Текст книги "Один шаг"
Автор книги: Георгий Метельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
5
Я проснулся от того, что хлопал, как вытряхиваемая простыня, незастегнутый входной полог палатки. По небу мчались серые тучи, их обгоняли черные размытые по краям облака. Подхлестываемые ветром волны бились о рыхлый берег, куски земли с шумом падали в воду.
С криком «О, жалкий жребий мой!» пробежал к озеру Ирек, без рубашки, с полотенцем через плечо. Впереди него, закрутив бубликом хвост, мчался Ванька. Он не умывался, но все же входил в мелкую воду, а потом поочередно поднимал и отряхивал все четыре лапы. Напевая песенку, с независимым видом прошла Валя.
– Смотри, руки выше локтя не мой, детей совсем мало будет, – бросила ей вдогонку тетя Катя. Ей не хотелось, чтобы Валя осталась бездетной.
За ней, не торопясь, проследовал Николай Иванович.
– Спали-почивали, весело ль вставали? – послышалась его утренняя присказка.
С раскладушки я не мог видеть его, но представил, как он зачерпнул ковшиком из озера воду, умылся и выплеснул остаток обратно в озеро, чтобы не пропадало зря добро.
С размаху, не раздумывая, сел на койке Николай Григорьевич. Лесков поднялся тихо, аккуратно заправил постель и, скрутив папиросу, закашлялся едким дымом.
День начался.
– Что сегодня варить будем? – крикнула в пространство тетя Катя.
– Котлеты, что ли, сделай, – лениво отозвался Николай Григорьевич.
– Мясорубка, однако, испортилась. Рубить ножом долго.
– Тогда не надо, – согласился мастер.
Острота с котлетами повторялась раза три в неделю и к ней привыкли, но все же слушали с удовольствием, хотя уже и не смеялись. Соль заключалась в том, что свежего мяса бригада не ела месяца два, а мясорубка отродясь не числилась в кухонном инвентаре поварихи.
На завтрак, на обед и на ужин мы ели теперь овсяную кашу и пили чай, слегка забеленный сгущенкой. Николай Иванович, поднося первую ложку ко рту, приговаривал всегда одно и то же, как молитву: «Мать наша, овсяная каша: ни перцу чета, не порвет живота». Ваньке каша явно пришлась не по вкусу. Он подголадывал и приступал к еде последним, когда убеждался, что все встали из-за стола и надеяться больше не на что.
Вечером мы с Николаем Ивановичем ходили по грибы. Первый утренник погубил их, они уже не росли, но еще стояли, возвышаясь над березками, чуть сморщенные и все же съедобные, особенно если принять во внимание, что у нас ничего не осталось, кроме геркулеса. Грибы попадались двух сортов: черные – абабки и красные – подосиновики с тяжелыми мясистыми шляпками. Николай Иванович удивлялся, как это они вырастают «выше дерев».
– Не страна, а черт те что, – беззлобно ворчал он. – Хотя жить и тут можно. Всюду, мил человек, можно жить, скажу я тебе. Только приспособиться надобно.
Он бросал по сторонам быстрые взгляды и, завидя гриб, ускорял шаг – как бы я не перехватил добычу – приседал на корточки и аккуратно срезал ножом шляпку.
– Оно, ежели с корнем сорвать, расти на той год не будет, – объяснил Николай Иванович, – потому – повреждение грибницы.
– А вы и на тот год собираетесь в тундру?
– Не я, мил человек, так другой кто приедет. Думать надо, – строго сказал Николай Иванович.
Тундра пахла прелью. Начали облетать березки и с каждым утренником, с каждым туманом по ночам, оголялись все больше. Разноцветные листочки бесшумно падали на мокрую землю и устилали ее словно кружочками конфетти.
Николай Иванович не мог молчать подолгу и, пока не примечал гриба, делился своими мыслями. Больше всего ему нравилось вспоминать родные края.
– У нас так все честь по чести. У нас, мил человек, такое дело: много комаров, – готовь коробов, это по ягоду, значит, иди; много мошек – готовь лукошек: по грибы собирайся. А тут черт те что. И грибы и ягоды все об одну пору. Чистая чехарда.
Мы ходили до тех пор, пока не начинал опускаться туман, поглощая остатки света, непроницаемый и белесый.
– Вот, мил человек, назавтра и грибной кашкой побалуемся. Все не овес.
Питались мы из одного котла, и Николай Григорьевич, помнивший еще терминологию первых лет советской власти, называл это колпитом. Колпит обходился по рублю в сутки на брата, но Лесков платил только полтинник, потому что завтракал и ужинал отдельно. У него была собственная двустволка отличного боя, и в нашей палатке довольно часто гудел собственный Николая Николаевича примус, и пахло тушеной уткой.
Николай Григорьевич тоже почти каждый вечер ходил с ружьем в тундру. Но то ли ему просто не везло, то ли он был плохим охотником, только почти всегда он возвращался с пустым ягдташем и без нескольких патронов, которые, как и продукты, подходили к концу.
– Катя! – еще издалека кричал Боровиков. – Суп с утками завтра сваришь, сегодня не надо.
– Зачем зря болтаешь… Нос все равно не чешется, – отвечала тетя Катя.
По ненецкой примете, у кого чешется нос, тот скоро будет есть мясо или рыбу.
Лишь один раз на моей памяти Николай Григорьевич вернулся с охоты не пустой. Правда, в ягдташе лежала единственная утка, но вид у Боровикова был такой, будто он действительно император всея Руси Николай Первый. Утку зажарили. Разделили всем поровну, и каждому досталось по маленькому кусочку. Николай Григорьевич предложил долю и Лескову, но тот отказался.
– Дело хозяйское, – не обиделся мастер.
Чем глубже надвигалась осень, тем меньше оставалось в тундре пернатых. Раньше на отлогом песчаном берегу маленькой речки виднелись трехпалые следы птичьих лап, слышался в тишине шелест крыльев. Сейчас не было ни шелеста, ни следов. Осенний отлет заканчивался, и в тундре остались лишь случайно отбившиеся от стай птицы. Даже Лесков стал возвращаться с охоты хмурый, и в нашей палатке все реже пахло жареной уткой.
Иногда он брал с собой памятную шашку тола и свернутый жгутом кусок бикфордова шнура.
Я ждал, что он принесет сырка или муксуна, или, на худой конец, щуку. Но проходили дни, а в рационе Николая Николаевича рыба не появлялась.
В день, о котором пойдет речь, бригада отдыхала, и Лесков, вскинув за плечо двустволку, пошел с утра далеко, по руслу речки. Ближе, по его словам, Боровиков распугал последнюю птицу. Возвратился поммастера поздно вечером, когда мы, забравшись от холода в кухонную палатку, ели все ту же осточертевшую геркулесовую кашу.
– Как делишки, Николай Николаевич? – добродушно осведомился Боровиков.
– Дела, как сажа бела, – ответил помощник мастера.
– Тогда с нами ужинать. Катя сегодня кашу из конской крупы сварила. Для разнообразия.
Но Лесков по обыкновению отказался, разжег примус и начал готовить чай. Он заваривал его раз в неделю: высыпал всю пачку в пол-литровую консервную банку, заливал крутым кипятком, потом процеживал и пил без сахара маленькими глотками. Остальные шесть дней в дело шел уже использованный чай, он снова заваривался, сцеживался и с каждым разом становился все безвкуснее и реже. На седьмой день Николай Николаевич доставал из чемодана новую пачку.
Под утро нас разбудила шумная возня в палатке: злое урчанье Ваньки и яростный голос Лескова:
– Отдай, сволочь, а то убью! Отдай!
Нутро нашего жилья осветилось бледным светом нарождающегося утра – открылся полог. Голоса стали тише, удалились и теперь доносились то с одной стороны, то с другой.
– Что там случилось? – спросонья не разобрав, в чем дело, пробормотал Николай Григорьевич и, наспех накинув на плечи полушубок, вышел из палатки.
И тотчас я услышал его веселый, раскатистый смех. Потом во всю мочь захохотал Саня.
– Ой, уморил, стервец, ой, уморил!
Я представил себе, как он хватается сейчас длинными руками за живот и, хохоча, показывает бледные цинготные десны.
Я не выдержал искушения и тоже вылез из спального мешка.
Вокруг волокуши с завидным проворством бегал Ванька с общипанной уткой в зубах, а за ним вдогонку носился рассвирепевший Николай Николаевич, в нижнем белье, сапогах и шапке-кубанке. Он был настолько поглощен погоней, что не заметил, как опустели палатки и число зрителей достигло максимального в наших условиях количества.
– Я тебе, сволочь, покажу, как уток красть! – кричал Лесков.
Его душила черная злость, он задыхался, тогда как Ванька не показывал и признаков утомления. Когда ему удавалось отбежать на безопасное расстояние, он останавливался и успевал отхватить от злополучной утки добрый кус.
– Скачет баба передом, а дело идет своим чередом, – съязвил Николай Иванович, скрывая в усах улыбку.
– Давай, давай, Иван, чего теряться! – подзуживал Саня. Согнувшись и упершись ладонями в колени, он вертел длинной шеей, боясь пропустить хотя бы одно движение собаки.
Кто знает, чем бы окончился этот поединок, если бы Николай Григорьевич не поймал Ваньку и не взял его на руки. Утка упала наземь, а пес, облизываясь, пытался вырваться, чтобы закончить завтрак.
Тяжело дыша, Лесков подошел и тупо уставился на собаку:
– Все равно убью!..
– Ну, положим, не убьете, руки коротки! – не скрывая насмешки, процедил Ирек, почему-то переходя на вы.
– Это я-то, собачку? – нагло осклабился Николай Николаевич.
– Вы-то, а то кто же!
– Я-то?
– Вы-то!
Легким движением руки Лесков надвинул на лоб кубанку.
– Да будет вам из-за паршивого изглодыша спор подымать, – примирительно сказал Николай Иванович.
– Правильно! Поругались и довольно, – подхватил Боровиков. – А Николаю Николаевичу так скажу: как только добудем птицу, сразу ж и отдадим.
– От вас дождешься, – скривился Лесков, внезапно успокаиваясь. – Охотнички…
Облизывая сухие губы и подергивая щекою, он быстро пошел в палатку, так и не взглянув на валявшуюся на земле утку.
Николай Григорьевич отозвал в сторону Игоря.
– Ты за Ванькой, между прочим, присматривай. Как бы и в самом деле не того… – И он кивнул в сторону Лескова.
6
Послышался глухой гул, и в пасмурном небе появилась точка. Точка летела прямо на нас, быстро увеличивалась в размерах и вскоре превратилась в самолет, который, не разворачиваясь, спланировал на озеро.
Пилот, наверное, очень спешил, потому что даже не подрулил к берегу, а вышел на крыло и крикнул:
– Забирайте продукты, быстро!
Николай Григорьевич, торопясь, подплыл на резиновой лодке и принял ящик.
– И вот еще, по спецзаказу. – Пилот протянул бутылку спирта.
Спирт заказал Николай Николаевич.
У этого человека была редкая способность быстро приходить в обычное, ровное состояние будто ничего не случилось. После истории с уткой он ни разу не вспомнил о своей угрозе расправиться с Ванькой и даже подкармливал не помнящего зла пса расколотыми пополам кусочками сахара.
По случаю получения продуктов тетя Катя состряпала царский ужин.
– Николай Николаевич, к нам закусить! – как обычно, позвал Боровиков.
– Закусить – это можно… – неожиданно согласился Лесков и нетвердым шагом вошел в палатку.
Он отбросил ногой сидевшего на дороге Ваньку и грузно, всей тяжестью, плюхнулся на табуретку. В палатке отчетливо запахло винным перегаром.
– Чем вас тут самоедка кормит? – поинтересовался Лесков и небрежно ткнул вилкой в кружочки колбасы на тарелке. – Му-рра… – констатировал он и обвел всех мутным взглядом. – Эрзац кругом… Колбаса – эр-зац… Масло – эр-зац… Хлеб, думаете, ржаной? Двадцать процентов кукурузы и пятнадцать процентов овса… Хотя вы овес любите…
– Хлеб, действительно, того… черствый, а колбаса как раз вкусная, – не согласился Ирек.
– Тебе все вкусное… Ты – татарчонок. Ты конину жрать можешь, а я не могу… Хотя тоже кушал. – Он задумался. – Измельчал народ, измельчал… На севере, правда, еще остался кое-где, бродят еще. Вот это люди! Не то, что вы…
С непостоянством пьяного человека он быстро забывал, о чем начинал говорить, и, не закончив, перескакивал на другое.
– Вот ты… – Он уставился на меня ничего не выражающими водянистыми глазами. – Вот ты, говорю, все пишешь что-то втихомолку, как человек в футляре. А зачем пишешь – неизвестно… Скажи, почему так получается? Вот мой батька семьдесят пять целковых зарабатывал, а за четвертную корову можно было купить. Ко-ро-ву! – Лесков поднял кверху палец. – А мне на корову надо целый год работать…
– Корова-то у тебя, выходит, золотая! – усмехнулся Николай Григорьевич.
– Што, што? – не понял Лесков.
– Золотая, говорю, коровка получается. Двадцать четыре тысячи по твоим расчетам стоит. На старые деньги.
– Ишь ты, грамотей, – Николай Николаевич прищурил один глаз и посмотрел на мастера. – Ты б лучше пол для палаток с начальства стребовал, а то живем, как последние скоты.
– Каждый живет как может, ты – как скот, мы – как люди, – усмехнулся Ирек.
Лесков медленно повернул к нему голову:
– Шо, шо? – Пьяный он соображал довольно туго.
– Послушай, Николай Николаевич, отчего это ты такой злой на мир? – спросил Боровиков.
– А чего доброго в твоем мире, а?
– В моем много доброго, это в твоем мало.
Лесков нехорошо усмехнулся.
– Много! Ожидай!.. Разве есть на свете справедливость! – крикнул он вдруг и распахнул рывком полушубок. – Вот в двадцать девятом явился к нам на хутор такой обормот, у нас лета два работал, ни кола ни двора за душой, грош в кармане – вошь на аркане, – раскулачивать, значит. Экс-про-при-ировать экс-про-приаторов! – Лесков сделал паузу, ожидая, какое это произведет впечатление. – А у нас все своими руками нажито… Вот этими! – Он поднял кверху руки, как проповедник. Руки были жилистые, потные и чуть-чуть дрожали. – Я за берданку и в него – бах, бах… Наповал. А сам на коня да в степь, да в степь…
Он замолк, тяжело дыша, словно не тридцать лет назад, а только что удирал, скакал верхом без памяти по степи.
– Теперь понятно… – не скрывая неприязни, сказал Ирек.
– Чего тебе понятно? – опять прищурился Николай Николаевич.
– Не чего, а что… Понятно, почему ты такой злой на мир. – Ирек встал из-за стола. – Пошли, Ванька!
– Я твоего Ваньку убью, как куропатку. Чик! – Лесков сделал вид, будто целится в собаку. – Сказал убью, значит, убью.
– А зачем ее убивать, тварь божию? Небось, тоже жить хочет, – сказал Николай Иванович. Он распарился от сытного ужина и четырех кружек чаю и был настроен добродушно.
Лесков вскочил с табуретки.
– А мой батька, думаешь, не хотел жить? И брат старшой Степан тоже не хотел? А вот не дали!..
– Ладно, Николай Николаевич, биографию свою в другом месте будешь рассказывать. Иди-ка спать, – сказал мастер.
– А может быть, я еще не на-ве-се-лил-ся? – с пьяным кокетством заявил Лесков.
– Ну, веселись, веселись, если тебе весело. Только чтоб завтра на работе был, как часы.
Вместе с нами Лесков забрался в палатку, но спать не стал, немного покопался в своих вещах и вышел, пошатываясь. И сразу же послышалась его всегдашняя песня. Пел он с надрывом, с пьяной слезой, как цыгане в плохом кинофильме.
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа дивной планетой,
Сойдешь поневоле с ума.
Отсюда возврата уж нету.
Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь.
Встречать ты меня не придешь,
О смерти моей не узнаешь…
– Развеселился… весельчак-щекотунчик, – усмехнулся Боровиков, прислушиваясь.
Мы уже поговорили вдосталь и начали засыпать, когда снаружи послышался осторожный шепот Ирека:
– Николай Григорьевич, а Николай Григорьевич, вы спите?
– Нет, а что?
– Ванька у вас?
– Нету… Он же с тобой пошел.
– А Николай Второй?
– Смотался куда-то. Недавно песни пел.
– Не могу нигде Ваньку найти.
– Да ну, поищи лучше… Может, к Вале забрался?
– Спрашивал, говорит, нету.
Мы наскоро оделись и вышли в ночь. Над тундрой висела бледная, размытая с одного боку луна. Ее слабое отражение дрожало в черной воде озера, но на него поминутно накатывались быстрые облака, и оно гасло. По-разбойничьи посвистывал ветер. У берега монотонно плескалась мелкая холодная волна.
– Ванька! Ванька! Ванька! – сначала тихо, потом все громче поманил Николай Григорьевич.
Никто не откликнулся, только в Валиной палатке зажегся свет. Намокший брезент был прозрачным, и палатка напоминала большой тусклый фонарь.
– Еще этого пьяного нет на месте! Николай Николаевич! – Приставив ко рту сложенные рупором руки, позвал мастер.
В ответ лишь слабо вскрикнул лебедь, заночевавший в зарослях тальника.
Вышел Саня в неизменной засаленной телогрейке и кепке с пуговкой. Вытянув, словно гусь, голову, он стал вглядываться в темноту.
– Вот теперь и маракуй, что к чему! – выразил он свое отношение к происходящему.
– Ни-ко-лай Ни-ко-ла-евич!
– Ванька! Ванька! Ванька!
– Лес-ко-ов! Где-е ты?
Не знаю, почему, но мной овладело чувство тревоги, сначала неясное, потом все более отчетливое. Может быть, в этом была виновата ночь, свист ветра в кустах, сознание, что кругом, на сотни верст, лежит глухая, чавкающая под ногами тундра… – И тут я вспомнил: тол!
Еще никому не говоря ни слова, я вернулся в палатку и наощупь проверил висевший над койкой Николая Николаевича мешок с боеприпасами: ни жестянки, где хранилась шашка тола, ни бикфордова шнура там не было. Сразу вспомнились геофизики, случайно услышанный разговор Лескова и Миши… слова Сергея Сергеича: «С толом, брат, шутки плохи – шандарахнет, и все!»
Волнуясь все больше, я выбежал из палатки.
– Николай Григорьевич! Жестянки с толом на месте нету!
И вдруг мы услышали резкий, как бы вырвавшийся на секунду, но сразу же смолкший, крик. Именно так кричал Ванька, когда ему удавалось на миг освободить свои челюсти от цепкой руки Лескова. Луна зашла за тучу, в темноте отчетливо вспыхнул голубоватый огонек зажигалки и вслед за ним маленький фейерверк желтых искр.
– Бикфордов шнур!.. – ахнул мастер. – Вот гадина!
Отчаянный визг собаки и пьяный, блаженный, захлебывающийся от восторга голос Лескова слились в одно.
– Я ж говорил, что убью Ваньку, как куропатку!
Он, наверное, привязал собаку, потому что огонек ошалело метался туда-сюда на одном месте.
Мы все бросились к нему одновременно, даже тетя Катя, даже Николай Иванович, неуклюже переваливаясь с боку на бок. Вперед вырвался Ирек, но Николай Григорьевич крикнул резко:
– Стой! Да стой же, говорят тебе!
Мы нерешительно замедлили шаг, а Боровиков побежал дальше. Сквозь шум ветра было слышно, как с трудом, тяжело вытаскивал он сапоги из размокшего от дождей болота.
«Успеет или не успеет?» Никто не знал, какой длины был привязан к заряду бикфордов шнур. Я мысленно начал счет секундам. Одна, две, три, четыре, пять… Уже сгорело пять сантиметров шнура, по сантиметру в секунду. Семь… Десять… Пятнадцать… Кажется, что в куске было сантиметров тридцать, не больше.
– Куда прешься, черт! Подорваться хочешь? – крикнул из темноты Лесков.
На фоне черных, сливающихся с небом кочек виднелся только огонек и бегущий ему навстречу расплывчатый силуэт человека. Двадцать четыре… Двадцать пять… Двадцать шесть… «Только тридцать сантиметров», – снова ударила в голову мысль, но в этот миг брызжущий искрами огонек резко взмыл кверху и, описав дугу, упал в темноту.
Вскоре мы стояли возле Николая Григорьевича и невредимого Ваньки. Пес все еще жалобно визжал, бока его раздувались.
– Испугался, Иван… Испугался, хороший барбос, – жалобным голосом утешала собаку Валя.
– В самый раз… подоспел, – выдохнул Николай Григорьевич.
– Риск, однако, мил человек, большой был, – не то одобрительно, не то осуждающе заметил Николай Иванович.
– А ну-ка, Иван, покажи, какой тебе подарок навесили!
Боровиков поднял Ваньку и отвязал у него из-под брюха похожую на толстую свечу шашку тола.
– Чесануло б, – будь здоров! – с соответствующим прибавлением высказался Саня.
– Ай-ай, какой нехороший человек Николай Николаевич! – покачала головой тетя Катя.
– Где ж Лесков? – спохватился мастер.
– Тут, тут Лесков… А что надо?
Тяжело ступая, Николай Второй шел в нашу сторону, но шагах в десяти остановился. Валя принесла из палатки «летучую мышь», и бледный свет фонаря упал на его наглое, без кровинки лицо с подергивающейся щекой.
– Подойди ближе, Николай Николаевич, разговор есть, – с трудом сдерживаясь, промолвил мастер.
– Ты не стесняйся, шуруй в круг! – предложил Саня не предвещавшим ничего хорошего фальцетом.
– Боится, однако… герой! – с издевкой бросил Ирек.
Лесков рванулся.
– Кто, я боюсь? Может, тебя, щенка, боюсь?
Его рука, дрожа, потянулась к голенищу.
– Спокойно, спокойно, Николай Николаевич… – Боровиков быстро вышел вперед, заслоняя Ирека. – Мы поговорить с тобой хотим, а ты сразу за игрушку… Нехорошо.
– Пусти с дороги! – прохрипел Лесков, угрожающе поднимая руку. – Пусти!
Кто знает, чем бы все это окончилось, если б с диким криком: «Ах ты, сука продажная!» не бросился на Лескова Саня. Он схватил его за руку, рванул на себя, и нож, блеснув в свете фонаря, шлепнулся на землю.
– Ты думаешь, один в лагерях приемам учился? – От напряжения Саня задыхался и хватал ртом воздух. – Тут поученей тебя в этом деле есть. Понял?
Николай Николаевич не ответил. Он стоял, сипло дыша, без шапки, взлохмаченный, со стиснутыми бескровными губами.
Я смотрел на этого человека и старался объяснить его поведение. Что ему надо было, чего он хотел? Признаюсь, я не мог понять сначала, что побудило его выбрать именно этот способ отделаться от собаки. Ведь при желании он мог задушить ее, утопить в озере или пристрелить на охоте, да еще сказать, что это вышло совершенно случайно и во всем виноват сам Ванька.
И вдруг меня осенило. Не Ваньке, а этим людям мстил Лесков, мстил за добрые чувства к безродной собаке, которые делали благороднее пучеглазого, вечно сквернословящего Саню, щедрее расчетливого Николая Ивановича и ласковее безулыбчивую повариху тетю Катю. Ему во что бы то ни стало хотелось поиздеваться над ними, посмотреть, как в минуту опасности они разбегутся, рассыплются в стороны, словно горох по тарелке. Всем своим существом он мечтал унизить их, чтобы потом объявить во всеуслышание, нет, даже молча, – насмешливым, снисходительным видом показать, что все они ничуть не лучше его, что все, как и он, дрянь, зола, не стоящая внимания…
– Что ж, сейчас будем разговаривать или утром? – спросил Николай Григорьевич.
Лесков молчал, словно речь шла о ком-то другом.
– Да чего там тянуть до завтра, – кипятился Ирек.
– А ты что скажешь, Николай Иванович?
Мне вспомнились первые дни нашего знакомства, старый безбородый Потап, поселок на берегу губы… Точно так же Николай Григорьевич спрашивал у всех, покупать или не покупать Ваньку.
– Добро, будем решать сейчас.
– Самосуд думаете устроить? – почти не раскрывая рта, словно чревовещатель, спросил Лесков, и его худое, заросшее щетиной лицо застыло в презрительной улыбке.
– Ну, зачем же самосуд? – с деланным равнодушием возразил мастер. – Разговор. Мужской.
– Просто приятное собеседование, – вежливо добавил Ирек.
– А может, я не пожелаю с таким падлом разговаривать?
– Ничего, пожелаешь. – Боровиков сжал кулаки. – А за падло еще ответишь!
– Ну как ты не пожелаешь, Николай Николаевич? – будто искренне удивляясь, спросил Ирек. – Посмотри-ка вокруг… Ну подними свои бесстыжие глаза. Не стесняйся…
Лесков оглянулся. Он исподлобья посмотрел на улыбающегося одними губами Ирека, на стоящего рядом Боровикова, на Валю, потом повернулся всем корпусом и увидел осуждающее лицо тети Кати, увидел меня, усатого Николая Ивановича, все еще не отдышавшегося Саню. Хмель постепенно сходил с него, и в глазах, до этого смотревших мутно и тупо, появился осмысленный и наглый блеск.
– Ладно, валяйте свой разговор. Только скорей. Спать охота. – Лесков неестественно и громко зевнул.
– Ничего, потерпишь… В столовку пойдем, что ли? – спросил Николай Григорьевич.
Делая вид, что ничего особенного не происходит, Лесков лениво, вразвалочку, зашагал к кухонной палатке, но вдруг обернулся и крикнул на истерически-высокой ноте;
– А ежели не пойду, что тогда?!
– Не дури, не дури, Николай Николаевич. – Мастер даже не повысил голоса. – Топай!
И Лесков пошел. В палатке он хотел усесться на свое обычное место с краю, но не успел, остановил Боровиков.
– Ты уж не обессудь, постоять придется. Такой порядок.
– Как на суде, – скривил губы Лесков, однако не сел, а лишь облокотился о стол худыми черными руками.
– Хотя бы и так… Ну, товарищи, что будем делать с Лесковым? – Николай Григорьевич помолчал. – Могу решить собственной властью, но не хочу. Лучше посоветоваться.
– А что ты можешь? Подумаешь, начальник нашелся! – Лесков презрительно пожал плечами.
– Кое-что могу, Николай Николаевич. Отстранить от работы. В Салехард отправить…
– Правильно! Выгнать его из отряда, и баста! – хлопнул кулаком по столу Ирек.
– Законно! – выкрикнул Саня. – Чтоб воздух не портил…
– А что я сделал? Что сделал? – взорвался Лесков. – От паршивой собаки хотел отделаться… Так что, за это – судить? С должности увольнять?!
– Не в собаке, Николай Николаевич, дело. В душу ты нам наплевал, вот что, – медленно и тихо сказал мастер. – И растер сапогом… Вот гляжу я на тебя и диву даюсь. Взрослый человек, вроде б на нашей советской земле вырос, на советских хлебах.
– Да что ты мне свои «советы» в нос тычешь! – перебил Лесков. – Что мне она дала, эта советская власть? – Он вытянул голову вперед, как индюк. – Кукиш, и тот без масла! Масло за границу, а доярке шиш под спидницу. Под немцем и то вольготней жилось… Коня, коровенку дали…
– Под немцем тебе добро жилося?! – Обычно добродушные, с хитринкой в зрачках глаза Николая Ивановича округлились и стали злыми. – А мне немцы не корову, а во что дали. Гляди, Николай Николаевич! – Трясущимися руками он стащил с себя полушубок и, заголив рубаху, повернулся к Лескову. Несколько багровых глубоких рубцов крест-накрест пересекали спину. – Калеными прутами стегали. Из печки! Бачишь, Николай Николаевич?
– Ну, бачу… А дальше что? – нагло уставился в него Лесков.
– И паскуда ж ты, мил человек, – покачал головой Николай Иванович. – За твои слова, знаешь, что тебе б надобно?.. – Он поднял на Лескова глаза и долго рассматривал его как бы со стороны.
– Ну, что? Что надо? Интересуюсь, – не выдержал Николай Николаевич.
– Разложить тебя надобно на этой скамейке да выхвостить по заднице.
– Это как выхвостить, не пойму что-то? – заинтересовалась тетя Катя.
– Ну, высечь, выпороть, – пояснил Николай Григорьевич.
– Вот это да! – схватился за бока Саня. – Вот это надумал, елки-палки!
– А ведь и верно, идея! – Ирек посмотрел на мастера, и в его черносмородинных глазах забегали веселые чертики. – Женщины выйдут…
– Чего им выходить, пущай смотрют! – выдавил сквозь смех Саня.
– Значит, ты за. А Валя что скажет?
Валя покраснела и наклонила голову.
– Ясно…
– Ты еще Ваньку, Николай Григорьевич, Ваньку спроси. – Саня не находил места от распиравшего его восторга. – Что Иван скажет!
Услышав свое имя, пес тихо и жалобно заскулил во сне.
– Слышь, Иван тож голосует! – выпалил Саня.
– А что ненцы бы сделали, Катя? – спросил Николай Григорьевич.
– У нас плохих людей не жалеют…
– Понятно, Катя… Да, сходи-ка пока приготовь продукты для Николая Николаевича.
Боровиков задумался, потом круто махнул рукой. Как и тогда, при покупке Ваньки, он, по праву старшего, принял решение.
– Что ж, Николай Николаевич… Раз народ просит, надо уважить… Снимай штаны!
Лесков глупо и деланно расхохотался.
– Серьезно говорю, снимай штаны, Николай Николаевич. Пороть будем… Еще скажи спасибо, что времена к лучшему изменились. Случись такое году в тридцать седьмом, да и позднее несколько, быть бы тебе врагом народа, как пить дать. А так жить будешь. Но выпороть придется… Тебе ж на пользу, может, поумнеешь. – Николай Григорьевич расстегнул ватник и снял широкий армейский ремень.
Только сейчас Лесков понял, что с ним не шутят, что все происходит не в дурном сне, а наяву.
– Да вы что, ребята, спятили, что ли? – Он попытался заискивающе улыбнуться, но улыбки не получилось.
– Сымай штаны, сука продажная! – во весь голос гаркнул Саня. – А то сами сымем!
– Валя, выйди, – сказал мастер.
Через несколько минут экзекуция окончилась, и Николай Николаевич, красный, с потным лицом и вылезшими на лоб глазами, жалкий в своей бессильной злобе и унижении, натянул штаны.
– А за это вы ответите, ох и ответите, – дрожащим фальцетом повторял Лесков.
– Да будет тебе, не стращай, – вяло отмахнулся от него Боровиков. – А теперь уходи. Возьми продукты, брезент, что на волокуше, и катись. Чтоб духу твоего в лагере не было! Живи один… Самолет будет – улетишь. Все. Иди.
– Сейчас? – угрюмо спросил Лесков. Голос у него был глухой и сиплый.
– Сейчас.
– Зыку чтось у поммастера не стало… Охрип с перепугу, – будто сочувствуя, сказал Николай Иванович.
– Заткни зевало! – огрызнулся Лесков.
Он, пожалуй, был рад, что уходит от людей, от позора. Полушубок никак не надевался в рукава, Николай Николаевич выругался и накинул его на плечи. В палатке наспех запихал в рюкзак продукты, положенные Катей на раскладушку, вытащил чемодан, скатал спальный мешок.
– Примус не забудь, а то на чем утки жарить будешь, – крикнул вдогонку Ирек.
Мы смотрели Лескову вслед. День уже занимался, и на востоке обозначилась длинная, цвета брусники полоса. Лесков шел прямо на нее.
– Подале чтось двигает. От стыда должно… – подумал вслух Николай Иванович.
– Еще спикирует… – неуверенно сказал Саня.
Боровиков покачал головой.
– Ну, куда он убежит от людей, куда спрячется! Не выдюжить тут одному, хочешь не хочешь, а надо идти к людям.
– И то верно, – согласился Николай Иванович.
…Взобравшись на небольшую гривку, Лесков повернулся лицом к лагерю и молча погрозил кулаком.
Ночь прошла тревожно. Я несколько раз просыпался и слышал, как ворочался на своей раскладушке мастер.
Было уже светло. На разные голоса выл и свистел ветер, стараясь сорвать с места палатку и бросить ее в тундру. Все дрожало – надутые щеки утеплителя, ящик из-под взрывчатки, заменявший нам стол, «летучая мышь» на нем. Кто-то из нас плохо застегнул полог, и он звонко стрелял, мотаясь туда и обратно. Когда он открывался, я видел багровый, приплюснутый круг солнца за дымчатой тучей и дрожащую, малинового цвета дорожку через все озеро. Дорожка очень быстро померкла, и по брезенту палатки ударил порывистый дождь-косохлест.
Николай Григорьевич сидел на постели, поставив босые, неестественно белые ноги на голенища сапог.
– Погодка, как по заказу. – Он пятерней нехотя почесал взлохмаченную шевелюру.
На кухне уже гремела посудой тетя Катя, слышалась ее непонятная монотонная песня: «а-а-а… на-на-на… а-а-а…»
– Кать, а Кать, – позвал Боровиков. – Как там Николай Второй, не видишь?
– Почему не вижу? Палатку поставил… Выходил раз. Опять зашел.
– Костер не разводил?
– А на что ему костер. У него примус.
– Керосин будет экономить.
Я вышел из палатки. Вода в озере бурлила. Волны догоняли одна другую, шурша ударялись о мягкий торфяной берег, и все это сливалось с шумом ветра в общий грозный и однообразный гул.
– Зима скоро ляжет, – сказала тетя Катя. – Видишь, лиственница поседела.
На единственной лиственнице, которая росла вблизи лагеря, за эту ночь заметно прибавилось белых иголок, поседели и листочки березки, и все это торопливо и как-то сразу.








