355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Адамович » Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) » Текст книги (страница 5)
Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:06

Текст книги "Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)"


Автор книги: Георгий Адамович


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

< «СЧАСТЬЕ» А. ЯКОВЛЕВА >

Александр Яковлев «Счастье», Москва, 1926. На вид книга новая, название ее неизвестно. Но как большей частью случается с теперешними московскими книгами, ново только заглавие. Все включенные в книгу повести где-то уже были напечатаны, и не только в журналах – что было бы весьма законно, – но и в других сборниках того же автора, в ином соединении, с иными заголовками. Рекорд подобных проделок побит, кажется, Ал. Толстым. Сколько у него книг, сколько заглавий – не счесть. Иллюзия невероятной плодовитости. Не невероятна только ловкость рук, из десятка довольно тощих повестушек ухитриться сделать несколько увесистых книг, которые разнятся одна от другой форматом, ценой, названиями или порядком оглавления, но не содержанием. Вещи Толстого хоть запоминаются. Раскрывая его книгу, сразу знаешь, читал ли ты повесть, вчера называвшуюся «Голубые города», а сегодня совсем по-другому. Хитрость ему удается редко. Писатели помельче и поплоше в таких случаях счастливее. Иногда лишь на середине книги замечаешь, что, несмотря на пометку 1926, книга – старая. Смутно вспоминаешь, что все это где-то уже читал, – но настолько смутно, что какое-то сомнение остается. И без охоты дочитываешь «полузнакомую» книгу до конца.

Именно таков случай с книгой Ал. Яковлева «Счастье». В ней три повести. Одна из них, «Дикой» – вещь тяжеловатая, очень «под Горького», но недурная, – была, кажется, напечатана прошлой весной в «Недрах». Где и когда появились две другие повести, – едва ли кто-нибудь вспомнит. Но они не новы. Обе эти вещи значительно слабее «Дикого». Вероятно, А. Яковлев извлек их из старых своих запасов – и напрасно извлек! Яковлев в последние два-три года выделился как писатель умный и наблюдательный. Его недавняя повесть «В родных местах» совсем хороша. Обнищавшее графское семейство, приехавшее погостить в свою деревню, эта деревня и ее обитатели, разговоры, описание – все было в повести прекрасно. «Счастье» и «Ранний цвет» – беспомощные ученические упражнения.

В «Счастье» студент, пострадавший за передовые убеждения, по выходе из тюрьмы попадает к отцу, уездному врачу, в уездное безвыходное болото. Студент – идеалист. Ему тесно, душно. Никто его не понимает. Отец живет с любовницей. Невеста оказалась изменницей и пишет прощальное письмо, в котором объясняет, что не только разлюбила героя, но и в революции разуверилась… Словом, студент нигде не находит отклика своим благородным мечтам. Люди становятся ему ненавистны: темное, тупое зверье. По счастью, в городке случается пожар. Студент бросается на помощь обезумевшим жителям и в порыве самоотвержения прозревает: людей надо любить, надо для них трудиться.

Эта трогательная история разукрашена философическими разговорами вроде следующих:

Почему любовь к дальнему вам милее любви к ближнему? Может быть, дальний будет негодяем? В такой любви – фальшь. Люби человека, каков он есть. Затылок его люби, пятки его люби, запах его потных ладоней люби.

Подожди ты. А в чем смысл вот в этой жизни – глупой, обидной, злой? Ведь злой иногда, ты согласен?

Да, это ты прав. Иногда бывает зла. Но смысл есть в жизни. Я уверен. Вот живет много их. Печники, чиновники, штукатуры, мужики, тысячи. Родятся, как мухи, мрут, словно трава. Для чего бы? Но вот – когда-то в их роду будет один человек – один, может быть, в три столетия, один на десять тысяч родственников – один придет настоящий, в котором соединятся все стремления рода, вся сила…

И так далее.

«Ранний цвет» не лучше. Два студента живут вместе, в одной комнате. Нищета, скука. Внезапно появляется девушка «с чудесными, лучистыми глазами», умная, женственная, добрая, хорошенькая – короче сказать, совершенство – и просит одного из приятелей заняться с ней «по политэкономии». Конечно, оба студента влюбляются. Борьба, ссоры, взаимные обиды. Наконец, один из них торжествует.

