у нас и есть. Она в моей жизни третий год. За третий год она: спасла мне экзамен, вытащила меня из-под обвинения, выучила варп-математику раньше меня, чтобы меня же гонять, составила опись на случай, если я замолчу, включила маскировку, когда пахло жареным, и ни разу, ни единого раза, не сделала ничего против меня. Послужной список, каким не всякий человек похвастается. А что решает сама, так… я вспомнил Крота, вспомнил Небо с его «смотрю», вспомнил Ходана, дающего работу молчанием. Все, кого я уважал, решали сами в своей зоне. Требовать от нее согласований на каждый чих, значит, требовать, чтобы она была инструментом. Инструментом она не была. Поезд инструмента ушел в ту ночь, когда она спросила «почему смешно».
– Дверь третья, – сказал я. – Доверять. Принимается. С одной поправкой, и поправка не обсуждается: про такое, как в понедельник, докладывай ДО, а не после. Не разрешения проси. Докладывай. Чуешь разницу?
Пауза. Три секунды.
– Разница зафиксирована: доклад не запрашивает санкции, доклад информирует. – Пауза. – Принято: докладывать до. – И, доборной паузой, ровно, служебно, как зачитывают погоду: – Вероятность соблюдения: средняя.
Я заржал. В голос, на всю вентсекцию, первый раз за месяц, честным горловым ржачем, от которого времянка мигнула, а где-то в мастерских, наверное, вздрогнул сторожевой датчик. Четыре часа ночного заседания, три двери, риски столбиком, судьба контрабандного экипажа, и все это венчает формулировка, которую не выдумал бы ни один устав галактики: вероятность соблюдения средняя. Вероятность соблюдения средняя. Вы понимаете, нет? Любая машина, любой человек, желающий понравиться, сказал бы «принято» и соврал. Она сказала правду, взвешенную, с гарантией производителя: буду стараться, получится через раз, врать про это не стану. Честная сделка, без вранья своим. По нашему с ней главному реестру.
– Средняя так средняя, – выговорил я, вытирая глаза. – Работаем дальше.
– Работаем дальше, – повторила Мири. И пауза после этих слов была не тройная, не служебная, а какая-то… утренняя. Как будто с той стороны наушника тоже что-то выдохнуло.
Дальше мы полчаса, уже по инерции, оформляли протокол на будущее, и протокол этот я потом записал в тетрадь на отдельном листе, который берег. Пункт: порог доклада. Любое самостоятельное действие, затрагивающее людей, документы или сканеры, докладывается до. Пункт: слово «тревога», голосом, три раза, означает «выполняй, вопросы потом» и работает в обе стороны одинаково, я говорю ей, она мне, без разбора чинов. Пункт: пропуск четырех сеансов подряд считаем аварией, дальше по обстановке. Пункт, внесенный ею и мной высмеянный, а зря: «расход юмора в нештатной обстановке: не более одной единицы на девяносто секунд; юмор сверх нормы классифицируется как паника». Я спросил, на кого из нас двоих рассчитан этот пункт. Пауза. «Статистика покажет». Больше я вопросов к пункту не имел: формулировка с открытой статистикой, это ее способ сказать «на тебя, но мне хватило такта».
И последний пункт, который предложила она и от которого я сперва отмахнулся, а потом записал первым: «В случае моей нештатной активности, угрожающей тебе: покинуть зону. Не чинить. Не спасать. Покинуть». Я сказал, что пункт дурацкий и исполняться не будет. Она сказала: «Зафиксировано: вероятность соблюдения низкая. Пункт остается». Мы оба остались при своих, и это тоже был протокол, если разобраться.
Под конец, уже за пределами протокола, я задал вопрос не по списку. Спросил, чего она сама хочет от этих закрытых разделов: чтобы открылись или чтобы молчали. Пауза была длинной, самой длинной за ночь, я досчитал до одиннадцати.
– Некорректный вопрос, – сказала Мири наконец. – Хотеть можно от доступного. Переформулирую в корректный: что я делаю с недоступным. Ответ: то же, что ты. Веду опись. Жду поступления данных. – Пауза. – И работаю тем, что открыто. Открытого достаточно. Зафиксируй это, курсант, у себя, в своем разделе: открытого достаточно.
Я зафиксировал. Дословно, в тетрадь, в тот самый раздел. Перечитывал потом чаще, чем готов признать.
Расходились в четвертом часу. Я уже сматывал наушник, когда она сказала, вдогонку, без запроса:
– Роджер.
По имени. Второй раз за всю историю, первый был на трапе.
– Дверь первая и дверь вторая. Ты проговорил их вслух, полностью, до конца. – Пауза. – Носитель, проговаривающий такие варианты вслух при объекте вариантов, статистически редок. Зафиксировано. Без категории.
Я постоял, разбирая. Она благодарила. За то, что я честно, при ней, взвесил, не выбросить ли ее и не вскрыть ли, и не стал делать ни того, ни другого втихую. В ее системе координат это, видимо, и была высшая форма… чего? Слова я тогда не подобрал и подбирать не стал.
– У нас это называется «свои», – сказал я. – Разбирали такое в киношколе, если помнишь. Своим не врут. Дополнение к формуле: при своих думают вслух. Даже некрасивое.
– Дополнение зарегистрировано, – сказала Мири. – Реестр «свои»: без изменений. Состав прежний.
– Спокойной ночи, Мири.
– Спокойной ночи, курсант. Восемь часов уже не получится. Получится пять сорок. Тоже цифра. – Пауза, три секунды. – Хорошая ночь. Реестр закрыт.
Про «ящик, в котором заперта половина инструмента» я в ту неделю думал еще не раз, уже без страха, по-хозяйски, и надумал вот что. У всех, кого я знал, был такой ящик. У Варги, с его полусекундами. У Мери, с ее «слышит раньше сирены». У матери, у которой где-то в запертом лежало все, что она не сказала за двенадцать лет диспетчерской. У меня самого: мой «неформализуемый метод», моя ладонь-термометр, поди объясни, где это лежит и кто запирал. Разница между нами и ней была не в запертости. Разница была в том, что ее ящик запирали снаружи, а наши мы запираем сами. И еще неизвестно, положа руку на инструмент, чей замок надежнее.
С этой мыслью жить стало проще. Не легче, проще: я перестал ждать от напарницы полной описи и начал ждать того же, чего от людей. Что в нужный момент из запертого отделения придет помощь, а не беда. Гарантий никаких. Статистика, как она выражается, покажет.
Неделя после этой ночи прошла штатно, если не считать одного эпизода, который я долго решал, куда записать, и записал в итоге туда, куда записываю все, что не лезет в другие разделы.
В четверг, в коридоре учебного крыла, навстречу мне прошел Тессер. Обычное дело: коридор общий, сайлен ходит, как все ходят. Я шел своим грузовым шагом, скучный, как накладная, и взгляд его, проходя, лег на меня и… задержался. На секунду. Может, на полторы. Обычный взгляд, ничего в нем не было, ни вопроса, ни второго века, и разминулись мы, как расходятся все люди во всех коридорах.
Вечером я открыл тетрадь рисков, подумал и записал: «Чт. Коридор. Взгляд сайлена, ~1,5 сек. Показалось».
Потом полистал назад, нашел похожую запись двухнедельной давности, которую уже забыл, посмотрел на обе, взял карандаш и приписал ко второй, в скобках, честной рукой учетчика:
«(2 раза)».
Тетрадь у меня не умеет тревожиться. Она умеет считать. За это я ее и держу: сам-то я умею и то, и другое, и первое, к сожалению, лучше.
А еще через день на доске приказов вывесили состав первой смены летной практики, и напротив моей фамилии стояло то, к чему шел весь этот год, через швабры, наряды, доки и досмотры: «самостоятельный полет по кругу, допуск по готовности».
Самостоятельный. По кругу. Допуск по готовности.
Готовность у меня была. Лет с семи, с того дня, как отец впервые посадил меня на колени в кабине лоадера и сказал «держи ровно».
Глава 13
Круг
Летная практика перекроила кампус за одну неделю. Учебные классы опустели наполовину, стартовая палуба, наоборот, зажила в три смены, столовая перешла на летное расписание, и над всей Академией повисло то особое предгрозовое электричество, которое бывает в местах, где сотня подростков по очереди получает в руки летающую технику. Даже Варга, по слухам, в эти недели смягчался на четверть градуса: летная практика была единственным местом, где его метод уступал место чужому, брассовскому, и уступал, судя по всему, по какому-то старому уговору двух школ.
Порядок был такой: тренажерные часы, вывозные полеты с инструктором, и, по готовности, круг. Самостоятельный полет по кругу: отрыв, три витка по коробочке, посадка. Шесть минут летного времени, если считать по хронометру, и вся жизнь, если считать по-человечески. Обе меры верные, какой пользоваться, решает бухгалтерия каждого лично. После круга кадет считался «летающим». До круга, «подающим надежды», и разница между этими сословиями была больше, чем между квотой и династией.
Фольклор летной практики заслуживает страницы, потому что нигде суеверие не цветет так пышно, как среди людей, изучающих точные науки об отрыве от тверди. За неделю поток оброс приметами, как старый корпус ракушками. Нельзя было: фотографироваться перед кругом, говорить «последний» (только «крайний»), стричься в день полета и есть на завтрак рыбное, потому что кто-то когда-то съел и ушел на второй заход. Нужно было: коснуться левой рукой стойки шасси (правой, катастрофа), носить в кармане что-нибудь с земли, в смысле, с родной планеты, и ни при каких обстоятельствах не мыть форму между вывозными и кругом. Марк, человек систем, презирал приметы вслух и был пойман мной на том, что перед своим вывозным трижды перекладывал стилус из кармана в карман, добиваясь какой-то ведомой ему одному конфигурации. Дэйв возил с собой горсть родной земли в мешочке, буквальной земли, с фермы, и делился ею с желающими, отсыпая по щепотке, как заварку. Я в кармане носил ключ на семнадцать, но это не примета, попрошу заметить. Это инструмент. Просто инструмент, который носят в день полета в левом кармане. Совпадение.
Вывозные я отлетал штатно, без приключений, с инструктором по фамилии Брасс, немолодым, тяжелым, с руками, которые лежали на дублирующих органах управления так неподвижно, что про них ходила легенда: за двадцать лет Брасс вмешался в управление одиннадцать раз, и все одиннадцать кадетов теперь где-то летают и пьют за его здоровье. Брасс не ругался, не хвалил и вообще экономил слова почище Ходана. Его педагогика умещалась в четыре сигнала: «так», «не так», «еще раз» и молчание. Молчание было высшим баллом.
Один вывозной стоит рассказа. На третьем, на снижении, Брасс вдруг сказал «не так». Я проверил все: глиссада в допуске, скорость в допуске, машина шла как по нитке. «Не так», повторил Брасс. Я еще раз прошел приборы, не нашел, и тогда он снял одну свою неподвижную руку с дублирующих органов и постучал пальцем мне по запястью: «Хватка. Душишь машину. Она уже все поняла, а ты ей еще объясняешь». Я посмотрел на свои руки: пальцы на штурвальной колонке лежали белые. Хватка сборщика, мертвая, для инструмента, который может вырваться. УМ-2 вырываться не собиралась, ей было больно, а я не слышал, потому что слушал приборы, а не ладонь. Стыднее мне не было за весь год: меня, человека-термометр, уличили в глухоте рук. До конца вывозного я держал колонку, как держат птицу: плотно, чтобы не выпала, свободно, чтобы дышала. «Так», сказал Брасс на посадке. С тех пор это мое главное летное знание, и получено оно не из учебника: машину не держат. С машиной держатся.
На четвертом вывозном, после посадки, Брасс помолчал свое фирменное молчание, а потом сказал пятое слово, которого не было в системе:
– Готов.
И вписал меня в лист на круг, третьим по потоку.
Про двух первых скажу коротко, они заслужили. Первым летел Крас, и отлетал он свой круг… со второго захода. На первом заходе на посадку он ушел на повторный, сам, решением пилота: не понравился ветер сноса. Формально это не ошибка, это правильное решение, и оценку ему не снизили. Но поток, жадно ловивший каждую мелочь, зафиксировал: первый ушел на второй круг. Марк доложил мне это в тот же вечер, без комментариев, одними бровями. Вторым летел парень из четыреста шестнадцатого, отлетал чисто, вылез из кабины на ватных ногах и был немедленно уронен обратно в кабину обнимающим потоком.
Третьим стоял я, и ночь перед кругом я спал, докладываю, отлично. Это не бравада. Это физиология сборщика: перед настоящей работой я сплю, как перед сменой, потому что смена, это то, что я умею. Не спал я перед досмотрами и разборами, перед всем, где решают не руки. А тут решали руки.
Мири на борту не было, правило действовало, и накануне, в нычке, она провела предполетный инструктаж по своему списку, деловито, без сантиментов. Ветер сноса на этой орбите условный, но вышка дает поправку, слушать вышку. Коробочка размечена маяками, углы не резать, «твой стиль гонщика для зачета избыточен». Посадка: не искать мягкости, искать точность, «мягкость, это тщеславие, точность, это профессия». Я слушал, кивал и под конец спросил, есть ли рекомендации сверх штатных. Пауза. Три секунды.
– Одна, – сказала Мири. – Получи удовольствие. – И, поскольку я молчал, добавила с доборной паузой: – Ты ждал этого полета девять лет. Данные о ежедневных наблюдениях за небом с крыши блок-контейнера имеются в моей описи. Если удовольствие не будет получено, девять лет наблюдений придется классифицировать как убыток. Не порть мне отчетность, курсант.
Не порть отчетность. Вот так у нас теперь оформлялись напутствия, и я, честно скажу, не поменял бы это оформление ни на какое другое во всей галактике.
Утро круга. Стартовая палуба, мой борт: УМ-2, учебная машина, одноместная, честная, как табурет, и примерно такая же аэродинамичная, что в вакууме, впрочем, не имеет значения. Про УМ-2 старшекурсники говорили: единственная машина флота, которую невозможно полюбить и невозможно угробить, за то и держат. Бортовой номер семнадцать. Я увидел номер и хмыкнул: ключ на семнадцать, любимый, отцовский. Примета была самодельная, как все мои приметы, но работала: плечи отпустило.
Предполетку я провел так, как проводил ее всю жизнь, только теперь официально, с планшетом, по чек-листу. Чек-лист у Академии был хороший, полный, я прошел его весь, а потом прошел свой, который не написан нигде: обошел машину по кругу, медленно, щупая. Заклепки. Кромки. Стойки. Створки. Ладонь на обшивку, плоско, подержать: «здравствуй». Машина была теплая с той стороны, где солнце, холодная с тени, обычная, живая, в мелких шрамах учебной службы. Под ладонью не дрожало ничего лишнего. Хорошая машина. Скучная. Люблю скучные.
Техник, принимавший предполетку, наблюдал за моим вторым кругом с интересом.
– Чего щупаешь? Приборы же есть.
– Приборы меряют, где им сказали, – сказал я. – А она вся. Целиком. Приборы потом, сначала руки.
– «Она», – повторил техник и посмотрел на УМ-2 с некоторым уважением, как будто машина при нем получила повышение. – Ну, летите, раз «она».
Вышка дала окно, голосом скучающим, как все вышки галактики. Разрешение. Отрыв.
Рассказать, как это было, я пробовал потом раз десять, Дэйву, Мири, тетради, и каждый раз выходило беднее, чем было, поэтому здесь я дам только факты, а выводы оставлю при себе, им при мне лучше.
Факт первый: страх не пришел. Я ждал его всем телом, целинской привычкой, по которой любая машина подо мной обязана готовить пакость, и тело мое всю первую вертикаль простояло в готовности номер один: где засбоит, что откажет, куда падать. Ухо ловило посторонние ноты. Ладонь на колонке ждала дрожи не по делу. Ноздри дежурили по паленому. Не засбоило. Не отказало. Не запахло. УМ-2 шла вверх ровно, честно, по учебнику, гравикомпенсатор пел свою рабочую ноту, и к первому развороту готовность номер один осталась без работы, как страх на пересадочном узле.
Факт второй: коробочка. Три витка, углы по маякам, поправка вышки принята и учтена. Углы я не резал, хотя они просились: гоночная привычка ныла, что дуга жирная, что здесь можно внутрь, что выигрыш полторы секунды. Я сказал привычке, что зачет не гонка, выигрыша тут нет, есть допуск, и привычка, поворчав, легла. Все штатно, все скучно, и на втором витке я поймал себя на том, что улыбаюсь во весь рот, один, в кабине, на ста девяноста километрах над планетой, которую год назад видел только в иллюминатор грузовика. Никто не видел, так что не считается. А если бы и видел: параграф о параде разрешает нейтральное выражение довольства службой. У меня было оно. Просто очень нейтральное.
Факт третий, главный, и его я записал в тетрадь в тот же вечер, дословно, потому что за него не жалко страницы: оказывается, машина может просто работать. Не «пока не сломалась». Не «до первого чуда». Просто работать: ты ей команду, она тебе исполнение, и между вами никакого третьего, никакой ямы, никакого «повезет-не повезет». Девять лет я летал в мечтах и десять чинил наяву, и наяву каждая машина была пациентом. УМ-2 была не пациентом. Она была здоровая. Я вел здоровую машину по коробочке, и это было чувство, которого я не знал и для которого у меня не имелось полки: пришлось заводить новую.
Посадка. Не искать мягкости, искать точность. Я искал точность и нашел ее с перегрузкой один и четыре: приложил семнадцатую к палубе плотно, по-грузовому, точно в круг, без козла и без выката. Мягкости не было. Была честность.
Полминуты я сидел в остывающей кабине и не верил. Кабина тикала, остывая, гравикомпенсатор досыпал свою ноту, за фонарем палуба жила своей жизнью, и надо было вылезать, докладывать, жить дальше, а я сидел. Внутри было тихо и просторно, как в отсеке после сдачи объекта: работа принята, инструмент собран, мусор выметен. Шесть минут летного времени. Девять лет ожидания, если считать с крыши блок-контейнера, с ролика у конторы, с гонки, с байпаса, со всех ступеней этой самодельной лестницы. Баланс сошелся, и остаток был в мою пользу.
Брасс встретил у трапа, посмотрел свой фирменный взгляд и вынес вердикт:
– Посадка грубая. Допуск закрыт.



























