Текст книги "Один шаг"
Автор книги: Георгий Метельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
3
Оборудование для механической дойки привезли под вечер. Получать его ездил на станцию сам председатель. Степановна видела, как уже у фермы он распахнул дверцу кабины, спрыгнул на ходу и, оглядываясь, побежал впереди машины, показывая шоферу, куда рулить, где и каким бортом становиться.
– Поаккуратней, поаккуратней! Пять с липшим тысяч новыми деньгами стоит! – повторял Анатолий Иванович довольным голосом.
Доярки уже ждали стадо, но, завидев машины, высыпали из красного уголка навстречу.
– Здорово, невесты! – крикнул председатель. – Добро, что все в сборе. Сгружать поможете.
– Еще пальцы вашими ящиками поотбиваешь! – отозвался кто-то.
– Тут аккурат все ваши ящики, ваше имущество, – отразил наступление председатель.
– Катькино тут имущество, а не наше. Нам от этого имущества одни болячки.
– Ну, ну, орлицы! – Голос Анатолия Ивановича стал строже. – Шутки шути, а людей не мути. Пошутили и годя! Работать надо!
Степановна стояла в стороне и молча, с неприязнью смотрела на белые, обвязанные проволокой ящики с надписями «Не кантовать», «Верх» и высокой рюмкой, нарисованной на одном из них. «Володьке как раз впору», – ухмыльнулась Глаша.
Володька Пестун, как всегда, был под хмельком. Он тоже ездил на станцию и сейчас помогал спускать грузы наземь по бревенчатому настилу: крутился возле доярок, покрикивал на них и дурашливо бросался в самую гущу, вызывая отчаянный визг и хохот. Он попробовал было навалиться на Глашу, но, получив по рукам, сразу отстал и начал приставать к другим, выбирая девок покрасивей и помоложе.
Степановна вместе со всеми тянула за веревки, на которых спускали ящики, стараясь угадать, в каком из них мотор, в каком вакуум-насос, а в каком стаканы и шланги.
Уже неделю ходила она по вечерам к Василию Дмитричу, говорила деду Панкрату, будто у нее дела на ферме, а сама сворачивала к школе, оглядывалась и торопливо барабанила в дверь.
– Знова я к тебе явилась… И скоро ты меня прогонишь, Вася?
Василий Дмитрич улыбался, брал ее тихо за руку и пропускал впереди себя, словно невесту.
Дома к ее отлучкам привыкли издавна и не удивлялись, удивлялся как раз завфермами, толстый и добродушный Кузьма Иванович, чего это Степановна стала торопиться домой, а потом решил, ничего особого тут нету: что за интерес ей теперь дневать и ночевать в коровнике, когда все равно ее профессии скоро крышка.
Она сказала деду Панкрату, что, наверное, уйдет с фермы, но неопределенно, будто еще не все решено, и дед, поохав, утешил внучку, что с ее характером она и на конопле нахватает разных дипломов и почетных грамот. Он сызмала привык к тому, что в крестьянстве нет плохих или хороших работ, все одинаково почетны и все надо уметь делать.
До этого Глаша не отличалась особым пристрастием к книгам, разве полистает какую, что принесет Наташка из библиотеки. Теперь же приходилось не только листать страницы, но и сидеть над ними, пытаясь одолеть непонятное.
– Про коноплю читаю, деду, – сообщала Глаша, чтобы отвести вопросы.
– Ну, ну, читай, набирайся уму-разуму…
И от Наташки-дочки тоже таилась Степановна, чуть услышит, как простучали ее каблучки по доске, испугается, торопливо спрячет учебник и примется за другое.
Делала она это безотчетно, повинуясь чувству самозащиты, не хотелось ей выносить на улицу свое заветное, трезвонить раньше срока. «Не получится у меня с занятиями – что ж, брошу, – думала Степановна, – и никто, кроме Васи, ничего не узнает, и никто не скажет, что осрамилась на весь район Глашка Сахнова. Пойду на коноплю, и делу конец».