«Он наклонился к ее уху и, волнуясь, зашептал:

– Я люблю вас.

Он увидел, как запылали ее ухо и щека, и крепко сжал ее руку. Она отвернулась еще дальше, словно хотела спрятать свое лицо. Но руки не отняла»

Вот и все. Об этой глупой повести не стоило бы я писать. Но мне хочется придраться к «девушке с чудесными глазами». Знаете ли вы ее, читатель, эту девушку? Помните ли вы Арцыбашева, Сергеева-Ценского, Скитальца, Каменского, Вересаева, «имя им легион», всех средних и ниже средних российских писателей, которые без этой славной, чудной, обаятельной «девушки» шагу ступить не могут? Конечно, традиция – дело почтенное. Тургенев и Гончаров «девушку» создали и таким образом указали путь… Но все-таки надо же знать меру. То эта Маня или Катя – курсистка с запросами, то она художница, алчущая «красоты», то барышня, то простая крестьянка – формы меняются. Но обязательно у ней смелая, открытая душа. Обязательны замечательные, пламенные или туманные глаза, волосы, большею частью «русые», небрежно «разметавшиеся» и в патетических сценах щекочущие щеку или лоб нерешительного героя, обязателен «глубокий грудной» голос… Русские писатели гораздо реже фальшивят в создании мужских образов, и в этих образах они менее однообразны. Чуть дело дойдет до женщины, до «девушки», они будто теряют власть над собой и принимаются описывать не то, что действительно живет и движется вокруг, а только то, что назойливо тревожит их любовные мечты.


< СТАТЬЯ АНРИ ДЕ МОНТЕРЛАНА >

Писатель пишет о себе, «pro domo sua», лишь в крайнем случае, когда надо в чужой критике что-либо опровергнуть, исправить. Обыкновенно опровергается или исправляется какая-нибудь мелочь, факт, дата, ссылка на источник… И только по раздражению, с каким порой это делается, догадываешься, что хотелось бы писателю в ответ на постороннюю критику поговорить о себе по существу, объяснить себя, комментировать себя. Но это невозможно: «не принято». Очень жаль, что не принято, потому что самокритика и самокомментарии могли бы дать много чрезвычайно интересного – наряду с ворохами вздора, конечно. Когда-то это предложил Мандельштам. Собралось несколько поэтов, читались стихи, затем тут же обсуждались. Как всегда и везде в таких случаях, обсуждение шло мимо прочитанной вещи. Высказывались мнения сами по себе очень правильные и осторожные, но связь этих мнений со стихами, к которым они относились, была призрачна. Этого не замечают слушатели, но это с недоумением ощущает автор. Мандельштам и предложил: «Позвольте, я сам себя разберу»… Ему не дали этого сделать и почти что подняли на смех. Почему? Потому, что «не принято», и только. Можно вообще не признавать критики и считать ее делом праздным. Это вопрос особый. Но тот, кто теоретические «умствования» признает, согласится, что «самообъяснения» поэта столь трудного и ума столь причудливо-острого, как Мандельштам, a priori были бы интереснее всего, что до сих пор о нем написано.

Вот отчего мне это вспомнилось: в «Nouvelles Litteraires» Анри де Монтерлан поместил заметку о Дельтее. О Дельтее только заглавие. В действительности Монтерлан пишет о себе «pro domo», без особого стеснения, без притворного стыда, задорно и самоуверенно. Если бы Монтерлан был еще смелее, он прямо о себе бы и говорил, не прячась за Дельтея. Замечу мимоходом, что предмет для восхвалений и оправданий он выбрал неудачный: Дельтей – прескверный писатель. Но это не важно. Заметка Монтерлана крайне интересна и как «комментарий» к нему самому, и по темам, которых она касается.

Заметка эта вся посвящена защите понятия «ridicule»: излишней пестроты, «красочности», неумеренного лиризма, всяких прихотей и причуд, безвкусицы и беспорядка. Мне кажется, что это исключительно интересный вопрос, к которому при чтении теперешней литературы – русской еще больше, чем французской – не раз приходится возвращаться. Часто думаешь, читая Пастернака или Пильняка: «Да, талантливо… Но как он не чувствует, что это нелепо ? Как ему не стыдно ? Это одинаково относится к стилю и содержанию. И тут есть большая опасность . Ощутив нелепость, хотя бы один только раз, идешь дальше, дальше, становишься все требовательней, разборчивей, и в конце концов, чувствуя свою правоту, все же упираешься в тупик. Нелепо или «ridicule» становится все, в чем не чувствуется присутствие цели и в чем есть словесная ложь. Нелепа всякая игра, забава, всякая резвость. И не нелепо только то, что вполне чисто, разумно, – признаемся – бедно. Как идеал, впереди остается пустая белая страница, молчание, ибо «мысль изреченная есть ложь» – не парадокс, а истиннейшая истина. Творчество же требует компромисса и примирения с какой-то хотя бы малейшей дозой «ридикюльности». Даже оставив эти общие соображения и суживая вопрос, скажем: что можно в нашей литературе сделать сейчас после Пушкина и Льва Толстого, что не было бы чуть-чуть «смешно» – не в смысле разницы дарований, совсем нет, а в смысле «суетности» по сравнению с Толстым и мути, «мутности» по сравнению с Пушкиным? Гигиена творчества внушает только одно: с ними не считаться. Тот же, кто на это не способен, кто в жертву правдивости и чистоты хочет принести все остальное, неизбежно сворачивает с привольных и широких дорог в закоулки, откуда легче весь мусор вымести и где в бедности, однообразии, скуке можно зачахнуть, не будучи «ridicule». Я не иронизирую. В стремлении это – аскетизм и высокий подвиг. Это не имеет ничего общего со снобизмом, который на все презрительно морщится и все полуотрицает. О «пафосе чистоты» можно было бы повторить: «могий вместити да вместит»! Но как школа и учение, он приводит к умиранию, прежде всего к страху перед энтузиазмом, восторгом, порывом, потому что нет в мире ничего более «ridicule», чем необоснованный, недообоснованный энтузиазм, и, читая, например, Цветаеву, все время думаешь: «Что с ней? Из-за чего она лезет на стену, голосит, визжит?» А вполне уместный энтузиазм – величайшая редкость.

Монтерлан провозглашает нечто вроде: «Мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить!», переводя оправдание на литературу. Я сказал, что он пишет о себе. Его часто упрекают в эффектничании, в пустословии, отсутствии чувства меры. И справедливо упрекают. Прочтите последний роман Монтерлана, «Les Bestiaires»: это книга великолепная и все же вполне «нелепая». «Je ne suis pas ridicule!» – восклицает Монтерлан. Творчество – не монашеский искус, а преизбыток сил и дара, полнокровие. Прежде всего, творчество – радость. В радости человек порой вскакивает, вскрикивает, прыгает, пляшет, поет. Нелепо? Нет, прекрасно, естественно, законно.

Лично не сочувствуя Монтерлану, я все же думаю, что он прав. Не индивидуально, не в применении к индивидуальности, потому что здесь «могий вместити да вместит». Но как советчик молодого поколения, как литературный «вождь», руководитель или учитель. Нельзя учить умиранию. Нельзя учить , что лучше задыхаться чистейшим разреженным воздухом, чем дышать плотным и мутным. Мне вспоминается то, что Розанов писал о «Заповедях блаженства»: напрасно их долбят в гимназиях и школах, на уроках Закона Божия, растолковывают мальчишкам и девчонкам… Пусть пятьдесят лет проживет человек, полюбит, разлюбит, очаруется, разочаруется, поверит и разуверится, и тогда в темном коридоре, издали на золотом сияющем листке пусть покажут ему: «Блаженны нищие духом»…


< «МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ» З. ГИППИУС >

Обвинительный акт, свидетельские показания, прокурор, защита, последнее слово подсудимого… Так ведется судебное следствие.

З. Н. Гиппиус в замечательной статье «Мальчики и девочки» изложила дело: «Вот какая она была, предреволюционная, предвоенная молодежь…» В. Талин выступил в роли прокурора. Неужели у «мальчиков и девочек» не найдется защитников? Неужели не найдется беспристрастных свидетелей? Если уж творить суд, то надо взвесить все pro и contra. Элементарная справедливость требует этого… У самой З. Н. Гиппиус намек на возможность защиты есть. Но этот намек дан скорей не в мыслях, а в тоне статьи, для З. Н. необычном, очень элегическом, почти горестном, почти покаянном… У В. Талина же читаешь между строк: «Мы, старые, идейно-старые литераторы, не виноваты… Но вы, декадентка и символистка, эстет и мистик, о, вы виноваты! Вы собирали их вокруг себя, этих «мальчиков и девочек», вы их смущали стихами, вы задавали им вопросы, на которые нет ответа, вы соблазняли их праздной прелестью мира, отвращая от прозы мира и от дела мира… Вот они и вышли опустошенные и никчемные». Чтобы ответила З.Н. Гиппиус, если бы это обвинение было предъявлено не иносказательно, а прямо?

Дело сложное и приговор еще далек. Ограничимся пока поправками и дополнениями «свидетеля».


* * *

Прежде всего: нельзя, нет никаких оснований думать, что собиравшиеся у Зинаиды Николаевны для чтения стихов и разговора «мальчики и девочки» представляли собой и характеризовали собой всю тогдашнюю русскую молодежь. Кажется, этого не утверждает и З. Н. Гиппиус. Но В. Талин в ответ на ее статью ужаснулся, возмутился и ее узко-острые наблюдения расширил и притупил. Ни «хорошенький мальчик Р.», ни врунья – девочка Л. России не представляли, это был очень замкнутый, довольно малочисленный кружок, петербургский, декадентский, эстетствовавший, и всегда чувствовавший свое одиночество в стране, и если не вражду, то глубокое равнодушие страны к себе. Не знаю, как сказать: отрицательно – «накипь» поколения, или хвалебно – «сливки» поколения? Пожалуй, и то и другое вместе. В смысле бесполезности – накипь. В смысле внутреннего душевно-умственного обострения – сливки. Обреченная растерянность этих полудетей перед 14-м годом подтверждает последнее положение. Они действительно чувствовали электричество в воздухе, когда другие, почтенные и уравновешенные граждане не чувствовали ровно ничего.


* * *

Именно 14-й год, а не 17-й… Дрожь, смятенье, «удушие», тревога тех лет, которые описывает З. Н. Гиппиус, не были одиночно-русским явлением. Все это было тогда и в Европе и разрядилось войной. У нас революция заслонила войну, которая в нашем теперешнем представлении стала почти «пустяком»… Между тем потрясла и всколыхнула весь мир война, революция же была вторым ударом, уже в полном хаосе, в полном крушении. Война, в которой одни видели только величье, была для других взрывом глупости и грубости. Глупость и грубость ощутили в войне с первого дня ее большинство гиппиусовских «мальчиков и девочек», И с первого дня войны они были «пораженцами». А пораженчество, к чему бы оно ни относилось, раз закравшись в душу, к добру не приводит.


* * *

И все-таки это поколение «мальчиков и девочек», причастных искусству и литературе, было ничуть не хуже предыдущих… Да, они сидели в гостиной Зинаиды Николаевны или по ночам в «Бродячей собаке», да, они вели «беспочвенные» разговоры о смысле любви или ритме Леконт де Лиля, они, пожалуй, подкрашивали глаза, пудрились, блистали парадоксами, иронизировали, изламывались, изнашивались по-своему… Но почему это хуже и «пакостнее», чем ездить по кабакам и публичным домам, орать, бить стекла и в пять часов утра с пьяных слез произносить монологи в честь солнца и свободы, заниматься вообще всем тем, что так красноречиво описал Горький в воспоминаниях об Андрееве, что, вообще, так близко и хорошо знакомо русской словесности?


* * *

Конечно, в массе эти разрумяненные мальчишки и изолгавшиеся девчонки ничего не дали, «сошли на нет» бесследно. Упорствовать в отрицании этого бессмысленно. Но такова всякая масса. Надо судить ее по единицам. Несколько примеров: Леон. Каннегисер, плоть от плоти той молодежи, которая в описании Гиппиус ужаснула Талина, всем ей близкий – и «Бродячей собакой», и стихами, и парадоксами, и эстетизмом… Нашел же он в себе силы пойти на верную гибель? Принес же он в жертву идее – не хуже традиционнейшего и благороднейшего «народника-студента» – жизнь, в которой он был так счастлив и удачлив? Гумилев, которого теперь с легкой руки П. Б. Струве слишком усердно делают «мужем», между тем как этот муж был прежде всего поэтом, «поэтишкой», любившим беспорядочный, богемно-бестолковый быт, как рыба в воде чувствовавший себя в петербургских «пакостных» (по выражению В. Талина) кружках… Это из области героизма. Из области чистой литературы: едва ли кто-нибудь упрекнет Ахматову в легкомыслии, никчемности и прочих предосудительных свойствах… А между тем:

 
Да, я любила их, те сборища ночные…
 

И как любила! Поэтический Петербург 1912 и двух-трех позднейших лет без Анны Ахматовой нельзя себе и представить. По-видимому, не так уж все в нем было ничтожно и «пакостно».


