Текст книги "Один шаг"
Автор книги: Георгий Метельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
А можно было и вот так, как сейчас, попасть на свадьбу.
Извозчичья пролетка пристроилась к свадебному поезду, который снова медленно двинулся к церкви. Радостно, весело зазвонили в колокола.
– Жаль, мы опоздали, – сказал Рубец. – Перед тем, как отправиться к венцу, «продавали невесту» – древнейший обычай, сохранившийся, пожалуй, только в этих местах. «Продается», собственно, не сама невеста, а ее коса, и то символически – за пятак или гривенник… Но песни, какие песни, Илья Ефимович, поются при этом!
И он тихонько напел своим приятным тенором, придерживаясь здешнего говора и интонаций:
Ни брат касу трепля,
Ни брат расплятая,
Чужа – чужаница,
Красная дзявица
По волосу разбирая,
По слезце роняя…
– Какой странный язык! – удивился Репин. – Я все время прислушиваюсь к местному говору и с трудом понимаю…
– Да, чудовищная смесь белорусского наречия с языком российским, отчасти украинским, даже польским и литовским… Ведь тут находился перекресток военных дорог.
Веселый поезд останавливался еще не раз – бойкие дружки жениха просили у родителей невесты «подорожную» – чарку водки. И каждый встречный тоже просил «подорожную» и, повеселев, пристраивался к толпе, идущей к церкви.
Репин с интересом слушал незнакомые обрядовые песни, от которых веяло чем-то древним, когда люди верили в веселого бога Лада, в огонь и нагих русалок, живущих на деревьях. Он доставал альбом и тут же с сожалением клал его обратно: пролетку сильно бросало на рытвинах и ухабах.
Рубцу было легче, и в тетради то и дело появлялись каракули нотных знаков.
– Итак, старая мелодия останется жить… Это очень хорошо, это отлично! – искренне радовался Репин. – А слова?.. Неужели ты не успеваешь их записывать! Анна Михайловна, да помогайте же, бога ради!
После венца, выйдя из церкви, все запели новую песню о ветре, что сломил вершинку березы. И как береза теперь будет жить без этой вершинки, так и мать молодой будет теперь жить без красной сыроежечки-дочки, без ее русых кос, без ее девичьей красы.
– Сколько поэзии, господа, сколько настоящего чувства! – не уставал восхищаться Репин. – Ах, если бы я родился композитором!
Все на свадьбе было, как заведено исстари. Особой песней встречали молодых на пороге, потом запели новую, когда мать поднесла дочке вышитый рушник, и опять сменился напев, когда за стол садились молодожены.
Тем часом хата быстро наполнялась зваными и незваными гостями. Они стояли в сенях, сидели на полатях, свешивали любопытные головы с печи. Те, что не протиснулись в дом, довольствовались местом под окнами. Всем хотелось посмотреть на свадьбу.
В хате стало тесно и душно.
– Может быть, надоело? Уедем? – спросил Рубец, но Репин протестующе замахал руками:
– Что ты! Это так интересно! Не правда ли, Анна Михайловна?
Городских гостей посадили на почетные места, и тотчас же рядом появился дружка жениха, весельчак и балагур, с полной чаркой на деревянной, прикрытой холстиной тарелочке.
– Не побрезгуйте, дорогие гости!
И пошло, и пошло веселье. Глаза Репина разгорелись. Наконец-то он смог раскрыть свой альбом. Сколько типов! Сколько колоритнейших фигур, характеров! И эти наряды мужиков и баб, совсем не похожие на Чугуевские! А это лицо у одной из невестиных подружек, строгое, смелое, удлиненное, словно из легенды…
– А ну-ка, погляди на меня, красавица!
Красавица повела головой, блеснула темными глазами, а Репин, ловя мгновение, уже черкал карандашом по маленькому листу, с удивительной быстротой и точностью обрисовывая ее черты и повторяя свое любимое «Крещендо! Крещендо!»
Затем он рисовал захмелевшего хитроватого мужичишку («авось, пригодится для „Запорожцев“»), затем бабу в синем саяне – платье – и красном фартуке, затем смиренного деда с реденькой бородкой.
– Гляди-ка, глянь – дед Хведор! – раздавались за спиной Репина удивленные восклицания критиков. – И рожа его, и вочи – все в точности!
Подвыпившие гости разгуливались все больше. Во дворе уже откалывали коленца. Откуда-то появились старенькие гусли, и их сразу же поднесли Рубцу:
– Уважьте молодых, Ляксандра Иванович, сыграйте на музыке!
Рубец оживился. Последнее время его интересовали темпераментные народные танцы – казачки, – он собирал их, записывал, мечтая издать отдельным сборником в Петербурге у Юргенсона.
– Казачок! – крикнул Рубец и рванул струны. – А ну-ка, хлопцы, девки, покажите, как у нас пляшут!
И вот уже вышла в круг самая бедовая, тряхнула головой, повела глазами и пошла, пошла пританцовывать, притопывать каблучком. А руки, руки, так и заходили: то упрутся в крутые бока, то раскинутся в стороны, будто крылья у орлицы, то сойдутся в задорном хлопке, то озорно поманят приглянувшегося парня, мол, чего стоишь, иди, обними меня при всех, сейчас никто не осудит, сейчас можно…
Танцевали долго, до изнеможения. Пара сменяла пару.
– Ай да други, ай да молодцы! – восхищался Репин.
– Мабуть, и вы с нами, пан хороший? – осмелев, крикнул кто-то.
Репин тряхнул кудрями.
– А ну-ка, Рубец, сыграй гопака!.. Аннушка, пошли!
Аннушку будто обдало жаром: зарделась, вспорхнула, как бабочка, поплыла. За ней сорвался с места Репин. Подскочил к Аннушке правым боком, левым, проскакал в присядке, выпрямился, щелкнул каблуками, не спуская с Аннушки глаз, прошел мелкой дробью через всю хату, так что зрители расступились перед ним, как волны перед пловцом.
Под вечер наконец все утихомирились, многие разошлись по домам, а те, кто остались, чинно уселись за стол.
– Молодую будут одаривать, – шепнула Репину Аннушка.
Репин заволновался.
– Не беспокойтесь, Александр Иванович позаботился.
– А я, выходит, прошляпил! Вот телятина!
Веселый, охрипший дружка поднялся из-за стола:
– Есть тут Домна Посудичева, хрестная мати?
– Есть! – назвалась одна из женщин.
– Чим вы нашего молодого князя и молодую княгиню одаруете? Чи волом, чи конем, чи битым червонцем?
– Тялушкой-беляночкой, другого годка одарую княгиню с князем.
– Приймаем подарунок с поклоном. – Дружка поклонился. – Иван Мяло, хрестный батька, ёсть тут в хате?
Дарили кто что мог. Близкие родственники поросеночка-одногодку, овечку, курочку, девки-подружки – холстину на рубаху, рушники вышиваные, а один хлопец-балагур крикнул на всю хату: «А я дарую молодого князя да молодую княгиню тем конем, что не догонишь всем селом!» – И выпустил из рукава воробья.
…В город возвращались поздно. Закрытый зонтик Анны Михайловны лежал у ног. Изрядно подвыпивший извозчик порывался петь песни, но Рубец осаживал его, боясь, что тот, увлекшись пением, опрокинет коляску в грязь.
Все были под впечатлением свадьбы.
– Ах, песни! Ах, мелодии! – восторженно восклицал Репин.
– Песен у нас, брат ты мой, хоть лопатой греби, – ответил довольный Рубец. – Нигде в другом месте России не встречал я такого богатства и многообразия жанров. Это какой-то неисчерпаемый кладезь народных творений. Поезжай в другое село и ты встретишь там уже другие песни, другие обряды.
– Я б на твоем месте, Александр Иванович, все эти обряды – да в тетрадку, и не только слова и мелодии, а, так сказать, всю череду, от начала до конца… А то, чует мое сердце, минут годы, и перестанут люди чтить то, что чтят сегодня. Получится, как с тем дубом, про который ты мне говорил – раз, и срубили. И невдомек, что не дерево уничтожили – память народную.
– Да, ты, конечно, прав. Я, пожалуй, займусь… если Аннушка мне поможет.
– Хорошо, Александр Иванович.
– Ведь как трудно дается здесь кусок хлеба, сколько тут слез льется! А чуть отпустило, полегчало, и начались песни. Поют, собственно, бабы, у них вся правда в песнях. Останется сама во дворе – «усе песни пере спявае». Одна за другой они ей в голову лезут. И придет ей тогда на ум вся ее горькая жисточка да бездолье, а она поет да плачет, поет да плачет… до охоты наплачется.
…В конце концов пьяный извозчик все-таки вывалил их в канаву. Благо, все успели соскочить, и дело кончилось тем, что пришлось долго чистить платье. Оттого, что все обошлось благополучно, маленькое происшествие даже развеселило их.
Извозчик отпряг коня и попытался поднять фаэтон. Фаэтон был самодельный, тяжелый, и возница никак не мог справиться с ним. Сначала пришел на помощь Репин, потом не выдержала Анна Михайловна. Чуть приподняв юбки одной рукой, она другой дотронулась до экипажа, полагая, что произойдет чудо. Но чуда не произошло. Фаэтон прочно лежал на боку. Александр Иванович смотрел на них с веселой ухмылкой.
– А ну-ка, казаки и казачки, отойдите! – гаркнул Рубец.
И, твердо упершись в землю ногами, он навалился на фаэтон плечом. Увязшая в грязи повозка заскрипела и медленно встала на колеса.
– Вот это да! – восхищенно протянул Репин. – Ты, я вижу, силен не только в музыке и песнях!
– Это у меня по наследству, – улыбнулся довольный Рубец. – Покойный батюшка мой, Иван Филиппович, не из последних силачей считался. Запряженный четверкой фаэтон не давал коням сдвинуть с места. А кони в полку Чугуевском, знаешь, какие были! Твой отец, кстати, поставлял…
– Тогда конечно, отменные кони были!
– Вот именно!.. – Он вдруг, казалось бы, без причины рассмеялся.
– Ты о чем это? – спросил Репин.
– Вспомнил один курьез, что с батюшкой в Чугуеве же случился на царском смотру.
– Ну, ну, поделись…
– Пожелал, видишь ли, император Николай Павлович после молебствия на поле проехать. Вместе с графом Орловым. Ну-с, садятся они в отцовский экипаж, а там, как на грех, фордек поднят. Попробовал его Орлов опустить – не получается. Заело! А держал этот фордек железный крюк, этак в палец толщиной. Тогда царь, тоже силач немалый, взял тот крюк и с натугой, правда, но согнул его. В это время подошел отец. «Извини, полковник Рубец, что я сделал тебе такой изъян», – сказал царь. А отец ему: «Ничего, ваше величество, я сейчас поправлю». И этак изящно, двумя пальцами отогнул крюк на место.
– Забавно! – рассмеялся Репин. – А ты бы так смог?
Рубец шумно вздохнул.
– Не осилю, пожалуй. Народ нынче пошел не тот, что прежде. Вот про моего предка, князя Рубца-Мосальского, сказочка есть, будто он десятипудовой булавой татар лупил. При Грозном… А я, – Александр Иванович усмехнулся с лукавинкой, – а я и с половинной, пожалуй, не справлюсь.
Репин с уважением посмотрел на Рубца. Как все слабые здоровьем люди, он любил людей здоровых и сильных.
…Кучер, остро переживавший свою вину, без конца просил у «господ хороших» прощения и лихо стегал конягу кнутом.
Сначала завезли Аннушку.
– Спасибо за великолепное удовольствие, которое я получил в вашей компании! – рассыпался в любезностях Репин. Он помог Аннушке сойти с фаэтона и до калитки торжественно нес ее невесомый зонтик. – А портрет с вас я все равно напишу. Завтра… Ты не возражаешь, Александр Иванович, чтобы наша очаровательная спутница почтила нас своим присутствием? Чудесно! Я жду вас, Анна Михайловна, в любое время.
…Несмотря на воскресный день, город лег спать рано. На базарной площади тускло горели несколько керосиновых фонарей. Ставни в домах были наглухо закрыты, калитки и двери заперты, собаки спущены. Народу на улицах почти не встречалось, только где-то поодаль прошла шумная компания, горланившая под гармошку песню.
Рубец нахмурился.
– Петро там… Подгуляет и на улицу к дружкам… Сколько раз говорил этому шелопаю – не пей! Пропьешь голос, другого на базаре не купишь!
– И часто это с ним?
Рубец кивнул головой. – А что ему делать, где отвести душу? – Он словно оправдывал Левачека. – Скучно живут здесь, Илья Ефимович. Пойти некуда. Ни театра, ни труппы, ни библиотеки. Из увеселительных заведений один дворянский клуб… карты, попойки… А думающему человеку что делать?
– Но ведь ты же находишь работу?
– У меня, Илья Ефимович, цель имеется. А многие тут живут без нее, – прошел день, и слава богу! Поесть бы послаще, поспать бы подольше… Без Петербурга жить не могу, однако и в этом городке тоже кусок моего сердца. И хочется мне, Илья Ефимович, чтобы и тут был театрик, пусть маленький, но свой, своя труппа. Вот бесплатную музыкальную школу мечтаю по примеру Петербурга открыть. Ведь таланты есть! Голоса! Ты сам слышал. И этот Петро, и Аннушка. А на свадьбе? Но все это пропадает, чахнет, как трава без дождя. И никому, ровным счетом никому нет до этого дела. Обидно.
– Где же выход?
– Не знаю… Иной раз задумаешься, и такая сумятица в голову полезет, самому страшно станет.
– «Покушавшийся на государя императора Соловьев Александр Константинович, тридцати трех лет, повешен в Петербурге», – казалось бы, без причины повторил Репин газетные строки. – Наша российская действительность, Александр Иванович, слишком возмутительна, чтобы со спокойной совестью взирать на нее равнодушно. Надо что-то делать.
– Но что? – почти в отчаянии спросил Рубец.
Колокольные часы на соборной церкви пробили полночь, потом час, два… А Рубец и Репин все сидели на крылечке, выходящем в сад, и разговаривали, и думали, что же делать дальше, где же выход…
Потерянные тетради
Село, куда меня назначили учителем, оказалось большим, широким и зеленым. Оно лежало на старом шляху, что вел из древнего русского городка в соседний, еще более древний, расположенный уже на Украине. Дорога рассекала село надвое, и па ней, когда я приехал, пыля, шли колхозные грузовики с зеленым, пахучим сеном.
Из маленького, продутого встречным ветром автобуса вышло несколько смешливых девчонок в белоснежных платочках. Девчонки возвращались из областного города с совещания передовиков и всю дорогу вспоминали, как их фотографировали для газеты. Выскочив из автобуса, они разбежались по домам, а я остался один в незнакомом, только что начавшем просыпаться, селе.
Был ранний час, играл на длинной берестяной трубе пастушок, мычали коровы, грохотал вдалеке трактор, и над лугом, над озером, заросшим камышом, висел сизый, легкий туман.
В кармане у меня лежала записка и адрес старой учительницы-пенсионерки, где мне советовали снять комнату. Собственно, адреса не было, был план на четвертушке бумаги: озеро, гребля, старинная бездействующая церковь и огромный сад с флигелем, оставшимся от помещичьей усадьбы.
По дороге, обсаженной могучими липами, я добрался до ветхого, широкого крыльца с тонкими деревянными колоннами и, несмотря на ранний час, увидел в дверях маленькую, сухонькую женщину в капоте, с редкими зеленоватыми волосами, собранными на затылке в жиденький пучок. Лицо ее походило на печеное яблоко, которое только что вынули из печки: кожица уже сморщилась, а румянец на бочках еще не успел потускнеть.
– Здравствуйте, – сказал я нерешительно. – Мне нужна Анна Михайловна Троицкая.
– Ась? – ответила старушка и приложила к розовому уху сложенную ковшиком ладонь.
Я повторил.
– Тогда здравствуйте, – сказала старушка, улыбаясь и показывая единственный на весь рот, длинный зуб. – Я Анна Михайловна и есть.
Получив мою записку, она надела очки, державшиеся не на дужках, а на веревочке, и углубилась в чтение.
– Мы с Петенькой в одной школе двадцать два годка проработали. Такой интересный мужчина, – сообщила она доверительно.
Я вспомнил давшего мне записку Петеньку, лысого человека, лет за шестьдесят, и улыбнулся.
Пятясь к двери и приглашая меня следовать за собой, Анна Михайловна прошла в прохладную горницу, куда через щели в ставнях врывались тонкие лучики солнца.
– Так вы, значит, к нам в школу, – сказала Анна Михайловна. – Это хорошо. А сколько вам лет? – неожиданно поинтересовалась она.
– Двадцать три.
– Ась, – с тем же жестом переспросила старушка. – Двадцать три, это хорошо. А я-то, голубок, в семнадцать начала. Совсем дитенок была. Ученики слушаться не хотели… А вы женаты?
Я ответил, что нет, не женат, и Анна Михайловна, переспросив, неопределенно покачала своей маленькой головой.
– А я, голубок, в восемнадцать лет замуж выскочила.
Так мы разговаривали – я, неуклюже переминаясь с ноги на ногу, а Анна Михайловна, все время суетясь, находясь в движении. Она то подходила к буфету и переставляла чашки с одного места на другое, то к этажерке, где выравнивала корешки книг, то к подоконнику, чтобы поправить горшки с цветами. Цветы были немудреные – герань с резко пахнущими листьями, чайная роза и туя, которую в здешних местах звали елочкой.
Все так же без умолку рассказывая, она проводила меня в комнату, где мне предстояло жить. Комната, очевидно, пустовала, и на всем, что в ней было, лежала едва уловимая печать ненужности. Ненужной казалась старинная софа, на которую никто, должно быть, не садился, громоздкий шкаф с заржавелым замком и неудобные стулья с высокими резными спинками.
– Павлуша вернется с озера, вам тут и приберет… Павлуша – это правнучка моя, – пояснила Анна Михайловна и, заметив мое недоумение, добавила: – Павла ее звать.
Мягкими, короткими шажками она ушла куда-то в глубину полутемного дома, оставив меня одного. Я огляделся. На стене, куда падал луч солнца, висел написанный маслом портрет сурового старика с пышными седыми усами запорожца, густыми белыми бровями и потушенным взглядом. Глаз не было видно, их закрывали полуопущенные веки, напомнившие мне слепцов на базаре, и я подумал, что нарисованный художником человек, наверное, тоже был незрячим.
Мои размышления нарушила появившаяся в комнате девушка лет восемнадцати, стройная, босая, с наспех заплетенной косой, с которой на белый некрашеный пол стекали капли воды.
– Так это вы к нам приехали? – спросила она, с любопытством оглядывая меня бойкими, веселыми глазами.
Я заметил, что нос у нее был задорно приподнят кверху, а брови круто выгнуты, и это придавало ей лукавый и озорной вид.
– А вы, наверное, и есть Павлуша? – ответил я вопросом на вопрос.
– Ась? – девушка сделала уже знакомый мне жест – приложила к уху сложенную ковшиком ладонь и рассмеялась. – Это меня бабуся так зовет… Да вы садитесь, небось, устали с дороги. Сейчас чай будем пить.
За самоваром мы сидели вчетвером: Анна Михайловна, я, Павла и ее дед, сын Анны Михайловны, лысый, вышедший на пенсию бухгалтер, по имени Ксенофонт Петрович. Он пришел точно к чаю, поставил в сарай удочки, отдал кошке несколько пескарей и, расчесав усы роговой гребенкой, пророкотал басом:
– А у нас, оказывается, гость! Это отлично.
Узнав, что я назначен в село учителем химии, он не преминул сообщить, что школа у них новая, большая («Может, видели на бугре»), а вот квартир для педагогов нету: районо строит дом, да никак не кончит.
– Техник она у нас, строитель, – добродушно усмехнувшись, сказал Ксенофонт Петрович и выразительно взглянул на внучку. – Вот и строит, не бей лежачего…
– Да я ж первый месяц работаю! – воскликнула Павла. – А к сентябрю все равно сдадим!
До сентября еще оставалось больше двух месяцев, и это время мне предстояло провести в тихом флигеле. Впрочем, я об этом не жалел. После трудных государственных экзаменов мне хотелось отдохнуть где-нибудь в тиши, почитать, побродить по лесам, а в этом отношении село, куда я приехал, не оставляло желать ничего лучшего.
В тот же день я представился директору школы, посмотрел классы и химическую лабораторию, где мне предстояло проводить уроки, и, напутствуемый добрыми пожеланиями, возвратился в свои пенаты.
И снова, как и утром, мне бросился в глаза портрет старика с пышными усами запорожца. В доме висели еще картины, несколько копий, а может быть, и оригиналов незнакомых мне мастеров, но странное дело, взгляд невольно останавливался именно на этом старике с потупленными глазами. Я не выдержал и спросил о нем Павлу.
– Это друг моей бабуси, – сказала она. – Когда бабуся была еще совсем молоденькая, он в нее влюбился до крайности и романсы ей сочинял.
– Он был композитором, что ли?
– Ага… Рубец Александр Иванович, разве не слышали?
Рубец… Где-то в глубине памяти у меня сохранилось это имя. Дело в том, что родом я был из этих мест, и в детстве в нашей семье вспоминали иногда о слепом музыканте, который учил пению в хоре мою бабушку. Говорили, будто музыкант ослеп в Париже. После операции не выдержал режима, раньше срока снял повязку с глаз, чтобы пойти в концерт знаменитой певицы, и ослеп. С той поры, он окончательно поселился в нашем городишке и содержал там на свои средства музыкальную школу.
– Про него в энциклопедиях даже написано, – сообщила Павла, – и в старой брокгаузовской и в Большой советской.
Это уже становилось интересным.
В тот же вечер, за самоваром, я попросил Анну Михайловну рассказать что-либо о Рубце. Солнце садилось за селом в дубовые леса, и розовый отблеск заката спокойно лежал на выцветших обоях и белых с золотыми ободками чашках, которые вынимались лишь в торжественных случаях.
– Правда, голубок, чистая правда, – сказала Анна Михайловна, просияв. – Ухаживал за мною и романсы жестокие сочинял. – Она за улыбалась, и ее сморщенное лицо стало еще морщинистее и меньше. – Только о ту пору меня уже сосватали и ухаживания его я принять не могла.
– А когда это было, Анна Михайловна?
– Когда, голубочек? Дай бог память… – Она задумалась. – Да почитай годков семьдесят пять тому, коли не больше… – Окна в сад были распахнуты настежь, и красные граммофончики мальв настороженно заглядывали в комнату, словно их тоже интересовала судьба слепого композитора. – Ты не думай, что я тогда такая, как сейчас, была. – Она поднялась и маленькими шажками поплыла в свою комнату. – Вот какая я была о ту пору.
Анна Михайловна положила на стол наклеенную на паспарту фотографию, исполненную в тоне сепии. На меня смотрели незнакомые люди – женщины в пышных платьях с тюрнюрами и шлейфами и усатые мужчины в котелках, небрежно державшие в руках стеки. Я напряженно искал на карточке Анну Михайловну, но семьдесят с лишним лет сделали свое недоброе дело. Наконец какое-то, едва уловимое, сходство подсказало мне, что юное существо в белом платьице, почтительно стоящее с краю, и есть Анна Михайловна.
– Вы? – я дотронулся до карточки.
– Я, голубок, я… Аннушкой меня тогда все звали… А вот и Сашенька, не узнаете?
Рубец, молодой, еще зрячий, с черными пышными усами, стоял возле Анны Михайловны тоже чуть поодаль от нарядной компании, – семьи местного помещика Клашевского. Помещик был богат, ему принадлежал дворец, построенный по плану знаменитого Гваренги, огромный сад, дубовые леса вокруг и этот флигель, где мы пили чай. Дворец крестьяне спалили в семнадцатом году, а во флигельке поселилась учительница Троицкая, много лет учившая детей Клашевского.
Рубец тоже занимался с помещичьими детьми. Был в ту пору он уже известен, имел связи в Петербурге, и Клашевские присылали за ним карету с фамильными вензелями на боках.
На зиму он уезжал в Петербург, в консерваторию, и оттуда слал Анне Михайловне надушенные письма и те самые «жестокие» романсы, о которых она говорила. В углу, на первой странице нот, стояло посвящение: «Аннушке».
– А где же эти романсы, Анна Михайловна? – спросил я с интересом.
Старушка сокрушенно покачала головой.
– И романсы были, и увертюры, и сонаты… все, голубок, было, да сплыло. Сама не знаю, куда девались. Хранила их, хранила, а как замуж выскочила, от мужа прятала. Вот и сгинули.
– Сгинули, сгинули, – передразнил Ксенофонт Петрофич, поднимаясь из-за стола и начиная мерять комнату твердыми, крупными шагами. – Куда они пропасть могли из дома?
– И то, Ксенюшка, верно, – согласилась старушка. – Куда им пропасть из дома? А вот Сашенькин «Сборник народных песен», в Петербурге печатанный, тот взаправду сгинул. Товарищ из областного музея приезжал недавно, взял и не вернул. Левашов его фамилия, может, встретите, обязательно передайте, пускай вернет.
Павла при этих словах начала весело улыбаться.
– Тридцать лет назад это «недавно» было, – сказала она мне шепотом.
Признаться, меня очень заинтересовали потерянные ноты. Анна Михайловна сказала, что не слышала, чтобы Рубец издавал их, скорее всего, они так и остались в рукописях, да еще и в единственных экземплярах: Александр Иванович не имел привычки переписывать свои вещи, напишет с ходу, почти без помарок, да и отошлет «даме сердца», как говорила о себе Анна Михайловна.
– А сочинял он, голубок, таким манером: сначала ходит по комнате взад и вперед, руки за спину заложит, долго ходит, что-то напевает про себя, потом сядет за рояль и сыграет.
Рояль, на котором играл Рубец, достался Анне Михайловне от Клашевских. Он стоял у нее в столовой, такой же старомодный, как и все вещи в этом доме – коричневого цвета, с узким, заостренным телом и прямыми, неперекрещивающимися струнами.
Рояль стоял в столовой, и Павла вечерами садилась за него и играла «Подмосковные вечера», или «Величавую Ангару», или «Рушничок» из кинофильма «Годы молодые». Я подумал поначалу, что, кроме модных песенок, она ничего больше играть не умеет, но однажды, вернувшись домой из лесу, вдруг услышал «Лунную сонату» Бетховена. Играла Павла. Обычно она скорее баловалась, чем играла – вертелась на круглой тумбе, или неожиданно заканчивала песенку звонкой трелью собственного сочинения, или изо всех сил нажимала на педаль, так что даже Анна Михайловна, не отличавшаяся острым слухом, затыкала уши ватой. Но «Лунную сонату» Павла играла без обычных фокусов, задумчиво и серьезно.
А назавтра она вытащила откуда-то потрепанные ноты без конца и стала играть одну за другой раздольные русские песни. В них почудилось мне что-то знакомое с детства, будто где-то слышал я эти напевы, да потом забыл в сутолоке жизни.
– Народные песни в обработке Рубца, – оборотясь ко мне, сказала Павла, не прекращая игры. – Говорят, только в нашем краю их пели люди, больше нигде.
Так вот, оказывается, откуда сохранились в моей памяти эти мотивы!
И я с еще большим интересом стал думать о слепом композиторе. Неужели все то, что он присылал Анне Михайловне, исчезло бесследно и уже никто и никогда не услышит ни «жестоких» романсов, ни сонат, посвященных сельской учительнице Аннушке. А быть может, именно там, в потерянных нотных тетрадях, и содержится то главное, основное, что сделал Рубец за свою жизнь.
И я решил приняться за поиски.
Первым делом я написал в Ленинград, в консерваторию, где Рубец состоял профессором по классу теории музыки, не знают ли там о судьбе его пропавших романсов и сонат. А сам, заручившись согласием хозяйки флигеля, стал перебирать старые вещи и бумаги.
Работа оказалась не из легких. Пожалуй, никогда в жизни я не встречал дома, в котором бы хранилось столько никому не нужных вещей. Были тут позеленевшие старинные подсвечники, обломанные оленьи рога, выщербленные чашки, оставшиеся от сервизов, зазубренные и ржавые кортики, порванные седла, стремена, дверца кареты с вензелями и великое множество других диковин, значительно более пригодных для музея, чем для обычной жилой квартиры. Все это мне пришлось вытащить на свет божий, пересмотреть и снова положить на место, пока я раскапывал недра старого флигеля.
В углу тесной кладовой под грудой старья я наткнулся на сундук с книгами. Не без труда я поднял тяжелую крышку, и на меня дохнуло спертым запахом сырости и старой бумаги. Книги лежали без всякого порядка, навалом, – рядом с томом Вольтера на французском языке я увидел «Житие святой великомученицы Варвары» и учебник грамматики Смотрицкого, изданный в Вильне в 1618 году.
Не раз я подходил к Анне Михайловне с одним и тем же вопросом, не помнит ли она, куда положила ноты? Но старушка лишь виновато смотрела на меня, растерянно моргала круглыми глазами и разводила короткими, ручками.
И все начиналось сначала – кладовая, старый чулан, пыль.
Я уж было совсем отчаялся в поисках, когда пришел ответ из Ленинградской консерватории. Не без волнения я разорвал конверт и впился глазами в напечатанные на машинке строки. В письме говорилось, что незаслуженно забытое среди широкой публики имя Александра Ивановича Рубца хорошо известно профессионалам. «Он был другом Чайковского, – читал я, – Римского-Корсакова, Рубинштейна, ценивших его талант и неутомимую энергию, которую проявлял ваш земляк, собирая народные песни».
Для меня это явилось открытием.
– Нет, вы только послушайте, что здесь написано! – крикнул я Павле, все более воодушевляясь. – Оказывается, ария Вакулы из «Черевичек» подсказана Чайковскому Рубцом!
– Что вы говорите! – обрадовалась Павла.
– Да, да… Чайковский использовал для нее народную песню, записанную Александром Ивановичем в наших краях. Слушайте дальше… Из того самого потрепанного сборника, который сейчас лежит на вашем рояле, – я победоносно взглянул в сторону столовой, – «черпали богатейший материал для своих творений Римский-Корсаков и Мусоргский». Вам это известно?
– Нет.
– Мне тоже… А это? В сезон 1867–1868 годов в Петербурге, вместе с произведениями других композиторов, исполнялись увертюры Рубца и оркестром дирижировал Балакирев.
– Вот это да!
– И еще не все!.. Он собирал не только песни, но и легенды, сказки, предания, он опубликовал описание народных игр и обрядов, бытовавших в нашем краю…
И только в самом конце письма я прочел ответ на мой вопрос. В консерватории бережно хранится музыкальное наследство Александра Ивановича Рубца, но, к великому сожалению, работ, о которых я спрашивал, в архиве не обнаружено.
– Не обнаружено! – во весь голос крикнул я. – Павла, вы понимаете, – тетрадей, которые мы с вами ищем, у них нет!
Что ж, теперь я могу признаться: не сожаление, не печаль, а буйная, какая-то эгоистическая радость охватила меня. Если нот, о которых говорила Анна Михайловна, нет даже в консерватории, значит, тем почетнее, тем необходимее найти их здесь. И это предстоит сделать нам – мне и Павле!
Павла без труда разгадала мое состояние.
– Очень хорошо! Если надо – перероем все еще раз. Будем искать.
– До победы!.. Тем более, что, – я снова заглянул в письмо, – «потерянные произведения Рубца, возможно, представляют большой интерес не только для специалистов, но и для всех любителей музыки».
С той поры Павла только и говорила, что о бабусиных реликвиях. О том, что мы ищем ноты Рубца, теперь знали не только на строительстве дома для учителей, но и во всем селе. Время от времени в наш флигель заявлялся то председатель сельсовета, то тракторист, то просто какой-либо древний колхозник и клал на стол выцветшие, пожелтевшие, без названия нотные листы. «Вот принес на всякий случай, поглядите…» Павла смотрела, иногда садилась за рояль, и на проверку ноты оказывались или самоучителем игры на балалайке, или знакомой революционной песней, или арией Каварадосси из оперы «Тоска».
Гости виновато улыбались, чаевничали, кричали на ухо Анне Михайловне последние колхозные новости и, извинившись за беспокойство, уходили. А мы с Павлой снова принимались за поиски.
Павла мне помогала по вечерам. Вбежав в дом после работы, она первым делом разыскивала меня и задавала один и тот же вопрос: «Ну как?» В ее устах он имел единственное значение – нашел ли я ноты, или нет. Вместе со мной она ворошила хранившуюся в флигеле рухлядь, храбро передвигала тяжелые ящики и перебирала пыльные книги в окованном железом сундуке. Тетрадей с нотами не было.








