Текст книги "Сон разума (СИ)"
Автор книги: Георгий Левченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
15.06 Интересно, что, чтобы начать излагать определённую мысль, мне необходимо вспомнить нечто конкретное, не обязательно с ней связанное, любой образ или ощущение или просто недавнее событие. Вот и сейчас из головы не выходит, как сегодня утром некий юноша, переходя через железнодорожное полотно в не предназначенном для этого месте, попал под поезд, все 40 вагонов. Хоть и многие, как выяснилось, так ходят, но конкретно ему почему-то не повезло. В том месте резкий поворот, посему не удивительно, что он из-за деревьев не заметил приближающийся состав, но вот не услышать его было невозможно. Наверно, по телефону говорил или в наушниках музыку слушал, невнимательность потрясающая. Как только весть о происшествии разнеслась по округе, все местные посчитали просто-таки своим долгом сбегать и посмотреть, целая толпа собралась, смерть – достаточный повод развлечься. И я пошёл. Оказался я там, когда его останки были почти убраны, главного не застал и слава богу, но, в любом случае, от него наверняка мало что сохранилось после сорока-то вагонов, однако в душу закралось одно смутное и почти необоснованное предположение, что я мог его видеть ранее. Не хочу ничего ни на кого наговаривать, но мысль имеется. Дело в том, что по дороге сюда, на дачу, в электричке прямо передо мной сидел какой-то молодой парень, только я точно не помню, вышли ли мы на одной станции или нет, если то действительно был он, то должны были. Кстати сказать, выглядел юноша весьма странно, не чудаковато, но всё же выделялся из толпы, однако чем именно, сейчас дать себе отчёт сложно. Одет, как припоминается, он был в джинсы, майку (цвет забыл) и пёстрые кеды, всё вполне прилично, чисто и опрятно, видно, что кто-то следит за его внешним видом, мать или жена, например; лицо обыкновенное, может, даже слишком простоватое, деревенское, не шедшее к его модной одежде (точнее, наоборот); стрижен коротко, на щеках серела густая щетина, лишь глаза и веки у него были красными, будто он только что рыдал несколько часов кряду, но при этом казался спокойным, чуть ли не «просветлённым», наверно, просто какое-то заболевание. Ещё я заметил, как глубоко юноша погрузился в свои раздумья, не по годам серьёзные мысли, причём так, что на протяжении всего пути пошевелился только раз или два, всё в окно смотрел, иногда чему-то улыбаясь, непонятно, правда, чему-то своему или тому, что в нём видел. Видя такую задумчивость у столь молодого паренька, мне стало его немного жаль, хоть она ему и очень шла. Можно предположить, что характером тот был мягким и податливым, однако до определённой черты, за которую переходить никогда бы не стал. Судя по всему, если это действительно был он, ему пришлось ненадолго съездить в город. В толпе мне мельком удалось расслышать реплики о некоторых обстоятельствах его жизни, из коих следовало, что надобностей могло оказаться очень много, равно как и причин возвратиться совсем рано, что для молодых людей крайне не характерно, т.е. спешил. Есть, правда, и ещё одно подозрение, что он сделал какую-нибудь глупость, слишком преувеличил её значение, запутался или испугался и попытался решить всё разом, тем более, насколько я способен замечать такие вещи, подобное могло иметь место в его характере, ведь частенько молодые, наивные и слабые натуры не выдерживают и малейшего груза проблем и соблазняются простейшим из выходов, в то время как способа добиться, чтобы их не было вовсе, не знают из-за отсутствия элементарного житейского опыта. Хотя нет, всё же это моё субъективное предположение и пусть оно таковым и остаётся, более того, у меня самого мысли нарочно могут склоняться в сторону самоубийства, вот я и придумал случайное совпадение и вывел из него бог весть что. Чёрточка в характере появляться начала, мнительностью называется, готов и за здорово живёшь человека похоронить.
В глаза бросилось другое: народ, по сути, собравшийся случайно и именно по этому поводу, как раз таки очень мало его обсуждал, все, по преимуществу, говорили о чём-то другом, совсем постороннем, из своей повседневной жизни. Да, были и те, которые качали головами, сочувствовали, некоторые женщины чуток всплакнули, были и те, кто ругался, видимо, тоже из своеобразного сопереживания, но у меня постоянно присутствовало ощущение, что не это для них сейчас главное, не для этого они здесь собрались. Только одна молоденькая девочка, не очень, впрочем, складная, сильно рыдала; по-моему, её пару раз пытались увести, а она не поддавалась, вырывалась, но никуда не бежала, просто стояла, однако потом всё-таки удалили, на глаза та мне попадалась лишь пару раз. На самом же деле (я осознал это лишь несколько часов спустя), там во всём сквозило смутное, тёмное, неопределённое ощущение, что произошедшее хоть и плохо, досадно, обидно, трагично, но всё равно хорошо: хорошо, что он так умер, хорошо, что у них с той девочкой ничего не получилось, хорошо, что теперь она осталась одна, хорошо, что мы все сейчас вот так стоим и это обсуждаем. Я не хочу и не буду строить из себя оскорблённую невинность, тем более на своих же глазах, отгораживаться от толпы только постольку, поскольку понял, что именно её объединяло, однако такого острого омерзения я никогда ранее не испытывал, ведь мне действительно было плохо, я действительно сожалел, хоть поначалу и очень смутно, в общем и целом, теоретически, так сказать. А ведь начал было думать, что окончательно очерствел и одичал! Нет, тут нечто совсем иное, не прав я был, когда думал, что невозможно узнать, у кого что в душе творится, ведь всё как дважды два: везде одно и то же, трусость, ложь и безразличие, только по-разному, масштабы другие, кто во что горазд. Это не я столь неудачно влип, не я один жил невпопад, это оно вообще так происходит, чуть кто не в серой середине стоит. Можно сюда свалить до кучи ещё и самолюбие, униженность и мнительность в совокупности со слабым умом порождают неоправданное болезненное самолюбие и как следствие агрессию против всего вокруг, задавленную, из-под пола, подвальную, самую жестокую изо всех, что только могут быть. На поверхности же остаётся лишь видимость, сплошная видимость и резонёрство в том, что и как должно быть, что и как хотят представить, чтобы шаблон, которым мыслят, был единственно верным, лишь чванливая игра, и главное в ней, чтобы всё подчинялось её правилам, она просто-таки жаждет подменить собою жизнь, стать самой жизнью, поскольку в спеси своей не терпит ничего существенней себя, ничего настоящего. Пусть я преувеличиваю масштабы, желая выгородить свою беспомощность, но ничего не выдумываю, сегодня мне пришлось вдоволь на неё насмотреться, слишком живы ощущения того, как подобное может войти в привычку, стать хорошим тоном и общепринятым правилом, так что глубже переживать по этому поводу просто бесполезно.
Могу прибавить странное наблюдение, сделавшееся сразу при первом же взгляде на место происшествия, которое, впрочем, находится в связи, очень даже в связи с предыдущим: помимо сожаления в уме промелькнула почти издевательская мысль о том, сколько всё-таки нужно иметь внутри всякой дряни, в физиологическом смысле, чтобы в результате быть человеком. После него (наблюдения) почему-то стал сильно жалеть самого себя – чего-то я недопонял, недосообразил и вдруг почувствовал чрезвычайную растерянность, будто вывалился из машины посреди пустынной местности, она поехала далее, а я стою и испуганно озираюсь вокруг, не зная, что мне делать дальше. Мне стало не по себе от этой жалости – это видимо, один из тех упадков сил, во время которых жизнь превращается в пустой звук, будто не кто-то другой, а именно я размазан по рельсам на добрый десяток метров, к тому же мои останки лежат в необычной идиотской позе, и все на них глазеют. Почему я воспринял всё так близко к сердцу? И, главное, почему смысл этой обрывочной мысли о человеке как результате в том числе и природной непосредственности ускользнул от меня, ведь в ней чудилось нечто существенное, можно сказать, всеобъемлющее, что жизнь, например, не исчерпывается лишь чем-то одним, а необходимо быть и тем и другим и третьим, должна быть система ценностей, а не, прости господи, одна главная? – Это сейчас я пытаюсь её догнать, выражая словами мимолётное ощущение, однако даже тогда, когда она промелькнула в уме, то выглядела гораздо живее, красочнее, понятней, чем теперь, и звучала приблизительно так: если исчезает всё, то не исчезает ничего, остаётся хоть и не по-прежнему, но неизбывно обновляясь. Яснее я сформулировать её не могу. А закончилось тем, что захотелось всё и мгновенно исправить, с детской наивностью и настойчивостью, уничтожить дурное, ненужное, тяготящее душу самим фактом своего существования, и не только здесь и сейчас, но везде и всегда, чем, собственно, я и успокоился, т.е. одним намерением, благим, однако настолько безопасно-общим, что о его исполнении, даже о возможности его исполнения, беспокоиться, стало быть, совсем не стоит.
Вечером, когда нервы мои успокоились и на душе воцарилось некоторое подобие затишья, остановился я на мысли (и далеко не в первый раз) о значимости разнообразных случайностей в жизни. Ничего патетического или грандиозно на ум не пришло, как может показаться на первый взгляд, наоборот, всплыли какие-то мелочи, глупые происшествия, казусные ситуации и т.п., которые, тем не менее, имели определённые последствия лично для меня и не для кого другого. Произошёл со мной, например, один случай лет так 10-11 назад, тоже, кстати, летом. На тот момент ничего кроме работы в голове я не имел, к должности среднего начальничка подбирался, заместителем пока трудился, деньги пошли неплохие, живи – не хочу, а по-молодости-то, сравнительной уже, конечно, так тем более, вот и решили мы с женой в отпуск за границу съездить не как раньше по Египтам да Турциям, а посерьёзнее: в Италию, Испанию, на юг Франции. Она, до сих пор помню, тогда в большой энтузиазм вошла, сама вызвалась организовывать, по тур-агентствам бегать, путёвки подходящие подыскивать, и в конце концов нашла – не много не мало – на Канарские острова, что, правда, уже не бог весть какая редкость, однако в то время всё ещё было экзотично, да и цена у них несколько заоблачной оказалась, а я к большим деньгам в те времена пока не очень-то и привык, но позволить себе их мы могли. Ну и что? Приехали – курорт как курорт, море как море, пляж как пляж, чему я, честно говоря, чрезвычайно удивился, по неопытности ожидая нечто сверхъестественное. Вот тут надо бы по-подробней разъяснить: как и все молодые и амбициозные люди с узким взглядом на жизнь я страстно жаждал пролезть в «элиту», стать если и не первым, то далеко не последним человеком в этом мире, наслаждаться лучшим из того, что в нём есть, и проч. и проч. О власти, правда, я тогда не помышлял (и теперь, наверно, вряд ли помыслю), во главе угла для меня стоял комфорт, удовлетворимость всех желаний, ведь в детстве и юности был не очень-то избалован вниманием, так что хотелось наверстать, причём наверстать хотелось в том числе и из-за наивного неведения, что чем больше буду зарабатывать, тем меньше останется времени, чтобы тратить. И хорошо, если бы этим всё исчерпывалось, однако к моему позору тут был и ещё один немаловажный момент: я искренне полагал, что комфорт – ещё не последняя инстанция, что к нему само собой прилагается нечто более существенное, некий аристократизм, что ли, объединяющий всю элиту, в которую мне так хотелось пробиться, и каким-то совершенно неведомым образом возвышающий её надо всеми остальными – мысли сопляка и молокососа, а, может, и никчёмного лакея, но душой кривить не стану, я действительно так думал.
Возвращаясь к моему тогдашнему отпуску, надо сказать, что в первые 2-3 дня я положительно разочаровался в выборе места отдыха (возможно, и потому, что мне стало жаль потраченных денег), однако сервис там оказался безупречным, и уезжать не было никакого смысла, к тому же жене очень даже всё нравилось. Где-то через неделю довольно беззаботного существования со мной произошёл весьма забавный случай. Когда я возвращался с пляжа в отель и более для проформы, чем действительно ожидая что-нибудь получить, спросил у портье, не передавали ли чего в номер такой-то, тот выдал мне небольшой конверт из плотной дымчатой бумаги, на котором корявым размашистым почерком было написано несколько слов и который тут же машинально отправился в карман. Я тогда подумал, что он от жены, поскольку ходил на пляж один, а она до того времени по магазинам всё никак не могла набегаться, и, видимо, ненадолго заходила в отель, чтобы что-то мне передать. Однако, войдя в номер, повертев конверт в руках и приглядевшись к каракулям на нём, я вдруг обнаружил, что он совсем не для меня, адресат был написан по-французски, причём бумага, судя по всему, официальная; безучастно отложив его и решив вернуть, когда в следующий раз спущусь вниз, я со спокойным сердцем отправился в душ. Часа через полтора (а я уже успел задремать перед телевизором, ожидая жену, чтобы вместе пойти ужинать) в дверь деликатно постучались, пришлось открыть. На пороге стоял отельный менеджер невысокого роста и плотного телосложения, который торопливо по-английски, с жутким испанским акцентом, время от времени вставляя в свою речь то ли немецкие, то ли голландские слова, видимо, из предположений, что мне так будет понятней, очень живо, но безо всякого сожаления стал извиняться за ошибку молодого портье, недавно поступившего к ним на службу, и просил вернуть конверт. Рядом с ним стоял высокий господин лет пятидесяти, очень худой, с русыми волосами, тонкими, почти женственными чертами лица и совсем с ними не гармонировавшими горбатым носом и большими оттопыренными ушами, которому, собственно, этот конверт и предназначался. Как оказалось, они с женой жили прямо под нами этажом ниже, так что ошибка была вполне понятна: молодой человек просто с непривычки не разобрался, сверху или снизу проставлены номера ячеек для писем. Бумагу я, конечно же, вернул, отметив по простоте душевной, что по-французски не понимаю, так что его адресат остаётся совершенно втайне, на что высокий господин улыбнулся и весьма учтиво поблагодарил меня по-английски. На следующий день мы поздоровались в лифте, ещё через день уже вместе с жёнами отобедали в ресторане. Кстати, его жена хоть и была ему ровесницей, но выглядела лет на 35 не более, с пластической хирургией у них там всё в порядке. В общем подружились. Оказалось, он работал в той же сфере, что и я, правда, его места и должности уже не помню, у них всё несколько иначе, чем у нас, но очень серьёзное и высокая, мне до таких тогда было расти и расти. Пару раз мы поговорили с ним о делах, как обычно бывает, когда важничают о них на отдыхе, понимая, что это не более, чем расслабляющая болтовня, и, разумеется, далее общих фраз, рассуждений о перспективах развития, о новых сегментах рынка, об открытии новых рынков и т.д. и т.п., речь не идёт (и слава богу), однако, найдя точки соприкосновения, мы несколько дней кряду весьма дружелюбно сходились. У меня и в мыслях не возникло, что тут может быть какой-то подвох, ведь я считал себя довольно успешным человеком, прямо-таки выдающимся, общение с которым может вполне заинтересовать кого угодно. Короче говоря, все мои болезненные видения про элиту сыграли со мной весьма злую шуточку. А она заключалась вот в чём: дней через 6 на вечер выходного дня (хотя там для туристов всегда выходные, а для персонала – будни, однако они всё равно зачем-то их отмечают какими-нибудь особыми поводами) наши новые знакомые пригласили меня с женой в очень и очень дорогой ресторан, в котором собиралась выступать некая полуизвестная и крайне занудная певица. На поход в тот ресторан мы бы сами никогда не дерзнули, однако тот господин прямо при предложении настоял, что оплатит счёт, поскольку инициатива исходит именно от него. Само по себе уже настораживает, и должно бы навести меня на кое-какие раздумья, однако я ведь был большим человеком, о котором здесь хоть никто и не знает (что, кстати сказать, доставляло мне тихую радость), но которому вполне можно не платить по счетам. Сначала закуски: королевские устрицы на огромном серебряном блюде, пересыпанные льдом, по-видимому, с дольками лимона и его соком, на вкус, прости господи, как недожаренная пресная холодная говядина, и белое полусухое вино откуда-то издалека, сильно смахивавшее на простой виноградный сок – и речь зашла о том, что тут, на самом деле, сервис ни чуть не хуже, чем на Лазурном берегу, на что ни я, ни моя жена сказать ничего не могли, поскольку никогда на нём не были. Потом главные блюда: передо мной оказался рулет, в котором слоями были накручены разные сорта мяса вперемешку с приправами, а внутри лежало нечто очень нежное по вкусу похожее на гусиную печень (вот он действительно был хорош) – и вышло, что, на самом деле, здесь всё несколько демократичнее, почему они и любят ездить скорее сюда, чем туда, тут можно встретить много приятных людей из всех стран Европы и даже «как вас» из России (она однозначно не в Европе располагалась), а там все только избранные и друг другу уже примелькались. Я же это слушал с удовольствием, начал даже считать, что делаю им одолжение, мол, позволяю с собой, новым лицом, общаться, на что, судя по всему, и был тонкий расчёт. Но за десертом – я наелся до отвала тем рулетом и заказал себе только небольшой кусочек невероятно нежного шоколадного бисквита, слегка политого вишнёвым сиропом – высокий господин-француз вдруг брякнул, а не заняться ли нам сексом вчетвером. Видимо, они молоденьких любили со своей старой каргой. В принципе неплохое развлечение на отдыхе, на любителя, конечно, но тогда оно мне показалось чем-то невероятным. Я сначала подумал, что неправильно его расслышал, с английским у меня до сих пор не очень, переспросил, он охотно, растянув в улыбке рот до своих лопоухих ушей, повторил предложение и положил руку мне на колено (мы рядом сидели). Помню, как у моей жены от его жеста округлились глаза, а у меня аж в голове зазвенело, и даже ту певичку, надрывавшуюся, чтобы перекричать звяканье столовых приборов, перестал слышать. Ох, и деньжищ пришлось тогда отвалить за ужин; на следующий день в лифте мы уже не здоровались; видел потом, как они с ещё одной семейной парой знакомство завели, значит система.
Случай, конечно, глупейший и комичнейший, и, держась из последних сил за свои бредни об элите, аристократизме и т.д. и т.п., я упорно настаивал на том, что то было случайностью, однако, естественно, до поры до времени, прошла пора первой зрелости, в которой человек уже способен вырабатывать некоторое суждение, но совсем не факт, что оно окажется верным, и всё встало на свои места, я прекрасно понял, что они ещё не соль Земли, а просто формальность, тут определённая подкладка имеется. И свинью можно одеть в шелка и кормить трюфелями, но от того она не перестанет быть свиньёй, в душе точно никогда.
Я не из тех, кто испытывает прямо-таки идиотскую веру в то, что всё в их жизни закономерно, однако всему своё место, не знаю, правда, как, но следует чётко разграничивать, в какой мере тот или иной момент жизни, та или иная черта характера или поступок или убеждение есть следствие случайности, а в какой необходимости. Разумеется, будь обстоятельства моего существования иными, и я был бы другим, но кое-что должно оставаться неизменным несмотря на превратности судьбы. Однако оно – лишь форма, что, конечно, уже хорошо, но всё же надо выколупать ещё и содержание, суть необходимости моей натуры, пусть отрицательную, как неспособность к тому-то и тому-то, что несоизмеримо сложнее самого факта поисков и тем драгоценней.
И как бы там ни было, но на этом пути связь с определёнными жизненными ситуациями всегда придаёт уверенность мыслям: через них можно угадать себя со стороны, понять, что то было не просто плодом твоей оторванной от реальности фантазии, но осязаемой действительностью, связной системой, краешком бытия. А через него можно дойти и до понимания себя как всего лишь части целого, которая всегда может невзначай выпасть, которую всегда можно заменить или просто выбросить, однако твоё счастье как раз таки в том и заключается, что сейчас это именно ты и именно здесь, почему и случайность бывает разная, не только негативная. Есть, правда, опасность впасть в отрицание собственной личности, воли над поступками, т.е. обезразличить их сущность, которая, на самом деле, не имеет никакой связи ни со случайностью, ни с необходимостью, а, скорее, с их характером, с формой неизбежности обеих, и возникает как следствие неверия в свои силы или незнания своих желаний (собственно, в этом состоянии я и пребывал до недавнего времени), однако обязательно возникающая при сём дисгармония рано или поздно даст о себе знать жесточайшим кризисом ценностей, выхода из которого только два: восторженный мистицизм или мрачный реализм. Короче говоря, доводить до этого не стоит. А пока… пока я, кажется, нить потерял, надо ложиться, заря скоро.
Дни шли своим чередом, сменяя друг друга с унылой обыденной постоянностью, размеренно повторяясь в каждой отдельной чёрточке, в каждом восходе и закате, в жаркой солнечной безветренной погоде, в безмолвных душных ночах с трелями цикад и криками ночных птиц, делавших их ещё безмолвнее. Быт свой Фёдор организовал весьма сносно, некоторым образом втянулся в него, чтобы излишне не переживать по мелочам, и завёл, между делом, одну удивительную для городского жителя привычку – умываться по утрам холодной водой, что, безусловно, и было бы полезным, если бы в его нынешнем состоянии просто не добавляло ему соплей, но не смотря на это он всё равно с удовольствием выполнял ритуал, кряхтя и морщась, чем несколько сбивал жар и взбодрялся после душного сна. Из жилища Фёдор выходил редко, но надолго, ему чудилась незримая грань между ограниченной завершённостью помещения, в котором успел обвыкнуться, и тоже ограниченным, но беспорядочным пространством вокруг, и переступить её стоило некоторых психологических усилий, поскольку в доме самочувствие его улучшалось, однако постоянно чего-то недоставало, что-то беспокоило, теребило душу, хоть и подыскать занятия не составляло никакого труда. Почему он иногда даже в самый разгар дня долго бродил среди скучных, успевших примелькаться пейзажей, потея и задыхаясь, с красным лицом и прищуренным взглядом, и в который раз не находил в них ничего нового, а тем более того, что гнало вон из комнат, однако возвращаться всё равно не хотелось. Во время этих долгих прогулок, оказавшись наедине с самим собой где-нибудь далеко в поле или на пустынном берегу реки, его не покидала мысль, что, собственно, ему следует делать дальше, нет, не вернувшись через некоторое время в дачный домик, а в жизни в целом, причём в такой задумчивости он доходил туда, куда бы сознательно иной раз и побоялся из страха заблудиться. Кончится отпуск, быть может, раньше этого уйдут некоторые нынешние размышления, ощущения, и плохие, и хорошие, и опять пустота, опять наезженная колея, а потом возникнет желание чем-нибудь заполнить свою жизнь, которое он наверняка осуществит, от чего не получит ни малейшего удовлетворения, затем вновь произойдёт нечто вполне естественное, но невозможное, однако тогда ему уже исполнится не 40, а 60, т.е. менять что-либо будет поздно. Таким образом, Фёдор твёрдо остановился на выводе, что ему надо решать всё сейчас, и это не было чем-то надуманным и праздным, теперь он отчётливо понимал, почему Настя пошла тогда на безумное выяснение отношений, только её цели не были его целями, и мог только позавидовать, что она знает, чего хочет, ведь сам похвастаться этим был не в состоянии, да ещё посочувствовать, что та, не достигнув их, столь дёшево себя разменяла пусть и на время. В голове у него твёрдо укоренилась мысль, что он совершенно не хочет возвращаться туда, обратно, к тому, к чему так привык, что было его жизнью, по сути, им самим; Фёдор испытывал мистический ужас перед той естественно сложившейся определённостью, к которой теперь не имел никакого отношения, которая стала абсолютно чужда и в то же время висела над головой неотвратимой угрозой бесконечных метаний впотьмах и насильно отобранного счастья. Возможно, именно этот страх сейчас и удерживал его здесь в то время, как состояние здоровья постепенно, но неотвратимо ухудшалось: на следующий день становилось хоть не намного, но тяжелее, чем в предыдущий, он вполне мог снести это изменение, не предполагая каких-либо обострений, успокаивая себя именно незначительностью шажочков, которыми оно происходило, и которые, однако, неотвратимо накапливались. Фёдор боялся, что если уедет отсюда, пусть и не обратно, а в любое другое место, то потеряет путеводную нить, которую он только-только нащупал, ещё не понимая, к чему она приведёт, и потом, на новом месте, придётся начинать сначала – настолько хрупким и неопределённым было его нынешнее состояние. К тому же он надеялся на свой организм, который вот уже более 20 лет не беспокоил его серьёзными болезнями. Но… но сейчас чувствовался надлом, переворот, глобальный и беспощадный, ведь все эфемерные душевные переживания последних месяцев порой несли на себе печать физических страданий, от которых истощаются духовные силы. Казалось, он намеренно перестал замечать некоторые нюансы происходящих с ним перемен, поскольку те отвлекали его от главного пункта, и это уже было сознательным выбором. В любом случае, речь пока не шла о полной немощи и смертельной угрозе.
Никаких особых событий с ним не происходило, ничто не отвлекало от размышлений, чувства обострились, рефлексия достигла крайней степени, и случись что сейчас, оно бы глубоко его потрясло, оставило неизгладимый след в душе, так сильно Фёдор оторвался от внешнего мира и оказался перед ним почти беззащитным. Чем более он был одиноким, тем более фантастичными и несуразными становились его мысли, временами, чаще всего по ночам, они походили на спутанный лихорадочный бред, когда, засыпая в кровати, ему в голову вдруг вскакивал какой-нибудь странный вопрос: какого, например, цвета были обои в зале квартиры его бывшей жены, когда они там ужинали в первый и последний раз. И Фёдор мучился ими часами, хотел, но не мог заснуть, всё вспоминая и вспоминая ответ по большей части безуспешно. А если вдруг случалось ассоциативно его найти, то дело становилось ещё хуже, сразу вставал другой и каждый раз один и тот же: почему именно это, а не что-либо иное пришло ему в голову, почему вспомнилось данное обстоятельство, а другое забылось, и не может ли то быть чем-то особенным, что, быть может, он не смог разглядеть в своё время. Но источник этого был один: Фёдор надеялся, определённо надеялся на нечто неуловимое и в то же время естественное, он бессознательно пытался что-то с чем-то связать, чтобы создать видимость цельности, непрерывности собственной жизни, в которой всё умещается, находит своё место и есть лишь её часть, но не сама довлеет над ней. Как бы там ни было, но каждый раз после таких ночей, он горячо укорял себя за то, что так поздно ложится спать, божился, что впредь будет всё иначе, однако на следующий день делал то же самое – слабость характера, не более.
Как-то раз среди ночного сумбура в полудрёме у Фёдора вдруг мелькнула мысль, надолго потом утвердившаяся в голове. Ему неожиданно подумалось, что теперь было бы лучше, чтобы она, предмет его недавней страсти, умерла, и любовь осталась только теоретической, идеальной, однако определить, кто именно имелся в виду, оказалось невозможным – образ её так чётко отделился от обоих своих воплощений, что зажил самостоятельной жизнью в его сердце. Этим, пожалуй, и можно объяснить некоторое душевное успокоение, отход на второй план любовных переживаний и выход наружу размышлений о своём будущем, которые теперь казались важнее, к тому же исчезли мечты, а на их месте появилась уверенность обладания, однако чем – не понятно. Всё, что у него сейчас оставалось – это воспоминания, которые он праздно перебирал то так, то сяк, отнюдь не тешась иллюзиями их значимости, но часто и резко обрывался на полуслове, увлечённый новым проектом, по которому предполагал строить свою жизнь, однако далее устремлений и даже полуустремлений дело в итоге не доходило. В конечном счёте с мыслями о будущем сложилась довольно интересная ситуация: Фёдор пытался отыскать универсальный ключ, который подошёл бы ко всякой двери, ведущей в желаемом направлении, иногда даже соглашался жить прежней жизнью, но только самому быть в ней другим, предчувствовал его суть, предчувствовал, в чём могло состоять то последнее для него слово, после произнесения которого всё встало бы на свои места, однако ощущал себя настолько бессильным и бесплодным, что всякую решительность на данном пути считал наивным ребячеством, постыдной заносчивостью, вследствие чего очень скромничал, ленился, а то и страшился в отношении результата.
Несколько вечеров кряду просидел Фёдор за кухонным столом, старом, сильно шатавшимся и не раз уже перекрашенным в грязно-белую неприятную, скользкую на ощупь краску, перелистывая свои записи и частенько удивляясь, насколько внешнее может не соответствовать внутреннему. Он созрел для взгляда назад. В воспоминаниях всё представлялось несколько иначе, нежели так, как было записано «по горячим следам», они выглядели более цельными и ровными, безо всяких мелких подробностей и чувственных эксцессов. Некоторые сцены, в основном очень эмоциональные и личные, и сейчас, конечно, будто стояли перед глазами, однако в данный момент он бы не стал рассуждать о них так, как тогда. Много рваного, непонятного, тёмного, часто повторяющегося встречалось в его записках, кое-где Фёдор слишком велеречиво старался выразить совсем простые вещи, а кое-где чему-нибудь замысловатому уделял лишь пару слов. Очевидно, это было лишь следствием того, что именно оно и ни что иное волновало его тогда, в ту минуту, однако за всем проглядывало общее направление, присутствовал безусловный прогресс, правда, недоделанный, незавершённый, везде торчали обрывки, недомолвки, иногда просто злящие своей очевидной несуразностью. Пару раз Фёдор предпринимал попытки что-то исправить в своих записях, переделать, перекроить, чтобы важное выступило на первый план, но у него не поднималась рука: помимо эгоистической жалости к собственным трудам, наличествовала и вполне здравая мысль, что и сейчас он может быть не совсем объективным, приняв какую-нибудь сущую безделицу, которая вдруг показалась чрезвычайно важной, ценнее действительно стоящей вещи, и тем самым нарушить и ход своих предыдущих размышлений, и ещё более запутаться в будущем. В конце концов он положил впредь непременно сохранить форму, а что же касается содержания, то оно казалось ему несамостоятельным, т.е. не субъективным, оно должно было найти свой исходный пункт вовне, чтобы в итоге стать справедливым и для него самого. По крайней мере, так или почти так он сейчас рассуждал, стараясь быть по отношению к себе максимально объективным. Кроме того, некоторое самодовольство нет-нет да и проглядывало в его глазах во время перелистывания дневника, порой Фёдор искренне и мелочно гордился своей затеей запечатлевать ощущения такими, какими они возникли, чтобы вдоволь потом подглядывать за собой со стороны, будто это было его личным изобретением.