* * *

В. Талин с сочувствием пишет о Блоке, который держался в стороне от всяких «дегенеративных» кружков, хмурился, не ободрял, опасался… О Блоке надо бы говорить с большой осторожностью, а еще лучше о нем пока помолчать. Блок кончил такой катастрофой, таким «провалом и тупиком», что, очевидно, в нем с самого начала было что-то неблагополучно. Во всяком случае, блоковский жизненный «путь» никуда его не привел…

По свидетельствам В. Талина – очень правдоподобным – Блок давал добродетельные советы Есенину. Уже не возвести ли Есенина в образцы: «вот как жить надо!»


* * *

В июле 1921 года, дня за два—за три до его ареста, Гумилев в разговоре произнес слова, очень меня тогда поразившие. Мы беседовали именно на те темы, которых теперь коснулась З. Н. Гиппиус. Гумилев с убеждением сказал:

– Я четыре года жил в Париже… Андре Жид ввел меня в парижские литературные круги. В Лондоне я провел два вечера с Честертоном… По сравнению с предвоенным Петербургом, все это «чуть–чуть провинция».

Я привожу эти слова без комментария, как свидетельство «мужа». В Гумилеве не было и тени глупого русского бахвальства, «у нас, в матушке-России, все лучше». Он говорил удивленно, почти грустно.


* * *

Я предупредил, что защищать «мальчиков и девочек» не собираюсь. Для защиты эти полувоспоминания, полумысли явно недостаточны. Конечно, их можно было бы пополнить и связать в одно целое. В конце концов, может быть, придется и «осудить» – очень возможно! Но вместе с «мальчиками и девочками» придется тогда осудить очень многое в русской жизни, – и очень дорогое некоторым из неосужденных.


< «ОМУТНИНСКАЯ СТОРОНА» А. ЯВИЧА >

В «Красной нови» есть отдел, называющийся «От земли и городов»: письма с мест дневники, документы, материалы, одним словом, литература, не претендующая на художественность. Почти всегда отдел этот интереснее всех остальных.

Когда возмущаешься современной советской беллетристикой, когда утверждаешь, что она в большинстве случаев удручающе плоха, плоска, груба, нет-нет да и услышишь в ответ: «Вы оторваны от России. Вы не любите и не понимаете ее. Вы чрезмерно брезгливы»… Или: «Новый быт, новые формы жизни. Отсюда новая литература, которая вас оскорбляет, вас пугает. Пеняйте на себя!» И многое другое слышишь – в этом же роде, в этом же духе, сказанное со злым огоньком в глазах или кривой усмешкой.

Отвечать на эти речи с целью переубедить человека – бесполезно. Самая постановка возражения-обвинения – «вы оторваны от России» – обнаруживает такую бездну наивности и дерзости, что просто руки опускаются. Кто кому в этих делах судия? Кто знает, оторван ли другой от России, забыл ли он ее? Где признаки – красный паспорт в кармане, или словечки «даешь», «на ять», «что надо», или всхлипывания да причитания «Русь моя, матушка, Рассеюшка, уж вот как я тебя люблю, вот уж как помню»? Если бы действительно Россия только в этом и выражалась, то, надо признаться, не грех было бы от нее и отречься. К счастью нашему, это не так.

И именно потому, что это не так, нельзя принять и нельзя вынести нашу новейшую беллетристику, за двумя или тремя исключениями в ней. Мне часто приходится писать на эти темы и потому я, во избежание повторений, назову исключения. Никакой самонадеянности с моей стороны тут, кажется, нет, никаких дипломов я раздавать не собираюсь и возможность ошибки сознаю. На мой взгляд надо выделить: Бабеля, талант не крупный, но глубокий, очень «горький и чистый»; затем Леонова, который, пожалуй, даровитее Бабеля, но находится еще в состоянии брожения; затем Зощенко… «Tout le reste est litterature». Конечно, в этот список не вошли старшие: из них Ал. Толстого, что бы он ни написал, каких бы глупостей ни наговорил, каким бы Хлестаковым ни размахнулся, читаешь всегда с невольным восхищением и даже трепетом, как огромное, перворазрядное дарование, подлинно «Божией милостью»… К старшим же надо причислить Пантелеймона Романова, о котором я, правду сказать, не имею мнения и о котором вообще нельзя еще иметь мнение.

Иногда Романов бесспорно хорош: точен, меток, выразителен. Но тут же рядом, в той же книжке, в том же журнале он так сер и скучен, так отдает смесью Шеллера-Михайлова с каким-то развязным канцеляристом, что не веришь: неужели это тот же Романов? Недавно вышла книга умная, сдержанная. Но «Вопросы пола» или другую его дребедень нет сил читать. Романов – типичнейший фотограф, не только по приемам изображения, но и по писательской участи своей. Неудачно щелкнет затвором, не так наведет аппарат, и снимок никуда не годится, все смазано и скривлено. Верить ему, как верят художнику, нельзя.

Однако прогулка по садам российской словесности и обозрение советской беллетристики завело бы нас далеко. Вернемся к теме. Именно потому, что Россия неизменно влечет нас (кажется, это один из редких случаев, когда можно без недоразумения и нелепицы сказать «мы», «нас»), – мы отказываемся признать художественно-беллетристических лжецов и болтунов, от ее лица, о ней, про нее исписывающих десятки печатных листов в месяц. Именно потому документы и простые описания, «корреспонденции с мест» и дневники в тысячу раз интереснее всех теперешних повестей вместе взятых. Пусть это только «голый фольклор»: в наши времена, когда действительно так многое ломается, меняется, гибнет и рождается, в наши времена лишь обогащаются источники, накапливаются материалы для будущих художеств, – если только им, этим художествам, суждено когда-нибудь настать. И конечно, материалы необычайны, а рядом с ними торопливые попытки уже что-то из этого материала сделать, «что-то дать» кажутся жалкими… Прошлой весной, в той же «Красной нови», в том же отделе, был напечатан дневник девочки-самоубийцы Шуры Голубевой. Я тогда писал о нем. Один большой поэт, которому я – слегка притворно – передавал свои сомнения, не подделан ли этот дневник, не попал ли я со своими восторгами впросак, ответил мне: «Что вы, что вы! Если бы это оказалось подделкой, я немедленно еду в Москву, да прямо в ноги новому гению, ясновидцу. Научи, как жить, как писать…» Очень показательные слова!

В последней книжке «Красной нови» помещена заметка А. Явича «Омутнинская сторона». Это не совсем «бесхитростная» вещь. Цитируется Гете, пускаются в ход умелые метафоры. Но все же в этих очерках есть величавая свежесть.

«Омутнинский уезд, Вятской губернии, о котором говорят с тревогой, называя его омутом и боясь его, как ссылки, по величине своей равен двум Бельгиям. Летом сюда проникнуть нельзя, и только зимой можно побродить по беспредельным болотам. Глухая бедность. Любая волость отстоит от крайнего села своего на сто верст…»

Думается, что «гордый взор иноплеменный» не оценил и не заметил бы этого очерка. Надо многое вспомнить, читая его; без этого он мертв. Надо вспомнить северное бесконечное снежное белое поле, с таким же небом над ним, тишину в поле, всю скудную русскую природу. (Замечания в сторону: Боже, как «запоганили» нашу литературу новейшие беллетристы своим лиризмом и назойливой чувствительностью! Ведь вот пишешь самые простые вещи, снег, поле, тишина, и уже настораживаешься, уже стараешься писать как можно суше, «прозаичнее», чтобы не было похоже на московское изделье!) Сектанты-дырники, верящие в Христа и молящиеся солнцу, мужик-извозчик, недоумевающий, «чего это народ мается, так мается, будто какой огонек неприкаянный… Страшно, говорят жить на земле, тяжко очень, вот и ищут на небе жизнь. Большое сомнение в народе есть…», дремучий лес, который «до самого окияна уходит, а может и окияна нет, кто его разберет…», – пространство, нищета и тревога…

Все это отражает настоящую Россию, от которой мы и за тридевять земель, и за долгие годы не оторваны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю