412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Метельский » Один шаг » Текст книги (страница 14)
Один шаг
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 18:10

Текст книги "Один шаг"


Автор книги: Георгий Метельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Над пологой гривкой, сбоку от озера, виднелась маленькая палатка, нечто вроде сделанного наспех шатра, обращенного к нам входом.

Николай Григорьевич усмехнулся:

– А особнячок-то того дождем покрыт, ветром огорожен.

– Помокнет сволочь! – обрадованно крикнул Саня.

– Ты в его сторону не смотри, не показывай виду.

Прибежала Валя.

– На три дня вперед дождь обещают. Температура три – семь градусов тепла. Ветер северо-восточный, порывистый.

– Ничего себе прогнозик, – зябко потер руки Ирек.

– Проберет Николая Второго по самые пятки. Законно.

– А что ему, лежи в палатке да чешись, – сказала тетя Катя. – Работать не надо.

– Без работы кони дохнут, – усмехнулся Николай Иванович. – Правда, Катерина?

– Это от работы, – рассмеялась повариха. – Путаешь ты что-то.

– Да хватит вам о Лескове, нашли о чем разговаривать, – сказал мастер. – Потопали на буровую.

Первый день Николай Николаевич вел себя с вызывающим безразличием. Он, конечно, знал, что за ним наблюдают, а поэтому в нашу сторону не смотрел, ходил вразвалочку, лениво, будто ему очень хорошо одному, и даже пел. Песня была чуть слышна, все та (же невеселая песня уголовников.


 
Я знаю тот Ванинский порт
И дым пароходов угрюмый.
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные мрачные трюмы.
 

– Веселится Николай Второй, елки-палки! – сказал Саня.

Николай Иванович глянул в сторону шатра:

– От безделья и пес на ветер взлаивает. Так-то, мил человек.

На следующее утро палатка исчезла. Наверное, у Лескова был расчет, что мастер забеспокоится, как-никак на его ответственности все люди в бригаде. Николай Григорьевич действительно разволновался малость, оглядел горизонт, понюхал воздух – не тянет ли откуда дымом костра.

– Еще попрется куда сдуру… Я, пожалуй, схожу посмотрю…

Пошел он с ружьем, будто охотиться, но не выстрелил ни разу и, воротясь, объявил с удовлетворением:

– Тут стервец, за гривкой прячется. В ложку… Стоит, руки в карманы, и в нашу сторону смотрит. Скучный.

Так минуло четыре дня. Все это время небо туманилось серыми обложными тучами и шел мокрый, противный дождь, который сибиряки называют бусом.

– Настойчивая погодка, – говорил Николай Иванович, глядя на небо.

Дождь пробивал до костей, и буровики, намаявшись у вышки, забирались в палатку и грелись чаем. Разговор нет-нет да и возвращался к Лескову.

– Слышь-ка, Николай Второй и на охоту перестал ходить, без уток обходится, – с соответствующими добавлениями сказал Саня.

– Должно патроны, мил человек, жалеет.

Ирек рассмеялся.

– Себя он, Николай Иванович, жалеет. Он отойдет от озера, а вдруг самолет. Что тогда? Второго ждать?

В назначенный день самолет не прилетел. Валя принесла новый прогноз, и опять синоптики предсказывали дожди и туманы.

Николай Николаевич не выдержал и перенес свой шатер на старое место, поближе к озеру.

За неотложными делами мы постепенно начали забывать о Лескове, было не до него: надвигалась зима, а предстояло еще закончить скважину, снять оборудование и переставить на тракторах гусеницы с обычных на более широкие – без этого по размокшей тундре не вернуться на базу, в маленький поселок на берегу Обской губы.

Но Лесков все же напомнил о себе. Случилось это, кажется, в седьмую или восьмую ночь. Ночь выдалась холодная. Легкий, сизый туман висел над озером, и через просветы в тучах то выглядывала, то пряталась луна. Ветер стих, и снова стало слышно далеко.

Помню, что я проснулся от ощущения, будто кто-то возится у полога палатки.

– Это ты, Ванька? – спросил я спросонья.

Послышалось сиплое человеческое дыхание, тяжелые осторожные шаги, чавканье болота, когда из него вытаскивают ноги. Я лежал, широко раскрыв глаза, не зная, что делать, будить Николая Григорьевича или нет.

Шаги торопливо удалялись. Я приподнял полог палатки и увидел Лескова. Он быстро шел в сторону своего жилья, ссутулившись и вобрав голову в плечи.

Что привело его в лагерь тайком, ночью – страх одиночества? Желание напакостить, отомстить?

Как это часто бывает в тундре, самолет прилетел неожиданно. У нас еще моросил дождь, а в Салехарде, наверное, развиднелось, и пилот получил «добро».

– Эй! – во весь голос крикнул Саня. – Глядите! Да не на небо, елки-палки, на Николая Второго!

Лесков выскочил из своего особняка и, задрав голову, стал смотреть в ту сторону, откуда доносился едва слышный покуда гул. На фоне мутного, холодного неба четко вырисовывалась его растерянная фигура в расхристанном кожухе и напяленной наспех кубанке.

Наверно, все свои пожитки он складывал каждое утро: скатывал и увязывал спальный мешок, выливал из примуса керосин в канистру, заворачивал в тряпку и совал в рюкзак вместе с котелком, чайником и миской. А потом тупо ждал много часов, не рискуя поставить на огонь обед, пока солнце не поворачивало на вечер и не становилось ясно, что самолет не прилетит и сегодня. И так каждое утро, одиннадцать дней подряд.

Очевидно, и нынче у него тоже все было подготовлено загодя, быть может, с серого рассвета, потому что, едва нырнув в палатку, он сразу же вылез оттуда с вещами.

Сначала он шел, правда, торопясь, но все же шел, соблюдал фасон, тяжело и неровно, с гороподобным рюкзаком и чемоданом, потом не выдержал и, размахивая свободной рукой, ошалело, неуклюже побежал к озеру, куда уже, свистя выпущенными тормозными щитками, быстро опускался самолет.

ПОВЕСТЬ О ЗАБЫТОМ МУЗЫКАНТЕ

Триптих
Сердце, открытое людям

Однажды летом, когда я закончил восьмой класс школы, мы с мамой первый раз поехали в Ленинград. Впервые после нашего деревянного одноэтажного городка я попал в огромный каменный лабиринт с каналами, дугами мостов, памятниками и дворцами. У нас было мало денег и поэтому очень немного времени, и мы, чтобы успеть все посмотреть, с утра и до вечера, до белых, прозрачных ночей, ходили по музеям, соборам, садам и паркам.

Так мы попали в строгое здание архитектора Росси, в бесконечные залы, населенные картинами великих русских мастеров. Ошалелые и усталые от впечатлений, мы добрались наконец до репинского зала – до грандиозного «Государственного совета», «Бурлаков на Волге» и «Запорожцев», которые, хохоча, писали ответ турецкому султану.

«Запорожцы» занимали целую стену. Когда мы стояли перед этой картиной, мама сказала шепотом:

– Видишь, справа. Казак в барашковой шапке и красном жупане. Репин рисовал его с Александра Ивановича Рубца. А могила Рубца – напротив нашего дома в ограде Вознесенской церкви.

Помню, меня поразило тогда, что на такой знаменитой картине (в ту пору я увлекался собиранием открыток и немного понимал, что к чему) нарисован человек, которого знали в нашей семье и который жил в маленьком, мало кому известном городке, лежавшем на окраине Брянских лесов, воспетых писателем Загоскиным.

Воротясь из Ленинграда домой, в Стародуб, я пошел на цвинтарь, – так в наших краях называют место между церковью и оградой. Там, под старыми кленами, высился черный мраморный памятник, могильный холмик, а на нем плита с надписью: «Профессор Петербургской консерватории Александр Иванович Рубец. 1837–1913».

Я тут же подсчитал, что маминому знакомому было семьдесят шесть лет, когда он умер. Это мне показалось слишком долгим. В то время мне шел шестнадцатый год, и я считал, что жизнь уже в основном прожита.

Я немного постоял над могилой Запорожца. Был разгар лета. На цвинтаре пахло мятой. Неторопливо и гулко били колокола с высокой островерхой звонницы.

Дома, среди старых комплектов «Нивы» и сборников «Знание», я нашел небольшую книжицу в переплете цвета тусклой синьки. Она называлась «Предания, легенды и сказания стародубской седой старины». Ее написал Рубец по воспоминаниям старенькой няни Варвары. Как и у Пушкина, у него была своя Арина Радионовна, которой он обязан трогательной и вечной любовью к народным сказам и народным песням.

Сейчас, вспоминая об этих далеких днях, я не могу отделаться от чувства обиды и досады на самого себя за то, что упустил время и ничего не расспросил тогда о Рубце. В те годы в нашем городе еще жило немало людей, хорошо помнивших этого человека с густыми запорожскими усами. Помнивших, как он ездил в пролетке по пыльным улицам с одноглазым слугой Трофимом, и досужие остряки шутили, что у лошади было два глаза, у слуги – один, у Рубца – вроде бы и ни одного: последние восемнадцать лет жизни Александр Иванович ничего не видел.

Только сейчас я узнал, что в нашей школе имени Калинина долго лежали сваленные в кучу ноты и книги Рубца, среди которых были и его собственные сочинения – прелюдии, увертюры на украинские темы, романсы и великое множество учебников. По ним в течение полувека преподавали нотную грамоту во всех музыкальных заведениях России. Не знал я и того, что многие песни, которые в годы моей юности пели по вечерам стародубские парни и девки, были записаны Рубцом в наших селах, а после, трансформировавшись в его поэтическом сознании, снова вернулись в народ, чтоб никогда больше не быть забытыми и не исчезнуть бесследно.

Понадобилось несколько лет поисков, чтобы собрать малую толику сведений, хотя бы немного расширяющих строчки скупых словарных справок о Рубце: композитор, хоровой дирижер, педагог, музыкальный деятель, певец и как бы обобщающее все это – великодушный труженик.

Итак, что же мне удалось узнать об Александре Ивановиче Рубце?

Это был человек, который всю жизнь делал добро другим и умел искренне радоваться чужому счастью, а эта черта характера не такая уж распространенная среди людей.

Отец его был важным военным чиновником и простым человеком и в ту пору занимал пост начальника военного поселения в Чугуеве. Мать, Анна Петровна, до замужества носила фамилию Немирович-Данченко. Это тот самый род, из которого впоследствии вышел великий режиссер и реформатор русского театра.

Чугуев в те годы напоминал скучную казарму, был распланирован «под Петербург», в шахматном порядке, и славился богомазами, сапожниками и кузнецами. Здесь же, в Чугуеве, в семье билетного солдата военного поселения в 1844 году родился Илья Ефимович Репин.

Большой дом полковника Рубца стоял на обсаженном вербами старом шляху, по которому, скрипя, двигались чумацкие обозы с солью и таранью, мчались почтовые тройки и маршировали солдаты на Крымскую кампанию 1853–1856 годов. По этому же шляху неторопливо брели слепцы с поводырями, гремели веригами юродивые и блаженные, а веселые сказочники искали пристанища на каком-либо гостеприимном дворе.

Таким двором был двор полковника Рубца, населенный многочисленной дворней – сорок человек, – выписанной из Стародубского уезда. Дворня работала, поддерживала порядок на усадьбе и доглядывала за восьмью господскими детьми, из которых будущий музыкант был пятым.

Не было того дня, чтобы в доме не становились на постой незнакомые люди. Маленький Рубец охотно убегал в застольную, где босоногие странники в рубищах рассказывали об Иерусалиме, Соловках или Валааме, сказочники сочиняли истории, одну страшнее другой, а слепые кобзари перебирали струны худыми руками.

«Из детства я любил простой народ, – признавался Рубец в своих автобиографических заметках, – любил слушать всевозможные поверья, остроумные шутки и веселый хохот в девичьих, суеверные рассказы о ведьмах и привидениях и наслаждаться пением песен то протяжных и грустных, то веселых и шуточных».

Медь военных оркестров, торжественные молебны в полку, «думы», услышанные от мудрых лирников, пение дворовых девок в саду, песни няни Варвары над кроватью, когда он несколько месяцев болел ногами, да так, что доктора боялись за его жизнь, – все это действовало ошеломляюще и падало на благодарную почву в душе маленького непоседы.

Потом отец выписал из Вены экспансивного Франца Черни, который начал учить Рубца музыке. Этот молодой чех был в таком восторге от своего ученика, что тот, нарушив традицию дворянских семей, поступил не в кадетский корпус, а в петербургскую консерваторию, как только она открылась в 1862 году.

Около двухсот счастливцев собрались в зале, чтобы послушать вступительную речь директора консерватории Антона Рубинштейна. Рядом с Рубцом сидел принятый сразу на второй курс старший столоначальник департамента министерства юстиции Петр Ильич Чайковский.

Они подружились, были на «ты», играли в одном ученическом оркестре – Чайковский на флейте, а Рубец на барабане, а потом, уже после окончания консерватории, бурно, до хрипоты спорили о музыке. Споры не приносили особой пользы, потому что и тот и другой одинаково понимали высокое назначение искусства и расходились лишь в частностях.

Никаких свидетельств современников об их дружбе не сохранилось. Но есть в Клину, в мемориальном доме-музее Чайковского одна маленькая писулька, которая, по-моему, очень ярко и справедливо говорит об отношениях между Рубцом и Чайковским. Вот она.

«Сердечный, добрый Петр Ильич! В этом году малороссы хотят чествовать Тараса Шевченко… Я прошу тебя написать фантазию на малороссийские темы для оркестра. Чем премного и обяжешь нас, хохлов.

Целую в твои коралловые уста, всегда искренне уважающий и любящий тебя А. Рубец.

18 октября 1893 года».

На эту записку Чайковский не успел ответить, – она была отправлена за семь дней до трагической смерти Петра Ильича.

Рубец подарил Чайковскому несколько музыкальных тем для его фортепьянных сочинений и опер, точно так же, как, не задумываясь, отдал Римскому-Корсакову и Мусоргскому немало из тех песен, которые с великим трудом собирал по всей России. Дуэт из первого действия «Сорочинской ярмарки» написан Мусоргским на мотив украинской народной песни, найденной Рубцом в Черниговской губернии. Хор парубков «Святая неделя – зеленые святки» из оперы Римского-Корсакова «Ночь перед Рождеством» композитор взял из знаменитого сборника Рубца «216 народных украинских напевов».

Он был неудержимо щедр и не жалел ни своих сил, ни своей славы, ни своих денег. На его деньги выучились и стали знаменитыми певцами и музыкантами десятки людей, которых он находил в глухой провинции. Он им писал рекомендательные письма, покупал билет на поезд, совал в руку конверт с деньгами и отправлял в консерваторию.

Рубец работал всю жизнь, упорно и каждодневно, как ломовая лошадь. Он тянул несколько повозок сразу: в консерватории, где провел в общей сложности тридцать три года, в разных институтах, бесплатной музыкальной школе и хоровых классах. Хоровые классы он организовал сам для детей петербургской бедноты. В год там полагалось платить по три рубля, но у многих не было и этого, и Рубец вносил плату из собственного кармана.

Кроме того, он выступал с концертами, одно время пел в Итальянской опере, дирижировал хором, устраивал вечера в пользу голодающих крестьян и вел дневник. Дневник был начат осенью 1862 г. и окончен весной 1895-го. Он исписывал одну за другой толстые общие тетради в клеенчатых переплетах. Почерк у него был округлый и разборчивый.

Тетрадей в конце концов скопилось сорок три, и все эти сорок три он отдал Стасову в Публичную библиотеку на хранение. Вскоре они пропали.

Почему и как это произошло, выяснить не удалось до сих пор, хотя утрата записок Рубца явилась большой потерей для нашей историко-музыкальной литературы. Возможность сказать это столь категорично представилась после того, как первая из тетрадей, случайно сохранившаяся в копии, была все же опубликована в 1912 году в газете «Новое время». Ее напечатал бесталанный композитор и желчный музыкальный критик М. М. Иванов, но за то, что он сделал это для Рубца, ему можно простить многое. Без него мы наверно не узнали бы о том огромном литературном наследстве, которое оставил Рубец.

Я внимательно перечитал его статьи в газете и гораздо полнее, чем раньше, представил себе могучую фигуру Антона Рубинштейна, увидел молодого Чайковского, узнал много нового о Балакиреве, Серове, Бородине, Лядове, Лароше, о музыкальных светилах того времени и первых шагах Петербургской консерватории.

К слову, многими забытыми ныне именами из мира песни, скрипки и фортепьяно пестрит и «Биографический лексикон», составленный Рубцом и отпечатанный в Лейпциге в 1879 году, а потом дважды переиздававшийся в России. Это был едва ли не первый русский музыкальный словарь. На ста страницах Рубец дал краткие сведения о 223 отечественных музыкальных деятелях. Критики укоряли автора за то, что он привлек в книгу «лиц, которые едва ли имеют право быть помещенными в таком лексиконе». Может быть, они были и правы. Но если вы попробуете сейчас, восемьдесят пять лет спустя, разыскать что-либо, скажем, о Пасхалове, Ахтель или Эверарди, то вам придется заглянуть не в Большую советскую энциклопедию и не в словарь Римана, а в «Лексикон» Рубца. Кроме звезд первой величины, есть еще и падающие звезды. Прочертив свою полосу на небе, они никогда больше не появляются на небосводе.

Но вернемся к воспоминаниям Рубца.

Не поленившись, я подсчитал, сколько места заняли его подвальные статьи на огромных полотнищах «Нового времени». Получилось примерно четыре авторских листа. Значит, сорок три тетради – это 170 листов, четыре толстенных книги. Сколько было бы совершенно новых, интереснейших данных о музыкальной жизни России 1860–1890 годов, новых открытий, новых мыслей о музыке и воспитании музыкантов!

Мне совершенно непонятна та инертность, которую проявляют наши музыковеды и историки, чей прямой долг найти наконец записки Рубца. Как ни велико книжное море Публичной библиотеки, даже в нем трудно навсегда затеряться объемистому тюку тетрадей «в аршин высотою».

В первой тетради Рубец писал о том, как он ездил на Кубань за песнями запорожских казаков, переселенных туда «царицей Катькой». Песни он собирал всю жизнь. Когда их скопилось у него около семи тысяч, он записал в дневнике: «Мы, русские, сделали… очень мало для музыкальной этнографии. Хотя у нас существуют великолепные сборники… но они все составляют, быть может, только тысячную долю того, что еще не записано».

Семи тысяч подслушанных у народа песен ему было слишком мало!

Он гордился не своим знатным происхождением, не древним родом, предки которого уходили к современникам Ивана Грозного, а своей близостью к тем простым людям из народа, у которых он нашел песни – житейские, бурлацкие, чумацкие, веснянки, колядовые, щедровальные, русалочьи и другие, для которых еще не было придумано название.

За песнями он ездил в Полтаву, Конотоп, Нежин, Прилуки, на Кубань, в Новозыбков и в древний город Новгород-Северск, откуда ушел в поход на половцев князь Игорь. Чаще всего, однако, он уезжал в Стародуб, который горячо любил и считал своей родиной. Здесь, после смерти отца, жила мать Рубца и другая родня, а старший брат Ипполит Иванович занимал должность мирового посредника. Говорят, он был справедливым и добрым человеком.

Каникулы в консерватории начинались в мае и заканчивались в сентябре. Рубец брал в полицейском участке свидетельство на проезд и отправлялся в далекий путь на четыре свободных месяца.

Он еще запасался бумагой от императорского Русского музыкального общества, неким подобием теперешней командировки, только без оплаты суточных и проездных. В бумаге говорилось о том, что «господа начальствующие лица благоволят оказывать старшему преподавателю (потом писали – профессору) А. И. Рубцу свое содействие в успешном окончании возложенного на него поручения (сборе украинских и русских народных песен), а равно и чинить ему свободный пропуск».

Можно представить в воображении, как он ехал с этой «охранной грамотой» сначала поездом, потом на перекладных, как останавливался в каком-либо маленьком захолустном городке с дурно пахнувшими номерами, а утром шел представляться городскому голове и предъявлял ему свою бумагу с хрупкой сургучной печатью.

А затем отправлялся на шумный базар, чтобы послушать, как поют слепцы, аккомпанируя себе на кобзе, про дела отцов, про славную Запорожскую сечь или про турок, которые посмели потребовать от вольных казаков покорности и принятия их поганой веры.

Рубец тихонько подсаживался к кобзарю и вынимал нотную тетрадь.

В Стародубском уезде не осталось, наверно, такого села, в котором бы он не записывал песни. Он гулял для этого на деревенских свадьбах, крестинах, заручинах, праздновал дожинки и плел венки из васильков в веселый день под Ивана Купала.

В 1895 году Рубец ослеп.

С 21 марта по 1 апреля он находился на излечении в Михайловской клинической больнице баронета Виллие по поводу катаракты. Операцию на левом глазу ему сделал тридцатишестилетний профессор Военно-медицинской академии Л. Г. Беллярминов, впоследствии глава школы русских окулистов. Операция прошла успешно. Рубец выписался из клиники и воротился домой на Слоновую улицу, 15/19.

Недавно я разыскал этот дом. Он сохранился, даже нумерация его осталась прежней: 19 по Суворовскому проспекту и 15 по Седьмой Советской. Несколько минут я простоял на шумном перекрестке, разглядывая четырехэтажное, типично петербургское здание строгих форм, с небольшими балконами, выходящими на обе улицы.

Я не знал, где, на каком этаже находилась квартира номер один, в которой жил Рубец. Из этой квартиры он последний раз ушел зрячим и вернулся в нее слепым.

28 апреля, в пятницу, в девять часов утра в консерватории начинались экзамены по теории музыки и сольфеджио, которые вел Рубец. Он поехал туда, нарушив строгий приказ профессора Беллярминова сидеть дома, самовольно снял с глаз повязку, сел на извозчика и помчался в консерваторию. Там его ждали ученики.

Они встретили его улыбками и дружным приветствием. Ученики любили своего старого профессора, «седого наставника», и не боялись его, несмотря на увековеченные Репиным огромные сивые усы и грозно оттопыренные брови. Они знали, что из-под этих суровых бровей на них смотрели очень добрые и внимательные глаза.

На экзамене Рубец много пел, и вдруг снова почувствовал резкую, невыносимую боль в глазах. Домой его привезли почти без памяти. Следующие полтора месяца он провел, сидя в кресле: все это время из-за страшных страданий он не мог лечь в постель, и врачи потеряли всякую надежду на то, чтобы сохранить ему хотя бы остаток зрения.

Лечащий врач Рубца В. Шендриковский писал в те дни директору консерватории:

«Во время Вашего посещения Александра Ивановича я не смог в присутствии больного изложить Вам состояние его здоровья так, как оно есть на самом деле… Сильно опасаемся за его жизнь. Энергия его падает с каждым днем все более и более, и ему остается в утешение только то, что вся отданная им жизнь для других, быть может, послужит примером для новых подобных деятелей на общественном и преподавательском поприще. Sic transit gloria mundi»[1]1
  Так проходит земная слава (лат.).


[Закрыть]
.

Ослепнув, Рубец вышел в отставку и уехал из Петербурга.

Перед его отъездом в консерватории устроили проводы – музыкальное утро, на котором присутствовали профессора, ученики и корреспонденты газет. Зачитывались приветствия и адреса, актеры столичной оперы исполняли романсы Рубца.

В Стародубе, куда он переселился, было в то время двадцать две церкви. Их старинные главы и купола возвышались над бесконечными яблоневыми садами. Тихие немощеные улицы каждую весну зарастали травой, на которой босоногие мальчишки и девчонки играли в лапту или в бабки.

Для этих босоногих мальчишек и девчонок Рубец открыл в городе бесплатную детскую музыкальную школу и бесплатную школу рисования. Он содержал на свой счет еще и курсы кройки и шитья для сельских учителей, набрал и обучил хор из шестидесяти человек и симфонический оркестр, который с успехом выступал с концертами из произведений русских композиторов и самого Александра Ивановича. Хор и оркестр чаще всего выступали в ротонде; ее тоже на свои средства построил Рубец.

Лишних денег у него не было, и он тратил на благотворительные цели почти всю пенсию, с большим трудом «исходатайствованную от щедрот монарших» – шестьсот рублей в год.

Если Рубец мог сделать добро людям, он его делал.

Все это я узнал в самые последние годы, когда занялся трудными поисками материалов об Александре Ивановиче Рубце. После долгой разлуки со Стародубом я снова приехал в родной город. Он мне показался незнакомым. Разрушенный и сожженный войной, он отстраивался как-то по-иному. Я видел новые здания, новые деревья шумели надо мной молодыми кронами, пока я шел от вокзала к нашему деревянному, чудом уцелевшему дому. Не стало и привычной глазу древней Вознесенской церкви, в ограде которой лежал Рубец.

Я попробовал отыскать то место, где он был похоронен, крест, чугунную плиту с надписью, но тщетно. Маленький холмик не уберегли, он исчез, как постепенно исчезает и сама память об этом большом человеке и гражданине.

Мне это показалось настолько обидным, настолько противоречащим нашим традициям бережного отношения к прогрессивным деятелям прошлого, что я, отбросив дела, приведшие меня в родной город, принялся разыскивать документы о Рубце. Нет, я занимался не только этим. Четыре последние года я, как и раньше, писал рассказы и статьи, ездил по стране, но думы мои неизменно обращались к забытому имени моего земляка. Я выкраивал время, чтобы рыться в архивах и библиотеках, разыскивать последних стариков, еще помнящих Рубца, и заносить в тетрадь те крохи сведений о нем, которые еще не успело уничтожить время.

Сведений и документов с каждым годом становится все меньше. От пожаров, войн, а всего более от людской небрежности и равнодушия пропадают многие книги, записи, вещи, так или иначе связанные с Рубцом.

Все четыре года я жил этим человеком и чем больше я узнавал о нем, чем глубже поднимал пласты его долгой, нелегкой, отданной народу жизни, тем яснее понимал, насколько незаслуженно предано забвению его имя.

Трудно найти другого музыканта, кому бы так не повезло после смерти.

Из семи тысяч песен – украинских, русских и белорусских, – найденных и гармонизованных Рубцом, опубликовано всего двести шестнадцать. Остальные пропали, как и сорок две общих тетради дневников.

Им написано несколько крупных симфонических произведений, в свое время исполнявшихся при большом стечении публики («Г-н Рубец – личность в Петербурге очень популярная», – писал Г. Ларош), но ни одно из них не опубликовано, а партитуры исчезли бесследно.

Куда-то девались и многие его романсы, о которых критика отзывалась как о «достойных внимания ценителей искусства», а те, что сохранились, ни разу не исполнялись после его кончины.

Даже фотографий его почти не осталось. Один снимок хранится в Ленинградской консерватории, второй есть у бывшего ученика Рубца, Андрея Осиповича Хомутова, много рассказавшего мне о своем учителе. Третий мне удалось разыскать в селе Понуровка у девяностолетней Александры Михайловны Тросницкой, хорошо знававшей Рубца.

Село это когда-то принадлежало гетману Мазепе, а потом М. П. Миклашевскому, храброму воину, сражавшемуся под знаменами Суворова. В роду Миклашевских было два декабриста – муж дочери Бригтен и сын Александр Михайлович, принимавший участие в восстании Черниговского полка. Недавно скончался внук декабриста, профессор Харьковской консерватории Осип Михайлович Миклашевский. Детство его прошло в Понуровке, куда наведывался Рубец, чтобы послушать игру маленького Оси.

Небольшой автобус повез меня из Стародуба в Понуровку.

Я не знал, где живет бывшая учительница Тросницкая. Было очень рано, и я бродил возле заросшего камышом озера, пока не наткнулся на усатого крепкого старика, удившего рыбу. Мы разговорились, и старик назвался племянником Тросницкой. Тут же выяснилось, что он знал моего отца и прочую родню, а посему, воспылав ко мне доверием и нежностью, смотал удочки, и мы бодро зашагали на другой конец озера.

Александра Михайловна уже бодрствовала. По стариковской привычке она встала часа в четыре и теперь хлопотала по хозяйству, проворно шаркая ногами в стоптанных матерчатых туфлях. Она принесла из другой комнаты старую фотографию, и я увидел на ней знакомую фигуру Запорожца. Рубец стоял возле юной Тросницкой, игравшей на гуслях.

Потом мы пошли на другую, нежилую, половину дома, и там среди старой мебели, растрепанных книг и прочего ненужного имущества я увидел рассохшиеся гусли из карельской березы. Александра Михайловна осторожно дотронулась до струн, и они тихо и печально зазвенели. На этих гуслях много лет назад Рубец исполнял свои песни.

Говорят, что Тросницкой он посвятил несколько стихотворений, на слова которых сам писал музыку. Одно из них мне продиктовал Хомутов:


 
У моря сижу на утесе крутом,
мечтами и думами полный.
Лишь ветер да тучи, да чайки кругом,
кочуют и пенятся волны.
 
 
Знавал и друзей я, и ласковых дев,
их ныне припомнить хочу я…
Куда вы сокрылись? Лишь ветер да рев,
да пенятся волны, кочуя.
 

Слово «рёв» здесь надо произносить по-старинному – «рев», как пел в былые годы Рубец.

В Стародубе я зашел в дом Рубца. Нет, никто из жильцов не помнит и не слышал даже, что здесь когда-то проживал старый петербургский профессор, что, быть может, здесь останавливался великий Репин, дважды наведывавшийся к своему Запорожцу. Дом недавно перегородили на квартиры-клетушки. Отовсюду доносились житейские разговоры, крики детей, шум примусов. И ничего, ровным счетом ничего не напоминало о прежнем хозяине.

Он не мог жить без песни. Она сопровождала его от первого и до последнего вздоха, 29 апреля 1913 года.

Была ночь. В саду заливались соловьи. Цвела сирень, и ее влажные от росы ветви пахли пряно и душно. У постели умирающего молча стояли его ученики. Родных не было, к той поре они все умерли. В минуту просветления он попросил, чтобы ему спели. Ученики спели его любимую песню на слова великого Кобзаря: «Думы мои, думы мои, тяжко мени з вамы». Музыку к ней написал Рубец.

Он скончался под утро, а через день почти все газеты откликнулись на это грустное событие маленькими дежурными статьями. Все они назывались одинаково: «А. И. Рубец», и возле каждой стоял небольшой черный крестик. Один некролог заканчивался словами: «Мир его праху. Он был очень добрый человек».

Я вспомнил об этом, когда поздно вечером, в день приезда в родной город, ходил по тихим стародубским улицам, пропахшим маттиолой и душистым табачком. В яблоневые сады падали бесшумные звезды, на поросшем ряской озере Бабинец квакали чистейшими голосами лягушки, а с бульвара, посаженного Рубцом, тихо и щемяще доносились песни.

Они звучали как в годы моей юности и как в то время, когда здесь, под сенью этих лип и кленов, ходил старый слепой музыкант. Он был удивительно похож на Запорожца из славной украинской вольницы. У него были седые, обвислые усы, взлохмаченные брови, коренастая фигура, и он мог хохотать так же заразительно, как тот казак, которого нарисовал Репин на своей знаменитой картине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю