Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Достали водки, заехали на постоялый двор, закусили, выпили и тут Илья сказал:
– Ну, дядя Петрован!.. Иди куда желательно, а я домой поеду…
И заторопился, осердился на коней. Уехал. В Борках опять взял водки и по дороге к дому возле Дедушкиной пасеки остановился и ни за что ни про что начал буйной бранью осыпать спавшего в своей избушке деда.
Дед вышел к нему и сказал:
– Ты чего тут колобродишь?.. Экой, мотри, умный!.. Чего рот-то поганишь?
Илья схватил за ворот старика и, притянувши к себе, закричал:
– Убью!.. В лепешку расшибу!..
– Да ну, не балуй… Отпусти! Дурак такой, желторотый!
Выпустил Илья рубаху старика, даже толкнул его, а сам сел на землю и завыл.
– Вот это ладно!.. – протянул старик, мудро позабыв обиду пьяного. – Эх ты, баба бородатая… Кто те изобидел?.. Ну-ка сказывай!..
И заросший чернолесьем полукруглый овраг снова слушал и глухим эхом передразнивал полу песни – полу стоны молодого ямщика. Даже лошади, поводя ушами и слушая его жалобу, просьбу и угрозу, приостанавливали жевание травы и шумно вздыхали. Только дед не понимал его или не слушал. Он передразнивал отдельные слова Ильи и советовал:
– Эдакий, экий одер!.. Не урод, не перестарок! Да я бы на твоем месте одурелого коня скрутил да на закортышках унес, а ты к вдовой бабе подступиться не умеешь. Куда ты гож?..
Затих Илья. Не то устыдился, не то протрезвился, но только лег прямо на траву возле телеги и проговорил:
– А ты, деда, никому не сказывай!
– Про што?
– А ни про што!.. Не серчай на меня. Спьяна я тут все накуролесил.
А сам опять замолк. Бродила в нем горячая кровь, закипала, заплескала думы и глушила память.
А когда опять поехал по дороге, то ветер снова зашумел в ушах и зашептал опять о том же, о далеком и былом, о непонятном и пьянящем сладкой думой, о самом сложном для простой и чистой и широкой, как поля, души Ильи Иваныча.
И вот не выдержал Илья. Дурость, так дурость – все равно! Через неделю после Троицы, отвез почтаря в Борки, порасспросил его опять об Подосинницкой купчихе и покатил туда. Приехал к дому как раз под вечер в субботу и в ограде увидел Микулку, а на крылечке бабушку Устинью.
Микулка обхватил его руками, точно брата, а Илья кинулся к бабушке Устинье, как будто к родной матери.
А тут уж были разговоры всякие.
Хоть и не смягчилась, не переменилась Дуня, а все-таки нет-нет, и спросит у отца, либо у брата о том, о сем. И самый долгий разговор был про Илью. Дуня слушала и улыбалась, делались ее глаза задумчивей и глубже, тихий вдох приподнимал ей грудь высоко, а брови переламывались острой болью изнутри.
Когда же услыхала голос друга дней ребячьих, некогда забавного, и милого и глуповатого Илюшки, бросилась к окну и, сцепивши пальцы рук у сердца, замерла от восхищения.
– Тот же!.. Тот же!.. Только бородатый! И такой же веселый!.. – смело вбежал в горницу Микулка.
– Знаю, знаю! – строго обернулась она и напустила на себя важности. С городской, с мещанской, с напускной способностью сошла и поздоровалась с Ильей. Долго хлопотала с угощеньем и пригласила в горницу не только Петрована с бабушкой, но и Микулку… Хотела этой бестолковой ложью загородить себя и спрятать ту, буйную и дикую и опозоренную городскую девку, и ту закиданную грязью, но ожившую после случая с вернувшимся отцом, старопрежнюю, притиснутую где-то в самый уголок души Дуню, за которую когда-то сватался Илья. Хотела показать третью, новую, в башмаках с высокими каблуками, в браслетике с покойницы поповны, в широкой белой распашонке с кружевными рукавами, с какими-то ужимчивыми и непонятными словами городского обхождения, которые саму жгли до нутра, но без которых не могла бы жить и прятать первых двух, слившихся воедино, но живущих на угольях женщин: Дуню и Авдотью.
И вот, увидев эту третью, Авдотью Петровну, вдову Астахову, Илья не принял, не признал, не пожелал ее. И неловко было ему угощаться, не умел он пить чай с ложечкой и накладывать варенье в маленькое блюдечко… И слышал, как пахло от его рук конским потом, и говорил он как-то глупо. Что ни скажет, все не то, что надо. И все говорили все ненужное и глупое. И молчали глупо, и покашливали глупо, и швыркали из блюдечек, как утки в тине.
Одним словом, все ломались, все к чему-то лгали, все друг друга обманывали, а зачем и почему – ни кто бы и сказать не смыслил.
Не допив чая, глубоко и громко вздохнул Илья и достал свой кисет.
– Н-да! – сказал он неведомо кому. – Надо, понимаешь, ехать, – и прибавил, приподняв могучие плечи, – А зачем черт нес сюда и сам не знаю!
Еще с минуту помолчали все, а когда он закуривал – исподлобья поглядел на Дуню. А она уже давно глядела на него. И столкнулись взглядами, как два страшных, плохо прирученных зверя. Вот сейчас он бросится и изобьет ее. Или она опять затопает и заорет сразу охрипшим голосом. Потом еще раз поглядели пристально в глаза друг другу и еще раз показалось: вот-вот искры вылетят из глаз того и другого и оба вспыхнут и вспыхнет все вокруг испепеляющим пожаром.
Но неожиданно как-то попросту вдруг засмеялся над собой Илья, и простоватыми глазами поглядел опять на Авдотью Петровну.
– А ведь я, дурак, ты знаешь, али нет зачем к тебе приехал?
И сразу же в глазах ее вместо горячих угольков увидел засверкавшие утренние капельки росы… Вместо пламени оттуда брызнули и побежали слезы и показалась Дуня вся наполненною этой кристальной влагой… Вот сейчас затопит ею всех и вместо пожара потечет среди спокойно-густых берегов широкая река из горя и печали, жалости и покаяния.
Сразу поняла она из этих слов Ильи все недосказанное. И Петрован понял и даже Микулка понял. Только бабушка Устинья ничего не поняла, потому что не расслышала, и думала опять, что что-нибудь Илья сморозил непристойное.
И быстро, быстро, совершенно не так, как кто-либо из них мог ожидать, все закончилось.
– Ты, Илья Иваныч, все такой же, прежний, – сказала песенным, печально-прежним голосом, вся вспыхнувшая Дуня, – А я… И сказать страшно, какая я – теперича!..
– На што мне, понимаешь, сказывать?.. – сердито прорычал Илья, – И так все знаю…
– Знаешь, да опять не понимаешь? – тихо вымолвила Дуня.
– Боишься, что бить стану? – загрохотал Илья, – А што же, ежели и поучу маленько, што, не стерпишь што ли?
Громким, радостным, небывало счастливым смехом зазвенела Дуня и столкнула чайник со стола.
А Илья, точно оскорбленный всем этим чужим добром, что окружало Дуню, взял да и швырнул со стола пару чашек.
Бабушка Устинья перепугалась насмерть и не понимала, что такое происходит. А Дуня встала, протягивая руки в сторону Ильи, кричала, розовая и преображенная от счастья:
– Да ты меня!.. Меня, Илья Иваныч, бей!.. Чем же посуда-то перед тобой провинилась?..
И снова засмеялась, громко, звонко, радостно и засмеялись все, и сам Илья, и бабушка, а больше, громче всех Микулка…
Много потом еще было и смешного и печального, пока наладили все дело со свадьбой и с житьем-бытьем…
Да как иначе? Ведь сходились все в одну реченьку такие два глубокие и буйные потока!.. А как они поплыли по земле раздольной русской и куда пошли, и что потом с ними случилось – об этом время-времечко нелживое расскажет всем вам досконально.
А пока что, бабушка Устинья только молила:
– Дай им, Господи, в трудах уменья, в скорбях терпенья да в грехах прощенья!
Микулка сразу на полчетверти в рост прибавился, и нарядный, кучерявый управлял на свадьбе первой тройкой…
Жениха с невестой под венец умчал, как ухарь сказочный.
КОНЕЦ ПЕРВОГО СКАЗАНИЯ.
Второе сказание: Сказка о кладах
Рассказ пятый
Над широкими полями Сибирскими, над высокими горами белоглавого Алтая, сколько-сколько раз золотой жар-птицею солнце проносилось! Ох, времечко летит – несется, не считает дней, не старится, не печалится. День за днем торопливой чередой бегут – мелькают дни и ночи. Куда-то в синюю даль серебряными лебедями уносятся друг за дружкой месяцы, плывут они, плывут в печальной молчаливости… Ровною, тяжелою для грешных людей, поступью бегут года, без устали шагают, без останову – куда неведомо, но все вперед, вперед. Ежели есть Господь – ему одному ведомо – куда и почему года идут – уходят вереницей нескончаемой.
Загрустила, запечалилась Анисья Ивановна, проводивши повелителя своего, станового пристава, в уезд. Уверял, что кудри были у него. Но не верит она фотографиям, где он и впрямь с кудрями. Когда с кудрями был – ее еще на свете не было. Теперь – лысый и дряблый, с глазами мутными, с колючими желтыми усами, прокуренными табаком, а сам ревнив и зорок в ревности, как настоящий полюбовник. И не обидно б было прятаться, ежели бы хоть венчанные были. А главное, года уходят – двадцать седьмой год пошел, еще три года – старой девкой назовут…
Рано утром встала – зимний день короток – нарядилась побогаче – с грешной думкою в церковь пошла. Дома – Яша, старичок-рассыльный, сам все приберет, и самовар поставит, встретит ее, как настоящую барыню-приставшу. А только все-таки не угодит, потому что видом всем неуважение покажет. Ну, за то хоть злобу на нем сорвет, накричит, натопчет, благо – старичок безответный.
Большая комната у пристава обставлена, как у всех захолустных приставов и земских заседателей: богато и безвкусно. Два нрава смешаны: берлога старого холостяка-чиновника, небрежного к домашнему уюту и порядку, и изба, украшенная проворной молодой опрятной рукою полуграмотной крестьянки, желающей быть барыней.
Царь и губернаторы любуются пузатым шкафом с безделушками, а из правого угла к порогу смотрит множество святых угодников. Поверх цветистой скатерти на круглом столе в углу комнаты – старые альбомы, с выцветшими фотографиями и увядшими забытыми цветками, деловые книги и букет бумажных запыленных орхидей в медно-желтом кувшине. Старинные часы на стенке тикают раздумчиво, упорно и строго. Но особенной важностью напичканы давно отцветшие коричневые занавески на дверях и окнах. В их кистях и перехватах всегда таится что-то недотрожливо-господское, когда Яша прибирает в комнатах. Не то трясти их, не то ни трясти. Потряси – пыль на столы и стулья не усядется до самого вечера, а не потряси – Анисья Ивановна будет кричать тоже до вечера.
Посмотрел Яша в окно на белые сугробы снега, на снежные пуховики на крышах соседских изб и поветей и прислушался к церковному трезвону во все колокола.
– Обедня отошла… Сейчас приедет! – и заторопился с уборкой последней комнаты.
Одевался Яша всегда в длинный серый зипун, из арестантского сукна, подаренный ему приставом, подпоясывался тонким ремешком туго и высоко, под самой грудью. Борода у него вся седая и окладистая, в кольцах, а голова лысая, только на висках да на затылке бахрома. Лицо у Яши чистое, румяное, нес вздернутый, походка мягкая, беззвучная – всегда ходил он в валенках – зимой и летом. И всегда без шапки, даже удивительно, как зимой лысина не знобится.
Расставляя стулья, мягким тенорком напевал с беспечностью ребенка:
– Иисусе, сыне Божий! Сыне Божий, помилуй нас!
Внезапно остановил взгляд на царском портрете и, заметив пыль на нем, бросил веник, встал на стул и полою зипуна стал осторожно вытирать портрет. А сам продолжал напевать, все полнее вдохновляясь своим пением:
– А ай, слава тебе Боже наш, слава тебе-е.
И не заметил, как вошла, остановилась в дверях, с озлоблением посмотрела на него Анисья.
– Что ж ты, дурака валяешь? Обедня отошла, а он и в комнатах еще не вымел.
Одетая в теплый зимний салоп, в пуховую большую шаль, она взмахнула большой лисьей муфтой:
– Смотри, какую пылищу поднял! Мети скорей – сейчас люди ко мне придут! – и пошла в спальню, продолжая кричать, – Вот окаянный человек какой!
Яша соскочил со стула и, мечась по комнате, незлобиво передразнил:
«Окаянный, окаянный…» Называется, из церкви пришла.
Анисься же, выступив из спальни с полускинутою шубой, еще громче закричала:
– А чего же у тебя дверь была не заперта! Эдак ты опять воров запустишь!..
– Ну – вот: воров!.. Посмеют к тебе воры заглянуть.
– Бу-бу-бу… Бу-бу-бу. Бубнит чего-ето, шмель лысоголовый… Ну, иди, скорее, ставь самовар. Да сбегай к Стратилатовне – пусть ко мне придет.
– Ну, а Стратилатовну позвать – за ней и Васька Слесарь притащится… А там и Митька Калюшкин, а там и все опять…
Анисья налетела коршуном на Яшу:
– Ну, а твое какое дело? Какое твое дело? Я тут хозяйка али ты?
Но Яша все-таки ворчал:
– Воров боишься, а сама зовешь их. А я за все отвечай…
Анисья вдруг хорошим смехом засмеялась.
– Ну, и отвечай! Что же ты даром в царство небесное попасть хочешь? А раз мне в царство небесное нет теперь ходу, я хоть погуляю, как мне хочется… Ну, иди!.. Сейчас должна просвирня придти, – и она добавила, сурово усмехнувшись:
– И Матвей Бочкарев придет сегодня.
Яша даже рот раскрыл от изумления.
– Бочка-арь?.. Ой, Господи Иисусе!.. Ну, на што ты этого-то пускаешь?.. Ведь грех, грех!
– Грех, как орех: раскусил да в рот, – со смехом сказала Анисья, выпроваживая Яшу за двери.
Потом прибрала скатерть, навела порядок, прибрала на столах по-своему, остановилась перед зеркалом.
– У-у, рожа как раскраснелась!.. Ну-ка, Мотька! Я тебя сегодня раззадорю, окаянный! Сегодня я не буду такой дурой, как в прошлый раз…
Любуясь собой в зеркало, подбоченясь и подтанцовывая, прошла мимо зеркала взад и вперед. Потом остановилась, задумалась и строгими глазами посмотрела в одну точку.
– Пошла! Теперь пошла! И в церковь за этим хожу, и Богу об этом молюся, окаянная… Окаянная!
В комнату вошла благообразная, бледнолицая старушка. Одетая во все черное, с пестреньким платочком трубочкой в руках, она робко улыбнулась, огляделась по сторонам и таинственно заговорила:
– Только ты, родимушка, никому не сказывай, что я к тебе пришла. Батюшка наш, ой какой строгий к этому! Уж я, грешница, и так грешу супроть его: даже на духу ему не каюсь, што гадаю… Знаю, што лишит он меня святых таинств, откажет от чистого просвирного дела…
– Снимай кацавейку-то, – помогая ей раздеться, строго говорила Анисья.
– Давай ее сюда, я ее в спальню унесу.
– Знаю, что грех великий ворожба на картах, а не могу людям отказать, – продолжала старушка. – Не могу, родимушка! Жалко людей в горести их. Вот хожу и утешаю и ворожу им, и счастья им желаю, и долю им гадаю, и Господу молюсь за них. Ну, если Господь милостив – он мне простит. Худого людям я никогда не накликала. А приходили ко мне с разным… Приходили и сулили золото и серебро, и всякие подарки. На порчу хотели меня приклонить. Нет, родимушка, этого я не хотела и не умела никогда, и Господь на это меня не благословит… Обманывать людей не стану. Вот и ты, родимушка, ежели о хорошем думаешь гадать – погадаю, а ежели о дурном, о грешном – не могу, не умею.
Она посмотрела на Анисью прямо и, не переставая улыбаться, продолжала:
– Ишь, заморгала. Должно и ты хочешь про што-то нехорошее гадать. Ась?
Анисья глубоко вздохнула и могучим грудным голосом спросила:
– А што хорошее-то есть на свете, Августа Петровна?.. Разве хорошо, что я у старика на содержании живу?.. Ведь без закона я живу! А я хочу судьбу свою устроить по закону и человека хочу молодого из беспутной жизни вызволить. Худо разве это?..
– А ты укроти гордыню свою. Похоть свою утиши. К Господу с молитвой обратися… И стерпи, стерпи, родимушка!
– Да терплю, терплю я… Вот он четыре месяца безвыездно сидел возле меня – я терпела. И если бы исправник не приехал, он и еще сидел бы. А вот уехал по уезду – у меня сейчас внутри пожар занялся! Надоело крадучись грешить, хочу в открытую, хочу днем, вот здесь у себя дома, кричать, плясать, песни играть, и милого своего при всех целовать. Ну, што я с собой поделаю?.. Вот и погадай мне судьбу мою, будет мне в жизни путь какой-нибудь хороший или нет?
Анисья помолчала, любуясь растерянным лицом просвирни, и таинственно прибавила:
– И вот што главное: исполнится ли одно дело тут?.. Сурьезное…
Просвирня потупилась, смолчала. Достала карты и начала медленно, обрядно, строго тасовать их.
– Будет ли тебе в жизни путь хороший? Об этом погадаю… А ты не горячись. Гордыню свою укроти. О каком таком сурьезном деле, – прищурившись, взглянула она на Анисью.
Курочкой впорхнула маленькая, верткая бабенка в плохонькой одежде, с угодливым, смазливым лицом, в цветном подшалке, концы которого торчали из-под воротника кацавейки.
– С праздничком-то вас, Анисья Ивановна!.. Здорово, ты, Петровнушка! – и тут же шепотом к Анисье, – Уехал знать-то у те твой-то?.. Ну-к, че мне у те делать-то?..
Она развела вокруг себя руками, как бы желая чем-либо скорее занять их, повернулась и рассыпала горошек радостного смеха.
– Разденься, на стол накрой да там, на кухне иди-ка подогрей в загнете. И пошли Яшу за Митькой – пусть с гармошкой явится… И Лизаньку Цветочка помани – пусть придет с подружками. Скажи, что у меня наливка для них будет. Поплясать дозволю. Живо, ну!..
Бабенка порхнула к выходу, но круто обернулась и униженно засмеялась.
– А моему-то Слесарю, дозволь прийти, Ивановна?
– Только пусть не напивается и не скандалит…
Бабенка радостно подпрыгнула и, развевая сбористою юбкой, побежала в кухню, зачастила, зачувикала:
– Сейчас… Сейчас, ягода моя, все тебе доспею… Яша!.. Яков Селиверстыч! Васятку моего иди-тка позови…
Между тем, лицо просвирни разгладилось. Забыла все, ушла в тайну гаданья.
Широкой поступью прошлась по комнате Анисья.
– Одного боюсь, как бы пристав не вернулся невзначай… А-а! Хоть час, да урву… Ну, что Петровнушка?..
Просвирня не ответила и недовольно отмахнулась от нее рукой.
Анисья села и затихла.
– Червонная ты аль трефовая? – строго спросила просвирня и решила еще строже, – Трефовая! – положила трефовую даму посредине стола и подала колоду карт Анисье, – Сними-ка. Да задумай про желание свое.
Тихо и задумчиво сняла Анисья, жадно посмотрела на карты, сомкнула губы.
– Задумала…
– Дурное из головы выкинь. Думай крепче о хорошем! – еще раз посоветовала ей просвирня.
– Ах, худо это или хорошо – не знаю. И думаю, и думаю, так часто думаю… Есть он у меня, да сама не знаю: бедняк ли, плут ли несчастный… Если бы ему богатство! Был бы он, как витязь, как сказочный богатырь. И была бы я сама не хуже сказочной царевны… Ах, почему, Петровнушка, пригожим, сильным людям в жизни жалена?
– Не мешай мне, – тихо огрызнулась Августа Петровна, – И видишь, при тебе его желание. Бубновый он?.. На сердце ты держишь дальнюю дорогу. А в дороге вот, родимушка, будешь ты лукавою сопутницей… При червонных хлопотах – скорое свидание и разговор с благородным королем… И от короля этого досаду ты получишь.
– Ну, уж это становой мой.
– Ну, и опять же сердце твое омрачится от лукавого разговора с этой же опять, родимушка, со злодейкой… Вот и тут она с дорогой поздней при пороге у тебя… И с печальным письмом. Врать не стану, родимушка: письмо печальное.
– Знаю и злодейку эту… Знаю!.. – лицо Анисьи омрачилось злобой. – Петровна! А зачем к тебе шатается эта кержачка-то?.. Вавилина сноха?..
– А вот уж погоди ты, не мешай мне, – заартачилась просвирня. – Соврать тебе не хочу, а правду сказать – сплетен я боюся, – строго прибавила она, собирая карты и снова тасуя их, – Кинем на проверку.
– А правда, што она со свекром живет?
– Про это я тебе солгать не сумею…
– А она у тебя про кого гадает, а? – Анисья испытующе вонзила взгляд в лицо просвирни.
Как бы не слыша этого вопроса, гадальщица стала сбрасывать по три карты.
– Для дома: будет у тебя король бубновый. Скоро. Для тебя: разговор и хлопоты… Для сердца: неприятное свидание с благородным королем. Что будет? А будешь ты сама лукавить.
– Конечно, буду!.. Третий год в лукавстве хожу.
– Чем кончится? – Письмом… Да, родимушка, письмо печальное. А ну-тка: чем сердце успокоится? – Дорога. Дальняя… И, видать, ты в бубновый дом попадешь.
Откидываясь от стола, просвирня многозначительно и мягко улыбнулась.
– Ничего. Молись Господу. Ты поедешь туда, куда тебе принадлежит.
Но Анисья растревожилась и голос ее стих.
– А письмо, сказала ты, печальное?.. И какой это бубновый дом?.. А может быть, они сегодня врут, карты твои? – вставая с места пренебрежительно спросила Анисья.
Просвирня, собирая карты, ответила обиженно:
– Уж ежели теперь, на святках, врут, то больше им и верить никогда не надо…
Она медленно и важно стала снова тасовать карты, и лицо ее стало опять сосредоточенным, как будто спящим, но, появившийся в дверях Яша разбудил ее, сказав глухо:
– Здравствуй, Петровнушка!
– Здравствуй, Яшенька. Здравствуй, батюшка! – оживилась просвирня. – Что же ты в церкву-то сегодня не пришел? А у меня для тебя самая румяная просвирочка припасена была… Где она у меня осталась-то?.. Батюшки мои! Я ее так позабыла у клироса, на причалышке, перед иконой Великомученика Пантелеймона. Знаешь, где стою-то я?.. Ты сбегай-ка, возьми ключ у трапезника да сам и возьми…
– Ну, ладно уж. Гадай! – оборвала ее Анеисья. – Он и без просвирки не умрет…
Но просвирня заступилась:
– Да ведь он, небось, до просвирки-то и пищи не приемлет… Небось, еще не кушал ты сегодня, Яшенька?
– А ничего. Вот ослобонюсь – схожу, возьму, покушаю. Самовар скипел. Нести? – спросил он у Анисьи.
– Нет, обожди. Уходи, не мешай.
Яша беззвучно ушел, как и пришел, и видно было, что его давно не обижает грубость человеческая.
Раскладывая карты, просвирня глубоко вздохнула и сказала:
– Благочестивый он человек… Шестьдесят лет прожил и ни одного греха не имел с женщиной. Это, как Бог свят, я тебе говорю правильно.
– А ты откуда знаешь?.. – улыбнулась ей Анисья. – Ты что же, караулила его, што ли?
– Знаю, прости меня Господи! – твердо заявила Августа Петровна. – Я сызмальства его знаю. Сама к нему ластилась, бывало, сама, прости меня Господи. Его женой желала быть. Не довелося… Есть такие люди благочестивые, родимушка, а для нас, грешных, они вроде как дурачки… И Яшенька такой… Такой, родимушка.
– Ты совсем не думаешь о гаданье и у тебя опять на сердце мне удар какой-то падает, – вдруг рассердилась Анисья, – Не хочу я гадать. Врут твои карты!..
Просвирня тоже рассердилась.
– Нет, это значит у самой тебя мысли черные, родимушка! Разрумяненная в жаркой кухне Стратилатовна, вбежала с фартуком у щеки и залепетала:
– Ой, а посуду-то я еще не поставила на стол. А там, на кухне уже все собираются… Ноги, говорят, грязные – сюда не идут. Стаканчики-то винные ставит?
– Гневаться мне нечего, родимушка, – собирая карты, говорила просвирня, – А только карты у меня не врут… А мне домой идти пора.
– Ну, вот и разобиделась! – пропела Анисья и быстро приказала:
– Стратилатовна! Там в подполье пиво медовое в жбане. Неси-ка, я Петровнушке подам. И пирог неси и самовар.
Она открыла шкаф и достала две бутылки.
– Наливочки, Петровна, выпьешь?.. Посмотри-ка, у меня есть и церковное…
И просвирня засмеялась мелким, конфузливым смешком:
– Ой, што ты, родимушка, я ведь не пью… Разве уж церковного-то рюмочку…
– Стратилатовна лукаво усмехнулась в Фартук и, расставив посуду на столе, ушмыгнула на кухню, откуда доносился звук гармоники. Это Мотька Калюшкин, красильщик, заиграл там грустную и широкую русскую песню. И эта песня глубоко вошла в Анисью, взволновала, подняла ее, ударила по сердцу.
Повысив голос, поднесла просвирня рюмку и заговорила громко, точно пьяная:
– Ты только не сердись на меня, на халду! Я сама свой ндрав не одобряю. А мы выпьем, посидим. Песенку хорошую споем. Люблю, Петровнушка, повеселиться я!.. Эх, молодость пройдет и не увидишь. Красота завянет – не воротишь… Хорошо Митька играет, негодяй! Митя! Эй, кто там еще? Идите сюда в комнату!.. Разлюбезная ты рвань!
У просвирни побежали слюнки. Хихикнув, она тронула рукой губы, взяла рюмку и умиленно перекрестилась.
– Люблю и я грешница у веселого человека посидеть. Только, не дай Бог, если батюшке доспеется, что я тут сижу… Будь-ка ты здорова!
– Кушай на здоровье! Знаю, не любит ваш батюшка меня… Волком на меня сбуривает… А конечно! Кабы я была законной приставшей – в ножках бы моих валялся… Ну, ничего, мы подождем нашу судьбу…
Стратилатовна, внося пирог, смеялась:
– Ой, какой горячий! Руки жгет.
За нею следом Васька Слесарь внес жбан с пивом и корявым словом пошутил:
– Зато у меня холодное. Ядреное!.. Эх, пей – не хочу!.. Здорово была, Анисья Ивановна!
– Ну-ка, вы, поберегитесь! – расталкивая остальных, говорил Яша, внося кипящий самовар.
Разрезая пирог, Анисья здоровалась с входившими и угощала Августу Петровну.
– Здравствуй, Вася!.. Скушай-ка, Петровна, вот пирожного кусочек… Стратилатовна, подай-ка маслица. В шкафу!
Церемонно и сосредоточенно кушала просвирня, умиляясь. Порумянела, помолодела.
– Спаси те Бог, родимушка. Спасибо.
Вслед за Яшей вошел и гармонист Митька Калюшкин. Одетый чисто, в лакированных сапогах, в жилетке поверх рубашки и в пиджаке внакидку, он нес под левою рукой гармошку, а правой ворошил кучерявые намасленные волосы.
– Здравствуйте, Анисья Ивановна! Покорнейше благодарим за ваши приятности. Где тут можно музыканту сесть?..
– А усаживайтесь, где кому поглянется, – весело говорила Анисья и, увидев в дверях Лизаньку, прозванную за красоту Цветочком, радостно воскликнула:
– Лизанька! Вот умница предорогая! Как это тебя ко мне пустили?
Девушка была в цветастом сарафане и казалась ярким полевым цветочком, раскрывшим губки-лепестки в улыбке.
– А я убежала, будто к подружкам, – задыхаясь, вымолвила она и указала на подружек, шедших за нею следом.
Подружки ее, в разноцветных сарафанах, конфузливо прижались у порога, застыдились, закрывая фартуком лица и, испуганно шепчась друг с дружкой. Лизанька Цветочек их утешала, чтобы знали, что она тут главная:
– Да ничего… Никто не скажет! – и, захохотав, зажала рот передником, потом брезгливо вытянула губки, – А тады уйдем!
– Ежели я отпущу – уйдете, а то в каталажку засажу! – сказал Митька Калюшкин для красного словца.
– И их ты какой удалый! – огрызнулась Лизанька, – Не застрелил, а уж и зажарил.
– Да ты сыграй им – вот и не уйдут. Палкой не выгонишь! – посоветовал Слесарь.
Раздвигая гармошку, Митька вопросительно посмотрел на хозяйку и спросил:
– Можно сыграть?.. Хочется мне Лизаньку мою размотоластить… Ишь она зубастая какая!..
– А ты выпей сперва рюмочку, – подавая Митьке водки, улыбнулась девушкам Анисья.
И этот взгляд лучше музыки и крепче слов приковал Лизаньку. Нехорошие шли слухи об Анисье, а Лизаньке она мила была.
– Смочи своей тальянке голоса! – не унимался Васька Слесарь, поглядывая на пирог.
Бери пирога-то!.. Берите все! Подсаживайтесь девки!.. – расходилась, разворачивалась во всю широкую натуру загулявшая Анисья.
Митька, встряхивая кудрями, подбодрил ее:
– Эх, и хороша же наша Анисья Ивановна! Быть бы ей над нами, как у сказке, над разбойниками. Ну, за ваше драгоценное, Ивановна!
Он, мастерски и лихо откинул голову назад, мигом выпил свою рюмку.
– У-ух, и масляный у те, Митька, язычок! – сказала Стратилатовна, радостно всем улыбаясь.
– Ничего язык мой не стоит!.. Сколько я его трепал на днях – Лизаньку сватал – не поддается… Вот она, ишь, ухмыляется. – Митька указал на задорно улыбающуюся Лизаньку. – Дорого хотит узять за нее батька. Ну, только што хоть батька ейный и Ваня широкан, и все же таки я его переширю.
– Разбогател што ли? – наливая и поднося просвирне вторую, спросила Анисья низким голосом.
– А голова у меня на плечах на што?.. Хе-хе, я голову в заклад за Лизаньку отдам, а все-таки она будет моей. Верно, Лизанька?
– Много стоит твоя голова? – огрызнулась девушка.
– Лизушка!.. – грозно покачал головой Митька. – Ох, буду я богатый – ты собачкой подползешь за мной!
И грянул на гармонике, молодецки подпевая:
Эх, у меня кистень – монета,
Белый свет – моя казна.
И текут на свете где-то
Полны реченьки вина…
Яша стоял у косяка двери и смотрел на всех с сожалением, а Стратилатовна его жалела:
– Яша! Выпей рюмочку… Али пивца?
Яша даже замахал руками.
– Што ты, што ты! Для чего мне?
– Неужели не пьешь? – удивился Васька Слесарь. – Вон девчонки и те пьют, дурак Иваныч! Оно сладкое! Как выпьешь – хорошо на свете жить, как дома… Давай выпьем, водочки, а, старичок?.. А, сон-то свой, што прошлый раз нам рассказывал, вправду штоль видаешь, а?
– А што мне врать?
– И все про тоже? Про избушку, про скиты?
– А, конешно, про мою избушку…
– А правда, Яша, будто с тобой сам архиерей разговаривал? Али ты это врешь, а? – допытывался Васька.
– А што мне врать? – все также ровно и незлобиво говорил Яша. – Понятно, разговаривал. Он вот так вот стоял, а я вот эдак.
– Ну, и он, значит, тебя заметил?..
– А уж этого я не могу знать. Только в ту пору мне впервые приснился сон этот мой. Часовенка для спасения души… Избушечка такая. Да…
– Ну, выпьем за твою избушечку, Яша! – умиленно попросил Слесарь.
Но за Яшу снова заступилась просвирня:
– Да ведь он, поди, еще не кушал, а ты с вином.
– Ах, Господи! Да иди ты, святоша несчастный! – неторопливо прервала Анисья, которой почему-то неприятен был весь этот разговор про Яшину часовенку. – Иди ты за своей просвиркой. Здесь тебя больше не надо.
Но Яша продолжал стоять и успокаивал Анисью:
– А ничего, я подожду. Я привышный.
Тогда Анисья повернулась к Митьке:
– Сыграй, Митя, што нибудь задумное. Скушно што-ето мне стало.
Все расселись поудобнее, затихли. Митька откинулся и, полузакрыв глаза, заиграл и начал напевать:
Ах, девка красна, черноброва,
С рубчатой белою косой.
Анисья подшиблась, устремила взгляд куда-то через стены вдаль и сочным, задумчивым голосом вступила:
Д – полюбила девка парня —
Потеряла свой спокой.
А за нею следом уже все дружно и созвучно подхватили:
Ах, быстра реченька глубока
Прихожу к тебе с тоской,
Ты тоску мою размоешь,
Белу косу расплетешь.
Д – белу косу расплетешь,
Ах, тело белое возьмешь…
Еще звучала песня, как Анисья сорвалась с места и, наливая себе стакан вина, выкрикнула:
– Эх, не дождуся знать-то я мила дружка! Зазнобила, видно, его сердце другая, новая сударушка… Лесная, подколодная змея! – и, запрокинув голову, она большими глотками, по-мужски, стала пить вино. И не видела, что как раз в эту минуту в дверях появился рослый, румяный, с небольшой бородкой, в плохо залатанном тулупе мужик. Остановившись, он пристально посмотрел на Анисью и сказал со смехом:
– Оставь мне хоть на донышке!
– Пришел? – радостно произнесла Анисья. – А я с горя запила… Ну-ка, выпей для сугреву. Ишь, шубенка-то у те ветром пошитая, – говорила она, наливая ему вина. – Эх, милый мой!.. Мотька!.. Зачем мы только с тобой на свет родились, эдакие сволочи!.. Ну, што наша за жизнь с тобой проклятая? Я не хочу так больше жить! Ты понимаешь – не желаю!.. Митька, заводи какую-нибудь самую печальную! Плакать я хочу сегодня… Боже мой – весь свет слезами затоплю я.