Накануне Василий Дмитрич рассказывал ей про электрическое сопротивление, а на дом задал повторить главку из учебника да еще решить задачку. Задачку Глаша решила рано утром, когда все спали, а главку из учебника читала позднее, стоя возле печки; таскала ухватом тяжелый чугун с картошкой для поросенка, обкладывала жаром горшки с борщом да кашей, а между делом заглядывала в раскрытый учебник, что лежал рядом на табуретке.
За этим ее и застала Наташка.
Увлекшись, Степановна не услышала, как звякнула калитка и в дом вбежала дочка.
– На минутку… Переменка у нас… А где дед?.. Есть хочу – просто ужас!
Она с ходу бросилась к этажерке и начала разбрасывать книги, разыскивая нужную.
– Мам, не видела, где моя физика? Прямо не знаю, что такое, каждый раз пропадает.
– А ты погляди лучшей. На табуретке что лежит? – Степановна сделала вид, что выговаривает рассеянной дочке.
– На табуретке?.. Как она сюда попала?.. Ой, опоздаю!
Наташка схватила учебник, отрезала краюху хлеба, запихнула в рот добрый кус и умчалась.
Вечером, подходя к школе, Степановна вспомнила об этом и улыбнулась сама себе.
– Чуть не попалась я нонче, Вася, – добродушно призналась она Василию Дмитричу.
– Что же случилось, Глаша, рассказывай.
Василий Дмитрич всегда был с ней ровен, спокоен, может быть, за это и променяла она его на порывистого, не терявшегося Игната, но теперь эта черта характера Василия Дмитрича нравилась ей, пожалуй, больше всего. Ей нравилось, как спокойно, даже с легкой грустью, брал он ее за руку и вел к письменному столу, где уже стояли принесенные из физического кабинета разные приборы, как, улыбаясь, оглядывал ее всю, стараясь узнать, какое у нее настроение, а потом одобрял то безмолвным взглядом, то словом, нравилось, как терпеливо, по нескольку раз повторял одно и то же, пока не расправлялись на Глашином лбу морщинки и не светлели глаза.
– Так что же случилось, Глаша?
– Наташка сегодня чуть не застукала меня.
И она рассказала, как все произошло и какую она проявила находчивость, свалив вину с больной головы на здоровую.
– Ловкая ты у меня, – похвалил Василий Дмитрич шутливо.
– Не у тебя покамест, – поправила Глаша.
Василий Дмитрич вздохнул:
– Да, ты права… Конечно, не у меня.
Он все еще любил ее спокойной, задумчивой любовью, той любовью, которая если и не доставляет огромных радостей, услады, то и не приносит сильных огорчений, а тем более беды. Все это уже было позади – и потрясения и горе, все прошумело наподобие вешней воды, и осталась теперь только неясная грусть, нежность, тихая любовь – притаились где-то в закутках большого Васиного сердца.
Он встал, прошелся взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, как делал это ежедневно в классе, посмотрел внимательно на Глашу и улыбнулся.
– Дети, на чем мы вчера с вами остановились?
…Так и катилось время – с апреля в май, с мая – в жаркое, душное лето.
4
Пять лет назад Наташка еще не была такой гуленой, ветреницей, а все больше домовничала, сидела у деда на печи, а вечерами долго смотрела в темное окошко – не покажется ли мать. Так она и засыпала на лавке, закутавшись в старый вязаный платок.
В конце концов Наташке наскучило все вечера проводить в ожидании, и она стала бегать к соседям, подружилась с непоседой Нюркой и, как говорил дед Панкрат, отбилась от дому. В шестом классе начались секреты, записки таинственного происхождения, в седьмом – какой-то свой выдуманный язык – слов двадцать, с помощью которого она умудрялась объясняться с Нюркой, в восьмом – танцы под радиолу, а по торжественным дням – и под гармонь в сельском доме культуры.
Сегодня тоже намечались танцы. Наташка распахнула дверцу шкафа, поискать, нет ли там свежей кофточки, перевернула все вверх дном, но не нашла и стала докучать деду, не знает ли он, где ее кофточка. Дед оставил свои лапти и тоже начал без толку ходить по хате, искать Наташкину пропажу, а потом вспомнил, что Глаша на той неделе стирала белье, но не успела погладить.
– Как мне, так никогда ничего, – буркнула Наташка.
Она разложила на столе ветхое одеяльце, включила утюг, а потом на минутку – пока нагреется – забежала по соседству к Нюрке. Об утюге Наташка вспомнила, наверное, через полчаса, крикнула: «Ой, Нюрка, утюг!..» – и сорвалась с места.
Утюг, «или что там такое», конечно, перегорел, Наташка со злости свистнула, швырнула одеяльце деду на печку, а сама помчалась к Володьке Пестуну: к нему все бегали, ежели что требовалось по электрической части.
Пестун в таких случаях всегда важничал, он любил, чтобы его хорошенько попросили, походили вокруг да около, а он тем временем грыз бы семечки и спрашивал с нагловатой наивностью:
– А что я буду с этого иметь?
– Как что? Спасибо будешь иметь. – Наташка сделала вид, что не поняла вопроса.
– Спасибом пьян не будешь, – расхохотался Володька.
– Водки у нас все равно нету.
– Мать найдет… Скажи, чтоб двести грамм приготовила. Заскочу вечером.
Воротясь, Наташка застала мать дома.
– Утюг пережгла, – с ходу объявила Наташка. – Бегала к Пестуну, а он куражится. Говорит, чтоб ты ему двести грамм поставила.
– А мы, может, и без Пестуна обойдемся, дочка, – неожиданно сказала Степановна.
Наташка удивленно заморгала глазами. Никогда до этого она не видела, чтобы мать бралась за такую работу, даже пробки исправить – и то кланялась соседу. И вдруг сама.
– Принеси-ка инструмент.
В кладовой вот уже шесть лет стоял ящик с инструментом Игната – всякими там плоскогубцами, рашпилями, зубилами. Ни разу с тех пор, как он уехал, не пользовалась Степановна ничем из этого ящика, однако держала инструмент в порядке, в исправности, перетирала время от времени, чтоб не поржавел – все берегла для мужа. И вот теперь нарушила порядок.
Она взяла у Наташки ящик, вынула оттуда самую маленькую отвертку, гаечный ключ и принялась за дело: развинчивала и складывала перед собой на столе разные части, дивясь, какие они есть и тому, что каждая в отдельности представляет собой мертвый кусок металла, а собранные вместе они вдруг оживают и становятся вещью, которой можно гладить белье.
Губы у Степановны были крепко сжаты, глаза смотрели с напряжением, а отвертка никак не слушалась ее бугристых, ноющих по ночам пальцев. «Так и есть… разломилась. Аккурат, как показывал вчерась Вася». Это она нашла место, где перегорела спираль. «Теперича надо сточать концы, как тогда, в школе». И она все это сделала, сточала, попросила у Наташки из старых фантиков «золотую» бумажку, чтоб обернуть стык («Так Вася делал»), обжала плоскогубцами и, напрягая память, что к чему, уложила части на место. «Кажись, все…»
– Ну-ка воткни!
Она припала ухом к холодной, гладкой поверхности утюга и вдруг услышала, как что-то внутри зашелестело, зашипело, будто заворочалось живое…
– Греет! – Степановна подняла на дочку расширенные от удивления глаза. – Взаправду греет!
– Да ты ж настоящий монтер! Вот не знала… – Наташка с размаху бросилась на шею матери.
– Годя тебе… – смутилась отвыкшая от нежностей Глаша. Она нетерпеливо поднялась. – Ежели Пестун явится, скажешь, что без него справились.
– А ты куда?
– На ферму… Куда ж еще?
Сначала она шла своей ровной, плавной походкой, с трудом сдерживая шаг, потом махнула на все рукой и заторопилась, почти побежала напрямик через огороды, запыхавшись, взлетела на крыльцо и забарабанила в дверь. Больше всего она боялась в эту минуту, что Василия Дмитрича почему-либо не окажется на месте («Что я, привязала его к себе на веревочке?»), но он был дома и выбежал на нетерпеливый стук.
– Да что с тобой, Глаша?
Несколько мгновений Степановна стояла молча, только тяжело дышала и смотрела непонятно в Васины испуганные глаза.
– Я, Вася, утюг только что справила… Сама!
Он чуть было не крикнул, облегчая грудь вздохом: «Только и всего?», но вовремя опомнился, обрадовался за нее и протянул ей руки.
– Вот видишь! Я ж говорил…
Впервые за эти дни Глаша не оттолкнула Василия Дмитрича словами, а взялась за его руки и послушно, все еще под впечатлением подвига, который только что совершила, пошла за ним в комнату и села рядом.
– С полчаса ковырялась, пока справила…
– Я б корову, наверное, и за полдня не подоил!
Глаша счастливо рассмеялась.
– За полдня! Вот умора… Да что там делать полдня?
– Всегда так, если умеешь – все просто.
– И то правда.
– По этому поводу и по рюмке не грех, а? – неожиданно предложил Василий Дмитрич.
– Ишь ты!.. Ну ладно. – В знак согласия Глаша тряхнула тяжелыми косами. – Давай кутнем на радостях…
– Вот и хорошо.
Василий Дмитрич засуетился, пошел на кухню за посудой, но не нашел ничего чистого и принялся мыть.
– Ты уж погоди, я сама.
Она взяла у него тарелки и ловко, швыряя их из лохани на стол и со стола на полотенце, перемыла все, что накопилось за неделю.
– Распустил ты свою бабку Степаниду, – строго сказала Глаша. – Грязь развела.
– Это я грязь развожу. Все некогда. Сессия скоро.
– Какая там сессия?
– Экзамены в общем. В институте.
– Ты разве все еще учишься?
Он кивнул. – В заочном. Хочу еще географический закончить.
– А тут я еще навязалась на твою голову.
– Зачем так говоришь? Ты ж знаешь, что я всегда тебе ряд.
Глаша зарумянилась. – Вот уж сказал…
Она схватила веник и начала решительно подметать, наводить порядок. Василий Дмитрич неуклюже топтался возле нее, пытаясь чем-нибудь помочь, но только мешал, сталкивался с ней в дверях и извинялся, вызывая этим у Глаши счастливый, сдержанный смех.
– У меня тут немного. – Он вынул из буфета начатую бутылку водки. – Может, ты вина хочешь?
– Тю, кто его пьет?
– Тогда водки. Сказать по правде, я не очень балуюсь.
– Вижу. Початая поллитровка стоит… Мой бы не оставил.
– Кто это? – сразу не сообразил Василий Дмитрич.
– Да Игнат…
– Ах, вот оно что… Все еще помнишь о нем?
Глаша поджала упрямые губы. – Помню!
– Ждешь?
– Жду!.. А тебе-то что? – Она помолчала. – Ну, наливай, что ли, пока не передумала.
Василий Дмитрич налил поровну две одинаковые стопки, сначала Глаше, потом себе.
– За твои успехи, Глаша! Чтоб все было хорошо!
– И за твои, чтоб все хорошо было!
– За наши, значит… – Он радостно рассмеялся. – Ну, поехали!
Василий Дмитрич привык пить одним глотком, а в стопке было три, он с трудом проглотил водку и начал жадно жевать сало. Глаша же выпила не торопясь, маленькими ровными глоточками, не поморщилась, а лишь зарумянилась, как недавно, когда Василий Дмитрич сказал, что всегда ей рад.
– А ты все холостякуешь, Вася?
Он невесело усмехнулся. – Как видишь… Два мы с тобой бобыля… А могли б…
– Что было, то быльем поросло, – прервала его Глаша. – Налей лучше, чего тянешь!
– Да, конечно. – Он взялся за бутылку. – Жаль, мы с тобой на «ты», а то б на брудершафт выпили.
– Что это… как ты сказал?
– Брудершафт. Это когда руки переплетут (он показал как), выпьют, а на закуску поцелуются. После этого уже на «ты» переходят.
Глаша тихонько рассмеялась.
– А ну-ка, давай сподобимся.
Она плеснула в рюмки на донышки, приблизила к Василию Дмитриевичу свое горячее лицо, обожгла дыханием и, не выпив, все еще держа стопку, притянула к себе другой рукой Васину голову.
…Домой Глаша вернулась ночью. Шла она медленно, не таясь, думая о своей горькой бабьей доле, о том, как трудно жить, когда нету рядом мужика.
Дверь, как всегда, была заперта. (Сколько раз твердила она деду: «Не запирай ты, сделай милость, нечего у нас красть, да и злодиев куда меньше стало», – но он все равно запирал.) Она тихонько поцарапала пальцами о стекло и услышала, как спрыгнул с печи дед, как зацепил ногой за стул (должно быть, Наташка опять одежду на дороге бросила) и звякнул задвижкой.
– Письмо тебе… От твоего… – сказал дед.
– От какого моего? – не поняла Глаша.
– Да от Игната ж.
Степановна схватилась за костлявую дедову руку, остановилась и почувствовала, как бешено заколотилось ее сердце.
– Да где ж оно письмо, деду?
– На подушке… Наташка и читать не захотела, – шепнул дед.
(Ах эта Наташка, злопамятная она все-таки.)
Степановна не стала зажигать в горнице свет, пошла в сени, закрыла за собой дверь и только тогда разорвала конверт.
Письмо было коротенькое и какое-то чужое. В первых строках Игнат сообщал, что здоров, что живет он одиноко («Одиноко!»– захлебнулась от радости Глаша), спрашивал про Наташку-дочку, как она там растет, а под конец ругался на свою злую судьбу, которая забросила его в далекие северные места… Подпись была такая: «Твой муж Игнат».
– Ах, Игнат, Игнат… – прошептала Глаша. – И чего тебе не доставало дома, какое добро от добра пошел искать…
Про возвращение в письме не было ни слова, но Степановне почему-то показалось, что он скоро вернется, зачем бы иначе вспомнил о ней, назвался мужем? Вот и адреска своего не объявил. И это тоже Степановна сочла хорошим предзнаменованием: высчитал, наверно, что не успеет Глаша отписать до его отъезда, оттого и не сообщил.
Она долго стояла в сенях, подпирая стенку плечом, и все думала, все радовалась втихомолку – авось, скоро кончится ее одинокая вдовья доля.
5
Жизнь в селе, даже таком большом, как Березовка, имеет ту особенность, что скрыть что-либо от людей, сохранить в тайне – дело невероятно трудное, если не безнадежное. Чьи-то щупающие, завидущие глаза уже проследили, куда ходит по вечерам Глаша. Чьи-то длинные уши уже подслушали, как перебросилась она особыми словами с Василием Дмитричем, когда тот привел учеников смотреть, как строится новый доильный зал. Чьи-то вытянутые в трубу губы уже добавили всякую всячину от себя и понесли слушок от бабы к бабе.
– А еще недотрогу из себя строила, честь будто блюла. Тьфу, прости господи!
Кое-кто не осуждал Степановну, даже оправдывал ее:
– Шесть годов поспи без мужика, еще не так заблудишься.
Кто-то злорадствовал:
– Разговелась наша-то Глашка. Не выдержала поста…
Возможно, вся эта история прошла бы незамеченной – мало ли что случается на селе, – если б сама Степановна прошлой зимой не осрамила на весь район дочку Покладчихи Ксюшу. Охоча была Ксюша до чужих мужиков, то одного подцепит на крючок, то другого. Степановне б прикрыть глаза, помолчать – не ей поперек дороги стала Ксюша, – а она возьми да и выступи на колхозном собрании, а выступление ее возьми да и напечатай районная газета.
Глаша вообще любила при всяком удобном случае высказать вслух свое твердое мнение о таких людях. Говорила в ней ее обиженная женская гордость, то самое чувство, которое заставляло постоянно напоминать, что Игнат не бросил ее, а уехал, попал на «специальную» работу, откуда не так легко выбраться. Никто в эту сказку не верил, мужики откровенно посмеивались над Степановной, а бабы, видавшие жизнь, напротив, тихо гордились ею, мол, глядите, какая строгая женщина Глаша Сахнова.
И вдруг этот грязный слушок.
Как это чаще всего бывает, последней обо всем узнала сама Степановна. Она вышла из дому в рассветный час и вдруг заметила на воротах написанное чем-то белым, крупными печатными буквами: «Глашка (дальше стояло отвратительное, бранное слово) + Вася = любовь». Степановна ахнула, покраснела и бросилась стирать надпись. Она терла рукавом шершавые доски ожесточенно, со злым остервенением и страхом, как бы кто-нибудь не застал ее за этим занятием. И, конечно, она не успела, конечно, по улице уже шла, виляя задом, жирная Покладчиха с пустыми ведрами, конечно, та ехидно заулыбалась, захихикала издали, еще не разбирая, но догадываясь, какого смысла слова с такой яростью стирала Глаша.
– Над чем спозаранку заботишься, Агафья Степановна? – тоненьким голосом проворковала Покладчиха. – Аль ворота запачкал кто?
Надпись никак не стиралась, ее сделали какой-то въедливой краской, с расчетом, чтоб подольше продержалась на виду. Глаша не ответила, она все еще терла, закрывая руками позорные слова, но, наверное, Покладчиха еще раньше прочитала их, потому что снова закудахтала, забулькала, будто помои лила из горлышка:
– Кто ж это Вася будут, Агафья Степановна, чи не заведующий часом?
Степановна рывком обернулась к обидчице:
– А тебе что? Твое какое дело?! Иди, проходи своей дорогой, пока не попало!
– Да что ты, голубушка, господь с тобою… – Покладчиха быстро отступила пятясь, и вдруг большое и бесцветное ее лицо затряслось в безудержном смехе.
– Срамота-то какая, господи, – прошептала Глаша.
Она вспомнила, что уже несколько дней замечала на себе странные взгляды своих подружек по ферме, сдержанные смешки, видела, как старая Петровна тихонько дергала за платье Катьку Шелест, когда та хотела что-то спросить ее, Глашу, видела, но не придавала этому никакого значения, и только сейчас, сию минуту, с ужасом поняла, что они все знают, даже то, чего не знает она, что только она слепая, глупая, а они все зрячие и разумные.
Хорошо хоть дед Панкрат с Наташкой спали, когда она закрывала своим телом надпись, хотя разве теперь утаишь что-нибудь – разнесется по всему селу, как сухие листья в ветреную погоду…
Может, и до города дойдет, там тоже есть кому язык почесать: Степановна никому не давала спуску, а коли надо было, говорила правду не за спиной, а в глаза. Взбежит по ступенькам на сцену, станет на место – только голова видна из-за трибуны – и без бумажек, без всяких там согласований с начальством, начнет рубить с плеча, аж щепки летят: то корма в районе неправильно распределяют, то новый коровник строят не так быстро, как следует, то забывают о дополнительной оплате… И никого не найдется, чтоб возразить, отвести слово, потому что знали – во всем чиста Степановна: и в работе, и в общественных делах, и в быту.
А теперь что? Теперь как?
Она не пошла сразу на ферму, а бросилась, словно в омут, в коноплю, уже поднявшуюся в ее, Глашин, рост. Конопляный терпкий запах ударил ей в лицо и опьянил, подобно глотку спиртного, так что задурманилась голова. Тогда она выбралась из конопли на луг, тоже пахучий, медовый, и пошла через травы вброд, сама не зная куда, и шла так долго, пока не глянула на часы (тоже награда за работу) и не увидела, что опоздала.
На ферме уже кончали доить. Заведующий Кузьма Иванович сначала ждал ее, а потом послал за подменной Любкой, и та, заспанная после вчерашней гулянки, только что явилась и, сладко позевывая, шла с подойником к тому месту, где стояли Степановнины коровы.
– А ну-ка дай! – Глаша на ходу выхватила у нее ведро.
– Ты что, не с той ноги встала? А может, и совсем не ложилась? – спросила вдогонку Любка. Она окончательно проснулась, и на ее круглом, смазливом лице появилось выражение беззлобного любопытства.
На свое счастье, Глаша ничего не слышала, она мчалась в раздаточную за халатом и столкнулась с заведующим фермами.
– Спознилась я, Иванович, – торопливо бросила Глаша.
– Бачу, что спознилась, Степановна. Первый раз за столько годов бачу… Может, захворалось? Аль лишнего погуляла по молодости?
– Какие там гули! – отмахнулась Глаша и вдруг вспыхнула: не с подковыркой ли спросил про гулянку Кузьма Иванович?
В коровнике привычно пахло парным, теплым молоком, коровьим потом, навозом, с разных сторон доносились глухие, шелестящие звуки молочных струек, бьющих в ведра, в белые шапки пены, тихие вздохи коров и похрустывание травы.
Степановна подбежала к мычавшей от нетерпения Звездочке, своей любимице, подбросила ей охапку травы, коснулась рукой междурожья, так, как умела касаться только она, Глаша – властно и ласково, – уселась на скамеечку и начала доить, как доила изо дня в день вот уже семнадцать лет подряд.
Работа не мешала горьким Глашиным думам, тяжелому предчувствию – что-то будет? Как вести себя теперь? Первой кинуться в драку или сделать вид, что ничего не произошло? Больше всего ей не хотелось, чтобы кто-нибудь заметил ее тревогу, подумал, будто она придает хоть какое-либо значение сплетне, глупым слухам.
Другие доярки уже освободились и собрались в сливном помещении поболтать о том, о сем, а Глаша все бегала с полным подойником к весам, смотрела, как учетчица Нина писала ей килограммы, и возвращалась опять к коровам, пока не выдоила последнюю, десятую.
– Не добрала сегодня до потолка, Агафья Степановна, – сказал завфермами, заглядывая через плечо учетчицы.
– Спешила она, Иванович. Глянь, как раскраснелась, – вступилась за Глашу старая Петровна.
– Районный рекорд скоростной дойки ставила, – прыснула Катька Шелест.
– Соревноваться с тобой будет: ты с аппаратом, она руками, – подлила масла в огонь Любка.
Чуть насупясь, исподлобья, следила Глаша за каждым, кто встревал в разговор, рывком поворачивала голову – не брякнет ли кто ненужное, обидное слово. Никогда Степановна не смотрела так на своих подруг, всегда открыто, весело, не то, что сейчас.
– Язык у нашей Глаши отнялся вроде, – не унималась Катька.
– Да погоди, перепелица! – Петровна уставилась на Глашу добрыми глазами. – Что-то ты и верно на себя не похожа. И взор темный какой-то…
– Да не темный он, Петровна! – Степановна вдруг распрямилась и тряхнула головой. – Чего ему темному быть, когда я вчерась письмо от своего Игната получила.
– Да ну! – дружно ахнули подруги. – Покажь!
– Дома оставила.
– А не врешь?
– Вот еще, – Глаша по привычке дернула плечом. – Думаю, приедет скоро…
– Счастье-то тебе привалило какое, – заулыбалась Петровна.
– Так бы сразу и сказала. – Кузьма Иванович провел ребром ладони по усам, как бы прихорашиваясь или же предвкушая праздничное угощение, которое предстоит по такому знаменательному случаю. – А я-то думаю, что с Агафьей Степановной?.. Коли вернется, может, и совсем работу оставишь?
– Видно будет, – ответила Глаша с единственным намерением – поднять цену Игнатову письму.
Вскорости ферма опустела. Стадо погнали на выгон, доярки разбежались по домам, а Глаша задержалась, пошла в моечную мыть бидоны. Одну стену в моечной разломали – сюда пристраивали доильный зал, – и Глаша, занимаясь своим делом, могла каждый день незаметно наблюдать, как монтируют аппараты.
– А, Глашка пришла, привет! – крикнул Володька Пестун пьяным голосом. Он сидел верхом на лестнице и свинчивал трубы.
– Мое почтение, Степановна! – сладенько пропел усатый каменщик Иван Павлович. – Со вчерашнего дня не видел тебя, соскучился. Как здоровийце драгоценное?
– Твоими молитвами, – передразнила его тем же тоном Глаша.
– Спалось-то как, Степановна? Сны какие хорошие видела?
– Какие не видела – все мои, Павлович.
– Ей сны теперь смотреть некогда, – ухмыльнулся на верхотуре Володька и расхохотался.
Вроде бы и ничего плохого не сказал Пестун, однако Степановна уловила в его нагловатом взгляде, в оттенке голоса что-то обидное для себя и насторожилась, напряглась, словно взвели курок у ружья – чуть дотронься, и оно выстрелит.
Давно косил Пестун на нее свое бесстыжее око – то столкнется с ней в проходе, будто больше разминуться негде, то шлепнет по мягкому месту, то отпустит срамную шутку. Глаша отругивалась, отбивалась, однако терпела: Василий Дмитрич наказал, чтоб она обязательно вникала во все, расспрашивала у Пестуна, что к чему, потом куда легче будет управляться с новым хозяйством.
Сегодня Пестун был сильно на взводе и во все горло пел похабные частушки. Закончив куплет, он оборачивался к Степановне и подмигивал ей с пьяной откровенностью.
– Замолчи, – сказала Глаша строго.
– Подумаешь! Чего это мне молчать?
– Слухать противно.
– А ты не слухай. – Он стал спускаться с лестницы, но не рассчитал и чуть было не свалился.
– Где это ты так спозаранку? – усмехнулась Глаша.
– А тебе что? – заинтересовался Пестун.
– Пьяных не люблю, вот что.
– Подумаешь! Пьяный мужчина интересней трезвого.
Он посмотрел на Глашу скоромными глазами, повременил и, приняв решение, пошел в ее сторону. Шел он не по дорожке в обход, а прямиком, через груду кирпича и досок.
– Не подходи ко мне, слышишь! – Глаша отставила в сторону бидон и вытерла о халат руки.
– А вот захочу и подойду. Подумаешь!
– Да хватит шутковать, Семенович, – попробовал урезонить Володьку усатый плотник.
– Молчи! Сам знаю, что делаю. – Распаляясь все больше, Пестун наступал на Глашу, наклоня голову, как бугай.
– Не подходи, говорю, плохо будет!
Степановна стояла неподвижно, прищурясь, смотрела на Володьку и, когда он приблизился, дохнул на нее винным перегаром, размахнулась и отпустила звонкую пощечину. Пестун опешил. На красном от напряжения его лице пять Глашиных пальцев проступили еще более красными пятнами.
– Ах так, значит, в таком разрезе! – Он сразу протрезвел. – Как учителю, так можно, а мне нельзя!
Что случилось дальше, Глаша помнила уже плохо. Как бы во сне слышала она тревожные голоса Павловича, заведующего фермами, еще кого-то, истошный, противный крик Володьки, когда она, не помня себя от гнева, в слепой ярости, била его сапогами, топтала, пока он, закрыв руками лицо, не вскочил с пола и не побежал.








