Текст книги "Один шаг"
Автор книги: Георгий Метельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Мне захотелось, мне до боли захотелось воскресить хотя бы несколько страничек далекого прошлого, чтобы отдать дань уважения этому доброму человеку, несправедливо забытому моему земляку.
И я взялся за перо…
Портрет запорожца
1
– Послушай, человек хороший, не знаешь ли часом, где здесь дом господина Рубца?
– Чего ж тут не знать? – с легким удивлением в голосе ответил легонький, словно ветром подбитый старичок, обликом похожий на прислужника у захудалого помещика. – Дом Ляксандры Ивановича всякий в Стародубе показать способен. – Он с охотой повернулся в ту сторону, куда следовало ехать. – Езжайте перва-наперво прямиком, поколе церква не покажется, Пречистой богородицы, от ней налево свернуть прикажите, к собору, значить, а оттудова опять же правой руки держаться следует, до сенного базара… место заметное, все кругом сеном присыпано… А от базара…
– Погоди, погоди… – Сидевший в пролетке мужчина нетерпеливо забарабанил пальцами по колену. – А может, ты, любезный, в ту самую сторону держишь путь, тогда садись, покажешь!
– Это можно, – согласился старичок. – Почему не удружить хорошему человеку.
Он осторожно ступил на заляпанную грязью подножку и аккуратно опустился рядом с потеснившимся седоком.
Седок, очевидно, ехал издалека. На нем было изрядно запыленное пальто с пелериной и такая же запыленная, щегольская, с высокой тульей, шляпа, из-под которой выбивались легкие пушистые волосы. Несмотря на усталость, он ни секунды не сидел спокойно, а все время глядел по сторонам, живо поворачивая голову то вправо, то влево.
Город, в который только что въехала пролетка, встретил путешественника маленькими деревянными домиками под тесовыми замшелыми крышами, жердяными пряслами и непролазной весенней грязью. На низкой, широкой гребле между двумя озерами усталые лошади с трудом вытаскивали ноги, колеса погружались в густое месиво почти до ступиц, и вознице пришлось немало поработать кнутом, пока лошади вывезли экипаж на сухое место.
– Ну и грязища ж у вас, – добродушно сказал седок.
– По весне хватает, – согласился провожатый.
За греблей начиналась широкая Черниговская улица. Дома тут были побогаче, с большими окнами, узорчатыми наличниками и парадными дверьми под железными козырьками. Дома уже не жались друг к другу, а стояли просторно, и за ними тихо плескались отцветающие сады, отделенные от улицы добротными заборами из вершковых досок, зажатых толстенными дубовыми шулами.
Миновали просторную площадь с двумя рядами неуклюжих каменных лавок и древними красивыми церквами, спустились под гору и наконец остановились возле длинного деревянного дома со множеством окон, смотревших на две улицы.
– Вот здеся, значить, Ляксандра Иванович и помещаются, – объявил старичок, ссаживаясь с пролетки.
– Об этом, пожалуй, догадаться не в труд, – весело ответил седок прислушиваясь. Из открытых окон доносились звуки рояля и зычный бас певца, исполнявшего арию Сусанина. – Голос-то, голос каков! – На подвижном лице приезжего изобразился полный и неподдельный восторг.
– Кажись, Петька-печник старается, – предположил старичок.
– Ай да Петька, ай да молодец!
Возница снял с пролетки пузатый кожаный чемодан и измазанный красками ящик из тех, которым пользуются живописцы, и остановился в нерешительности, не зная, что дальше делать с вещами.
– Занеси во двор, – попросил приезжий. – Да только тихо, чтоб не помешать певцу… А сам езжай с богом… Я погожу.
– Да и мне, добрый человек, пора восвояси, – сказал старичок.
– Конечно, конечно… – Приезжий порылся в кармане, отыскивая рублевую монету. – Вот за услугу… Не откажи принять…
Он прошел на большой, поросший травой двор, тихонько расположился на скамейке под кустом пахучей сирени и, дождавшись, когда смолк последний звук рояля, шумно захлопал в ладони.
– Брависсимо! Брависсимо!
В окне показалась кряжистая фигура хозяина дома, лохматая голова и загорелое докрасна лицо с длинными усами запорожца.
– Батюшки светы! – Хозяин всплеснул руками. – Кого я вижу! Илья Ефимович! Вот удружил… Вот обрадовал…
Через минуту они уже обнимались и, войдя в раж, хлопали друг друга по плечам: гость изо всех, впрочем, небольших сил, хозяин – осторожно, как бы не пересолить и не сделать гостю больно.
– Это, брат, Репин, знаменитый на всю Россию художник. – Рубец представил гостя стоявшему в стороне молодому певцу.
Илья Ефимович поморщился.
– Не люблю громких фраз, Александр Иванович!.. А с юношей с превеликим удовольствием познакомлюсь… Здравствуй, казак! – Он протянул руку. – Репин.
– Левачек Петро, – пробасил «казак».
– Ну и голосище ж у тебя, Петро, как у протодиакона.
– Бог не обидел… – согласился Рубец. – Роль Сусанина с ним разучиваем… Задумал я, Илья Ефимович, нашими малыми силами «Жизнь за царя» на местной сцене поставить.
– Вот как? Похвально! – живо отозвался Репин. – Только почему ж «малыми силами»? – Он посмотрел на Петра. – С таким басом хоть в Петербург на сцену иди!
– А я, сказать по правде, и собираюсь его в Петербургскую консерваторию устроить… По осени поедем, так, Петро?
– Это, как вы решите, Александр Иванович. Я-то с полным удовольствием.
– Простите, я помешал вашим занятиям… – Репин спохватился, и смущенная улыбка осветила его виноватое лицо. – Вы продолжайте, будто меня и не существует.
– Как можно! Такие гости нас жалуют не столь часто, – воскликнул Рубец.
– Нет, нет, обязательно продолжайте. Я послушаю.
– Ну что ж… Ежели такая твоя воля… Мы недолго. А ну-ка повтори, – сказал он Петру.
Большая комната сразу стала как бы теснее. Захотелось на простор, куда-нибудь на Волгу, под высокое небо. Казалось, только там и можно почувствовать всю силу этого голоса.
– Как хорош!.. – пробормотал Репин. – Орфей!
Несколько минут он пристально всматривался в лицо певца, а затем машинально, не совладев с собою, потянулся за листом бумаги. Почти не отрывая карандаша, он сразу же схватил самое главное – простодушие и радость человека, впервые прикоснувшегося к большому искусству.
Рубец искоса поглядывал на гостя, понимающе перемигивался с «Орфеем» и почти без передышки начинал новый аккомпанемент: «Пускай рисует».
– Однако я вас совсем замучил, – спохватился Репин, устало опускаясь на стул. – Простите великодушно.
– Судя по твоему виду, замучился ты сам, – рассмеялся Рубец. – А ну-ка показывай, что получилось!.. О, живо, очень живо схвачен. Великолепно, Репин!.. Смотри, Петро, каков ты есть на самом деле. Вся душа твоя тут обнажена.
Через раскрытые окна донесся первый удар колокола.
– К вечерне звонят, – мечтательно промолвил Репин. – Грешен, люблю колокольный звон… Он напоминает детство, Чугуев. Помнишь, Александр Иванович?
Рубец оживился.
– Еще бы!.. Впрочем, церквами-то наш заштатный город не зело богат.
– Четыре со звоном… Я их расписывал в свое время. Здесь, конечно, поболе.
– Двадцать две! И какая старина! Какая история! Какая архитектура!
Все трое вышли в сад, чтобы лучше слышать перезвон колоколов.
Земля была устлана облетевшими лепестками яблоневого цвета. Деревья еще сквозили, и едва пробившиеся листочки были трогательны в своей младенческой беспомощности. Сильно и пряно пахла сирень.
Репин прислушался – Вечерний звон, вечерний звон…
– Да, звонят… – Рубец узнавал колокола «по голосу». – Слышишь бас – фа диез верхней октавы – это на Спасо-Преображенской. С тысяча шестьсот девяносто восьмого года стоит храм… А вот вступает, чуть повыше тоном – старый собор, полковой, Стародубского полка… История, Илья Ефимович, история в каждом камне… А этот, слышишь, веселый, заливистый – предтеченский бьет. Церквушка – залюбуешься! Редкое украинское барокко. На стене герб Ивана Скоропадского, гетмана Малороссии…
– Гляжу я, ты немало влюблен в Стародуб.
– Что делать? Вторая родина. Тут и предки жили, даже в городской топографии отражено: часть города Рубцовкой до сей поры зовется… Да ты ведь проезжал через нее – самая окраина, до гребли.
Репин улыбнулся, вспомнив, с каким трудом кони тащили там пролетку.
– Ну и грязища же в том месте!
– Да разве ж это грязь? – Рубец весело развел руками, и глаза его из-под огромных насупленных бровей засветились лукавством. – Вот лет сто назад, когда чумацкие обозы с солью шли, тогда, верно, грязь была. Двух попов обозники приглашали. Один просительный молебен служил, чтобы не застряли на плотине, другой, ежели переезд благополучно совершался, благодарственный, на той, понятно, стороне. А случалось и так: молебны петы, а пользы нету. Застревали посередине намертво, пока не просохнет.
Репин любил забавные истории и не мог удержаться от смеха, глядя на веселого, кряжистого, давно начавшего полнеть Рубца. Он ему живо напомнил прошлый год, имение Мамонтова в Абрамцеве… Рубец тогда читал озорное письмо запорожцев турецкому султану. Дам попросили выйти, и мужчины смогли всласть насладиться смелым казацким юмором. Репин смеялся едва ли не больше всех и тут же карандашом набросал уморительную сценку – хохочущих до упада запорожцев, которые сочиняют ответ султану.
С той поры он начал думать о новой картине. Он писал «Царевну Софью», портреты Стасова, Куинджи, отца, но думы его неизменно уносились в шумный и веселый мир запорожской вольницы. Совсем по-иному, чем раньше, он смотрел на кривые казацкие сабли, на пики, папахи, свитки, жупаны, иными глазами всматривался в лица знакомых и незнакомых людей, как бы меряя их единственной меркой – подходят они или не подходят к его замыслу.
Несколько этюдов уже хранились в заветном альбоме. Одного казака удалось зарисовать совсем недавно, в Чугуеве, откуда он возвращался сейчас в Москву… И вот Рубец. Он посмотрел на него как бы впервой. Боже мой! Да ведь это же готовый казак для его картины! Тот, кто будет хохотать до коликов в животе, упершись могучими руками в бока, разинув до отказа огромный рот.
– Погоди, погоди… – Репин уже не слушал, что говорил Александр Иванович, он был всецело поглощен идеей. – А ну-ка, стань вот так… Запрокинь голову… Живот вперед… И смейся, смейся же, черт возьми!
Рубец послушно проделал то, что велел Репин.
– А ведь неплохо, а?.. Прости, что значит неплохо? – Илья Ефимович по привычке думал вслух. – Чудесно! Превосходно! Настоящий Тарас Бульба! – Восторженные восклицания сыпались одно за другим. – Теперь-то я знаю, зачем приехал в этот Стародуб!
– Александр Иванович! Я, пожалуй, пойду, – послышался шепот Петра. Все это время он стоял в сторонке, боясь неуместным словом помешать беседе.
– Иди, иди, любезный… – рассеянно пробормотал Репин.
Казалось, он начисто забыл, что еще полчаса назад находился во власти этого простоватого круглолицего парня в голубой сатиновой рубахе. Сейчас Репина интересовал только Рубец, будущий запорожец его картины. Скорее, скорее за работу!
Быстрым легким шагом он пошел во двор, где все еще лежали вещи, и вернулся со складным мольбертом, холстом и палитрой, висевшей на ремне перед грудью. Движения его были энергичны, походка тороплива, речь отрывиста… Он остановился и внимательнейшим прищуренным глазом окинул массивную фигуру Рубца… Наклонил голову вправо, влево, отчего разлетелись его легкие каштановые волосы… Отошел на шаг в сторону, как бы прицеливаясь, выбирая ту единственную точку, откуда лучше всего будет смотреться модель.
– Отлично, Александр Иванович, великолепно…
Ему уже все нравилось в Рубце – мажорный вид, нависшие наподобие панцирей брови, грубо вылепленный нос, посадка массивной головы, длиннющие, опущенные книзу усы, которые он только что в шутку назвал трехэтажными.
Сгорая от нетерпения поскорее приняться за краски – разве может с такой фигурой справиться карандаш?! – он торопливо, но точно нанес углем контур будущего портрета («Наконец-то!») и облегченно вздохнул, взяв большую, на длинной ручке кисть.
– Ну-с, Александр Иванович, что новенького в Петербурге?
Теперь, когда точка была удачно выбрана, натура установлена, а кисти отзывались на легчайшее движение его руки, он мог начать спокойную, неторопливую беседу. Она не мешала Репину. Скорее наоборот: умело направляя разговор по нужному руслу, он вызывал у собеседника именно то выражение лица, которое ему было необходимо.
– Так что же нового, Александр Иванович? Ты ведь, наверное, недавно из Петербурга?
– Неделя минула, не более… А из новостей? – Рубец задумался. – О чем же вспомнить?.. Ах да, осветили электричеством площадь перед Александринским театром. По системе Яблочкова.
– Слава богу… И то после Парижа.
– Да, не больно балуют таланты на Руси… Что ж еще?
Репин работал сосредоточенно и быстро. Пристально всматривался в Рубца, потом переводил взгляд на палитру, смешивал краски и, прицелившись, клал мазок. Мазок был смелый и точный, и с каждым новым движением кисти холодный холст все более оживал.
– Ты знаешь, Александр Иванович, что я намедни вычитал в одном журнале? – Тонкие губы Репина расплылись в лукавой усмешке. – В Америке начала выходить новая газетка под названием «Носовой платок». Печатается, видишь ли, на полотне и соответствующего формата. Так что прочитал и употребляй по другому назначению!
Рубец расхохотался.
– Ну и отчудили янки, вот ловкачи!
Он вообще любил и умел смеяться. Смех доставлял ему неуемную радость, и она переливалась через край, забирая, захлестывая не только лицо, но и шею, багровевшую от натуги, и лоб, куда к залысинам ползли кривые, лукавые морщинки, даже руки, которые то призывно поднимались выше головы, то иронически упирались в бока, как бы помогая смеху.
Пользуясь мгновением, Репин торопливо лепил выражение хохочущего лица. Кисти слушались его необыкновенно и делали все, что он хотел. Уже обвисли вздрагивающие от смеха сивые усы, уже откинулась в изнеможении голова, заплыли прищуренные глаза – еще одно усилие, и в них запляшут лукавые чертики хохота…
Это были именно те мимолетные, ускользающие секунды, когда от художника требовалась полная отдача сил… Пожалуй, из всего процесса творчества он любил их, как никакие другие. Забыт весь мир, забыто, подернулось туманом окружающее, и весь смысл, весь интерес жизни сосредоточен только на том, чтобы передать красками трепет, теплоту человеческого тела.
…Вечером ужинали при свете лампы за массивным дубовым столом, покрытым цветной скатертью. Одноглазый слуга Прохор принес самовар, и хозяин, хлебосольно улыбаясь, угощал гостей «чем бог послал».
Гостей было двое – Репин и молоденькая, лет девятнадцати, барышня, будущая Антонида в «Жизни за царя». Она пришла под вечер, вся какая-то светлая, радостная и очень эффектная в широкополой шляпе с белыми страусовыми перьями, в белых, почти до локтей перчатках и скромном, миртового цвета платье, отороченном широкой вышитой каймой.
– А я вас сразу узнала… по портрету в «Ниве», – сказала она Репину, и ее круглые с ямочками щеки зарделись радостным румянцем.
Илья Ефимович церемонно приложил руку к сердцу.
– Анна Михайловна учительствует в селе, – сказал Рубец, с нежностью глядя на гостью, – и очень помогает мне собирать песни. Сборник малороссийских мелодий, который я тебе подарил, почти полностью записан в нашем краю… И конечно с помощью нашей очаровательной Аннушки.
– Совершенно верно! О-ча-ро-вательной! – живо откликнулся Репин, застывая в молчаливом, изящном поклоне.
Анна Михайловна мило сконфузилась, покраснела и опустила глаза. Репин залюбовался ею.
– Какая жалость, что сегодня уже поздно, – сказал он. – Но завтра! Завтра я обязательно напишу с вас портрет… Вы разрешите?
– Завтра ты поедешь с нами в село на свадьбу, – возразил Рубец.
– На свадьбу? Это любопытно! – радостно воскликнул Репин. Он очень быстро загорался любым интересным делом. – Конечно, поеду!.. Но портрет с Аннушки… Вы не обижайтесь, Анна Михайловна, что я вас так называю?.. Я все равно напишу!
Весь вечер говорили об искусстве, о музыке. Илья Ефимович расспрашивал о младшем брате – Васе, жившем в Петербурге. Вася недавно окончил консерваторию, где Рубец читал теорию музыки и сольфеджио.
– Я горячо люблю музыку, – мечтательно произнес Репин. – Если мне подолгу не приходится ее слушать, я тоскую. Под музыку и пишется легче. Когда мы жили вместе с Васей в Петербурге, он мне часто играл «Лунную сонату» Бетховена. Играл много раз подряд. А я писал. Эта вещь трогала меня до слез!
Поглощенный воспоминаниями, Репин не заметил, как Александр Иванович встал из-за стола. Раздались звуки бетховенской сонаты. Рубец играл сильной, уверенной рукой, очень свободно, как бы в раздумье.
– Спасибо… – пробормотал растроганный Репин. Он откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В стакане остывал недопитый чай. – …А теперь я хочу послушать что-нибудь твое.
– После Бетховена?! – Дремучие брови Рубца удивленно поползли кверху.
– Да, после Бетховена!.. Музыка столь бесконечно разнообразна, что в ней уживаются в добром соседстве соната и романс, симфония и мало российская песня… Прошу тебя!
– Пожалуйста, Александр Иванович. – Аннушка подняла на Рубца голубые глаза.
– Ну что ж, коли на то ваша воля… – Рубец свесил в поклоне лохматую голову. – Я сыграю свою последнюю увертюру на украинские темы.
Привычным жестом он отбросил назад полы пиджака, сел за рояль, и в ту же минуту знакомые с детства мелодии наполнили старый дом и, выплеснувшись через открытые окна, полетели над темным садом.
Это снова вернуло Репина к запорожцам, к вольным чубатым казакам, к задуманной картине, и он решил, что ему здорово повезло с Рубцом. «Какой тип! И ничего лишнего. Какая мажорность в облике, в осанке, полной достоинства!» И казалось странным, что этот «запорожец», которого он мысленно уже перенес в семнадцатый век, не рубит шашкой турок или ляхов, даже не пишет озорное письмо султану, а мирно сидит за роялем, привезенным откуда-то из Германии, и играет грустные мелодии, навеянные песнями его соплеменников.
– А ведь это недурно, Александр Иванович, – от души похвалил Репин.
– В самом деле? – обрадовался Рубец.
– Мне искренне нравится.
– И мне, – согласно кивнула головой Анна Михайловна.
– Тогда, друзья, я вам сыграю вот эту, веселую… Помните, Аннушка, где мы ее записывали?
Он лихо ударил по клавишам и запел сильным тенором:
Посияла руту-мяту над водою,
Та выросла рута-мята з лободою.
Аннушка сразу же заулыбалась и подхватила, с удивительной легкостью беря высокие ноты:
Та выросла рута-мята з лободою.
А кто ж мою руту-мяту тай прополе?
Репин не знал слов, но не удержался и начал вторить:
Отозвався старый дид з бородою:
Та я ж твою руту-мяту тай прополю!
– Ой цур тоби, старый диду з бородою,
Нехай моя рута-мята з лободою.
И получилось так ладно, так хорошо, и такие все собрались голосистые, что захотелось петь еще и еще.
– С твоим голосом, Александр Иванович, я бы пел на сцене, – сказал Репин. – А ты за теорию взялся. Как же так?
Могучие усы Рубца не смогли скрыть задорной улыбки. – Аннушка, отвернитесь! – И он выразительно похлопал себя по животу. – Тут, знаешь ли, забавная история… Я ведь первый год в консерватории занимался у Пиччиоли по классу пения. А потом вызывает меня Антон Григорьевич Рубинштейн и этак деликатно, с подходцем, начинает вести разговор о моей внешности. А надобно признаться, что и смолоду я, мягко говоря, особой худобой не отличался. «Видите ли, господин Рубец, ваша фигура, как бы тут выразиться, не совсем сценична… Вот если бы вы, господин Рубец, пели Рауля в „Гугенотах“, вы смогли бы в четвертом действии благополучно выскочить из окна?»– «Никак невозможно, Антон Григорьевич, – отвечаю, – потому что по своей комплекции застряну в окошке». Вижу, Рубинштейн смеется, а за ним и я. Тогда он этак мягко, просительно: «Ваши задачи по классу гармонизации, господин Рубец, настолько хороши, что я бы советовал вам перейти специально на теорию»… Вот так я и не стал певцом, – рассмеялся Александр Иванович.
– Однако голос у тебя от этого не пропал. А посему…
И они пропели еще «Эй ухнем!» на сочиненный Александром Ивановичем мотив, потом из его сборника печальную «Ой у поли могила з витром говорила», затем задорную «Коли любишь, люби дуже» и наконец «Ой не пугай, пугаченьку».
– Позволь, позволь, – сказал Репин, едва закончили эту песню, – мне довелось это слышать в Петербурге в «Кузнеце Вакуле».
– У тебя прекрасная память! – весело сказал Рубец. – Да, эту песню я отдал Чайковскому. Она ему понравилась, и я подарил… Вообще я не жалею своих находок. Ты их встретишь у Римского-Корсакова в «Майской ночи», у Мусоргского…
– Ты добрый, Рубец.
Александр Иванович задумался.
– Я понимаю, что в руках Чайковского или Мусоргского, или Римского они, возможно, станут шедеврами. А у меня?.. – Он грустно улыбнулся. – Я рудознатец, Репин. Ищу, копаюсь в народной памяти, собираю по крупице, как золото, все то, что предано забвению.
– А разве этого мало! – горячо сказал Репин. – Разве это не оценят потомки! Ведь ты своими поисками прекрасного, народными чудесными песнями, которые, возможно, погибли бы, если бы не ты, ведь ты всем этим открываешь богатейший материал для будущей русской музыки, для будущих опер, симфоний, сонат!
– Да, возможно, – рассеянно ответил Рубец. – Но довольно об этом…
– И вообще, господа, уже очень поздно, – Анна Михайловна взглянула на стоявшие в углу часы. – Боже мой! Скоро полночь! Мне будет страшно идти домой.
– С двумя такими казаками? – вежливо осведомился Репин.
Они вышли на тихую, пустынную улицу. На соседнем постоялом дворе за длинным столом под яблоней сидели странники и слушали рассказ огромного старика в черной иноческой одежде и маленькой монашеской скуфье на голове, опоясанного тяжелыми веригами.
Пахло весной – молодой зеленью, влажной, набирающей силы землей, тополями. Где-то лениво залаяла собака и смолкла. Небо было низкое, звездное, и в темноте ночи черными вырезными силуэтами выделялись купы деревьев, крыши домов, шпили и купола церквей.
Колокольные часы на соборной звоннице гулко пробили двенадцать.
2
Утро выдалось удивительно тихое и ясное. Затрубил пастушеский рожок, созывая коров. Через заборы перекликались петухи. Зазвонили колокола к ранней обедне.
Репин отказался спать в комнате и, по привычке к свежему воздуху, провел ночь на сеновале. Проснулся он рано, чуть позднее солнца, и Рубец, поднявшийся около семи, нашел его в саду – щеголевато одетым, свежим и в шляпе, с которой он не расставался даже в жару, боясь простудить голову.
Снова пили чай с только что принесенными одноглазым Прохором теплыми сайками, печеными на соломе. Чай был вкусный, с молоком, и Репин, не страдавший отсутствием аппетита, нахваливал и чай, и сайки, и холодное топленое молоко с коричневыми пенками.
– Извини за монашеское угощение, – сказал Рубец, – но, как видишь, живу по-холостяцки… Матушка по обыкновению в деревне, брат в Чернигове, по делам службы, а я один в доме… Вот разве еще Прохор…
– Чего изволите, Ляксандра Иванович? – отозвался из прихожей Прохор. Был он не только одноглаз, но и тугоух, однако в семье Рубцов его любили за преданность и добрый нрав.
– Ничего, ничего, Прохор, я позову, когда понадобишься.
В разгар чая принесли свежую газету.
– Поглядим, что творится в мире. – Александр Иванович развернул полотнище «Нового времени». – «Война британцев с зулусами»…«Возвышение гербового сбора»… «Чума на Волге»… А это что? – Лицо его вдруг помрачнело. Он резко придвинул газету к близоруким глазам и замолчал, пробегая заметку.
– Что там? – заинтересовался Репин.
– «Покушавшийся на государя императора Соловьев Александр Константинович, тридцати трех лет, повешен в Петербурге двадцать пятого мая сего года»…
– Все-таки повесили, – глухо отозвался Репин. – В шестьдесят шестом году я видел на Смоленском поле, как вешали Каракозова. Тоже за покушение на государя императора… Толпа… Колесница с приговоренным… Я до сих пор помню его огромные глаза, казавшиеся уже по ту сторону жизни, плотно сжатые губы человека, до конца претерпевшего свою участь.
– Да… В тяжкие времена мы живем, Илья Ефимович, в тяжкие!
Настроение было испорчено. Чай допивали молча, думая о трудных днях и трудных судьбах людей, осмелившихся поднять руку на самодержца. Не радовало ни просвечивающее сквозь листву солнце, ни свежие сайки, ни ласточки, лепившие под крышей гнезда.
Аннушка вошла в комнату шумно и внезапно, как порыв весеннего ветра, распахивающий окна настежь.
– С добрым, с очень добрым утром! – промолвила она радостно. – Вы готовы, господа?
– Мы ждали только вас, – ответил Рубец, слабо улыбаясь. Ему всегда хотелось улыбнуться, когда он видел Аннушку.
– Тогда поехали, поехали, поехали!.. – пропела она. Ее никто не поддержал. – Вы, кажется, невеселы?
Репин и Рубец незаметно переглянулись.
– Что вы, Анна Михайловна! Это вам показалось. – Голос Репина звучал нарочито бодро. – Просто мы с Александром Ивановичем только что философствовали – рассуждали о жизни, о том, как ее прожить с наибольшей пользой.
– И что же решили?
– Решили, что впереди непочатый край дел: учить детей, собирать забытые песни, писать картины… Кстати, портрет с вас я обязательно напишу.
– И подарите мне?
Репин хитровато улыбнулся: – Нет, Александру Ивановичу. Он ему нужнее.
– Нам очень весело, Аннушка! – без улыбки сказал Рубец. – Смотрите, как молодо все вокруг. Новая поросль. Одни ветви отмирают, другие нарождаются, а дерево живет, растет, плодоносит.
Под окном зазвенел колокольчик.
– Лошади поданы, Ляксандра Иванович, – доложил Прохор.
Сухопарый Репин и массивный Рубец с трудом уместились на одном сиденье. Аннушка устроилась на скамеечке напротив и раскрыла пестрый зонтик – от солнца.
– Трогай с богом! – сказал Александр Иванович кучеру.
Лошаденка бежала бодрой рысцой, подбрасывая задними ногами комья земли. Несколько кварталов ехали улицей, знакомой Репину со вчерашнего дня, потом свернули на незнакомую, и он снова жадным взглядом всматривался в проплывающие мимо дома, сады, церкви…
– Ты рассказывай, рассказывай, где что! – тормошил он Рубца.
– Прости, я задумался… – Угнетенное состояние все еще не покидало его. – Да и о чем рассказывать? Увы, время и неразумные люди уничтожили многое из того, что некогда составляло красу и гордость Стародуба… Кстати, на этом месте, где мы сейчас едем, не так давно стоял громадный многовековый дуб. Под его сенью свободно размещались подвод пятнадцать. Покойная нянюшка моя Варвара, великая мастерица по части сказок, говаривала, что от этого дерева и пошло название города – Старый дуб. Так вот этот самый дуб чем-то не понравился городничему, и тот велел срубить его. Годов сорок тому, говорят, это было.
Они долго ехали длинной Красной улицей, названной так за потоки крови, лившиеся по ней в дни битв с насильниками, нападавшими на русскую землю. Потом, уже за городской чертой, миновали курганы, где, по преданию, лежат кости шведов, подходивших к Стародубу в Северную войну.
– Да, старины у вас тут, древности… – с некоторой завистью протянул Репин.
– А я старины не люблю, – простодушно призналась Аннушка. – Это нехорошо, господа, правда?
– Как вам сказать, – деликатно ответил Репин. – Многие люди живут только настоящим, сегодняшним днем, прожил сутки – и слава богу. А мне кажется, что человек не может жить, не думая о будущем и не помня прошлого. Прошлое, Анна Михайловна, это наши отцы и деды, наша история. Меня – каюсь, грешен! – Репин приложил руку к сердцу, – меня порой сильнейше манит кульминация давно ушедших событий. Вот Софья-царевна, или Запорожская Сечь…
– И все же ты, Илья Ефимович, певец сегодняшней России, – сказал Рубец. – Разве твои «Бурлаки» прошлое?.. Ох, долгонько ждать еще, пока они канут в лету!
– Да, ты, пожалуй, прав, – невесело ответил Репин. – Долгонько…
– Или «Проводы новобранца», или «Возвращение с войны», или «В волостном правлении». Ведь это теперешнее наше бытие, наша обыкновеннейшая российская жизнь.
– И все равно я люблю ее и такую, – трудную, небогатую, порой мучительную, порой радостную до слез, до кружения головы…
– «Эти бедные селенья, эта скудная природа. Край родной долготерпенья, край ты русского народа», – продекламировал Рубец.
– Да… И вот ту деревеньку вдали с ее почерневшими избами, крытыми соломой… покосившийся крест у криницы, повязанный вышитым рушником… и эти зеленя. – В нем снова заговорил художник. – Как все это прекрасно группируется, какая картинность во всем этом!
…Село, куда они въехали, встретило их шумным свадебным шествием. Более десятка подвод, украшенных зелеными березовыми ветками, двигалось по направлению к церкви. На повозках, крича во весь голос песню, сидели молодые, их родственники и бесчисленные гости: простоволосые разряженные девки, кто в венках из одуванчиков – попков по-здешнему, кто с пестрыми лентами в волосах; бабы в цветных платках, повязанных наподобие чалмы; парни тоже в обновах, рубахах навыпуск и, несмотря на жаркий день, в белых домотканых чекменях, в новых лапотках, а некоторые – знай наших! – в яловых сапогах бутылками.
Повстречавшись с извозчичьей пролеткой, свадебный поезд остановился. С передней подводы спрыгнула невеста и трижды в пояс поклонилась Рубцу.
– Прошу милостью на веселле!
Затем поклонилась Репину и повторила то же приглашение, потом Аннушке, наконец кучеру: по старому обычаю, все, кого молодые встречали в этот день, приглашались на свадьбу.
– Спасибо, невеста, за внимание, за ласку, – ответил Рубец, приподнимаясь с сиденья и тоже кланяясь.
Его здесь знали. Знали и в других селах странного барина средних лет, потомственного дворянина, профессора консерватории, про которого завистники в Петербурге говорили, будто он вхож в царский дом, и при этом многозначительно поднимали палец кверху.
Барин был действительно странный, не похожий на настоящего барина; он не то растерял, не то раздарил остатки нажитого предками добра и остался при крохотном именьице в Чубковичах под Стародубом, где доживала свой век старая мать, окруженная остатками дворни, привезенной сюда из Чугуева.
Каждый год, как только заканчивались занятия в консерватории, он приезжал в Стародуб и жил здесь все лето. Он любил это время, когда удавалось наконец сбросить надоевший за зиму вицмундир, надеть партикулярное платье и не думать, что тебя в любую минуту может потребовать сумасбродный великий князь, возомнивший себя знатоком музыки и покровителем искусства.
Все столичные условности оставались в Петербурге, а здесь можно было запросто отправиться на ранний базар, присесть на корточки рядом со слепыми нищими-бандуристами, слушать их жалостливые песни и привычной рукой быстро заполнять страницы нотной тетради. Можно было поехать в какую-либо деревушку на крестины к знакомому крестьянину, или на заручины, или в ночное, или на первую весеннюю гулянку, где голосистые парни и девки пели языческие весняные песни.








