Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Веселитель какой нашелся! – буркнул взводный и снова сел на свое место.
– А я могу и печальную – поправился Митька. – Эх, я бы тут и сыграл! Привольно тут! Прямо хороводы бы с девками водить на траве-то. Эх ха-ха! Голова моя плоха…
– Хороводы! – передразнил бледнолицый. – Погоди, тебя ужо ухороводят где-нибудь в остроге. Ребяты наши не любят эких скоморохов-то. – Он уселся поудобнее и тоже засмотрелся на поля и на реку.
– Девку он красавицу спокинул, – мирно разъяснил Васька рыжему соседу. – Так и звали Лизанька Цветочек. Чуть было не обвенчался.
– А за што же он в несчастье-то попал? – спросил рыжий. – Экой молодой.
– А так, за глупость! – продолжал Васька и, посмотрев на Бочкаря, прибавил, – Все мы тут за глупость за одну попали…
– Из-за баб, небось? – спросил третий, мягкотелый и широкий богатырь.
Перебивая разговор и указывая куском хлеба на овраг, Бочкарь мягко улыбнулся.
– А ведь места-то эти мне знакомы, ребятушки! Погляди-ка Васька! Тут мальчишкой я бывал когда-то.
Митька не вник и, затягиваясь папироской, прищурился в противоположную даль.
– Н да. А э-внь куда наш путь принадлежит… Прощай, значит, приволье! Прощай, красная девица, прощай, родина-душа, как в песне говорится…
– Вот эти самые девицы, язви их в сердце, и всему причина, – задумчиво сказал широкий каторжанин.
Васька посмотрел назад на остановившийся обоз и защелкал словами:
– Бабы, конечно, сему причина. А без бабы тоже куда мы попали? Вот у меня баба: всю первую каторгу со мной провела. А теперь вот и сама на каторгу присуждена. А за што? – он робко и враждебно взглянул на затихшего Бочкаря. – За глупость за мою… За то што, значит, как бы вроде собаки за хвостом моим трепалась.
Грудь Матвея высоко и тяжело взднялась.
– Сестру я тут свою однова встретил! – сказал он со вздохом и сквозь улыбку его пробилась тихая печаль.
Между тем, запыхавшись, вернулся конвойный Иванов и вытянулся перед взводным:
– Так что его благородие господин начальник приказали привалить на час…
– Умер што ли энтот?.. Избитый-то? – небрежно спросил взводный.
– Никак нет. Так что в обозе при спуске на мост одна телега повредилась: ось сломалась.
Взводный крикнул арестантам:
– Можете закусывать.
– Дозвольте по ветру! – спросил широкий арестант.
– Эх, ноженьки опять как разболелись! – сказал высокий бородач и, постлав старый халат, сел со стоном на землю и стал рассматривать свои раны.
Взводный крикнул Иванову.
– Проводи, которые до ветру. А вы – Егоров, Мищенко, Нефедов, Сашкунов! По краям дороги на часы. А што это за старичонко лезет там из-под косогора? Эй – ты! Старый хрен! Назад! – крикнул взводный деду-пасечнику, и дед исчез в кустах, а взводный обратился к арестантам: – А ну, покажи ноги. Ты опять их нарочно размозолил? – закричал он на бородача. – Хоть до кости сотрешь – сказал, на подводу не пущу…
– Ей-Богу старая рана, восподин взводный! – ответил бородач просительно, и в глазах его блеснули робкие, правдивые слезы.
Взводный отвернулся и наклонился к ногам бледнолицего чтобы лучше видать его раны под обручами кандалов.
– А ты табаку опять насыпал в рану, штобы разъедало? – И рассердился. – А ну, у кого раны на ногах – подсушить на солнышке… Неча, неча! Развязывай!
Бородач распутал грязные онучи, вытянул ноги на солнце и лег на свой зипун.
– Восподин взводный! – взмолился Васька Слесарь. – Я никогда не лукавлю… Ну, только што дозвольте мне с бабой повидаться. У ней гребешок есть: вша меня долит, с печали, надо быть, напала. И надо починиться. Вот тут вот сзади – штаны порвамши…
Почти со злобой потребовал Бочкарь у взводного:
– Дозвольте наших баб сюда. Взводный!.. Повидаться только. Надо до зла горя!
Взводный пристально взглянул на могучего и молодого каторжанина и невольно уступил перед его взглядом.
– Дыть тут опять у вас начнется спор либо скандал какой, – начал было взводный. – А я за всех в ответе. Какая твоя баба?..
– Незаконная… Анисьей звать.
– Вот вам моя голова в заклад, восподин взводный! – суетился Васька.
– На што мне голова твоя? Твоя голова теперь гроша не стоит, а мне на каторгу не охота из-за вас идти. А бабу только пусти сюда…
Матвей взглянул на взводного умоляюще и угрожающе.
– Ну, дозволь, слышь! Мы только повидаемся…
– После суда мы только однова свиделись вчера на этапе и то не удалось поговорить…
– Не дозволили, – поддержал Матвея Васька.
– А кто виноват? – строжился взводный. – Кто вчера затеял скандал? И сегодня опять, сперва слезы, а потом до драки доведете. Знаю я вас коротенько. Теперь нечего тут разбирать: кто кого у вас подвел под каторгу… Суд присудил, а наше дело – маленькое.
– Ну, слышь ты! Дозволь! – уже просил Матвей покорно. – Может, в последний раз повидаться доведется. Может, и вправду нас разлучат теперь навсегда. Они же вот тут близко, во втором отделении, бабы наши.
– Восподин взводный! – вступился Митька Калюшкин. – Ничего не будет. Все будет теперь спокойно. Ей Богу: повидаются, тихо мирно и баста. А мне, – он продолжал ласковой скороговоркой, – Гармошку бы мне, восподин взводный, выхлопочи, Бога ради! Мне больше ничего не надо. Я тут буду всех мирить и веселить. Дозволь гармошку мне сюда, пожалуйста, слышь!
– Ребята все притомились, вишь, сейчас уснут, – не переставая просил Васька. – А мы тут вот в сторонке повидаемся и больше ничего.
– Ну, смотрите же! – уступил, наконец, взводный. – Ежели што пять выйдет – тогда не хнычьте! Тогда на первом же этапе баб отшибут в другую партию.
– Ну, нет же, нет! – Матвей даже свирепо закрестился. – Вот те Истинный! Я вот прямо молчать буду…
– Иванов! – распорядился взводный. Иди приведи Анисью Епифановну и… как, твою-то?
– Анну Стратилатовну! – подсказал Васька Иванову.
– Еще просвирня там, Петровной звать, – сказал Митька Калюшкин – Куркова. И Яша, старичок. Рассыльный станового, бывший…
– Это который при кухне?
– Так точно! – подтвердил Митька. – Которого восподин начальник вчерася святителем назвал.
– Который шапку потерял?
– Так точно! – сказал Васька. – И человек он прямо даже, как святой… Действительно што понапрасну пострадал.
– Ну, будя болтать! – сурово оборвал взводный. – При кухне он, стало быть ему нельзя… Приведи этих двух баб и баста!
– Слушаю! – ответил Иванов, быстро поворачиваясь на каблуках.
Поснимавши шапки и отрывочно беседуя между собою, арестанты жевали поданную им в попутных селах милостыню, по временам осматривая, что у кого есть или меняясь разными кусками. Некоторые же, сняв рубахи, пристально рассматривали их, а евшие – ругались.
– Тут хлеб едят, а вы вшами торгуете!..
Рыжий продолжал рассказывать широкому:
– А я, слышь, в ту пору пел альта… Большой уже был, женатый, а пел альта. А потом однова псаломщик наш напился и не явился к службе. И вот мне, брат ты мой, апостола! Как вышел я на середину церкви… – взбодренный воспоминанием, он все восторженнее, почти захлебываясь смехом, усиливал свой густой бас, – Да как возгласил: «Апостола… Павла чтение!..» И сразу, понимаешь, басом! Откуда што бралось. Прямо, понимаешь – окна: дзинь, дзинь… Это я с альта-то! Дак потом – при архиерее смелости набрался. Как возгласил, да под конец как рявкнул!.. В архидиаконы меня сулили рукоположить. Ей Богу! И даже на мою плохую грамоту ноль внимания – вот, брат, службу какую загубил!..
Пока говорил рыжий, широкий все время порывался перебить его и, наконец не утерпел, начал рассказывать свое:
– А у… Сила у меня была какая, а!.. Когда в Казани я на Волге грузчиком работал – на плечах на этих фортепьяну выносил один. Дак доски-сходни ломались поло мной. А однова поспорили с товарищем: кто больше груза унесет? Поднял он два пятипудовика муки и говорит – клади еще. Ну, положили ему третий: значит, пятнадцать пудов. И брат ты мой, как шагнул – нога у него: хрусть! Сломалась. А я несу и ноги двигаю таким манером, штобы ни Боже мой – штобы на одну не стать. А надо так идти, будто обеими идешь сразу. Ну и нас таких там только два осталось, – и он припомнил с радостью, – Снесешь, понимаешь, тюк – целковый заробишь, полбутылки опрокинешь через горлышко, ну, пирога возьмешь – закусишь и на песке лежишь, пока опять наймут. Дак мы опосля уже мелочь не носили. А вот лежим на песке, спим, а на подошве мелом пишем: рубль… Значит, дешевле не буди нас, а разбудишь, значит, по рублю плати. Потому наш уговор на подошвах. Лень было разговаривать…Бывало надоест в Казани, сядешь на плоты да в Астрахань! А там наскучает – поднимешься да куда-нибудь на Каму! Я все по рекам любил работать. Никто даже и пачпорта не спросит. Вот жисть была, а?.. Вот была воля!
Он умолк и горько всхлипнул.
А рыжий продолжал свое:
– И вот, братец, в Соловках! Когда уж я там послушником был, приехала одна купчиха. Ну, краля, понимаешь, прямо нарисованная. А я там уж был заместо причетника. И вот, понимаешь, случилось же эдакое!.. Черт тут, как ли, сам не знаю. Ну, просто, брат ты мой, не мог стерпеть. Провожал ее по лесу к старцу одному. И… Понимаешь…
Он прошептал что-то с испугом в глазах. Потом, всхлипывая, махнул рукой и умолк.
Между тем, Васька Слесарь страстно уговаривал Матвея:
– Не квели бабу! Понял ты? И неча теперь ее обнадеживать, раз абакат сам тебе сказал, что, значит, срок пропущен. А только, стало быть, одна надежда: будут оне себя хорошо содержать – ну, три года от силы подержут, а там на поселение. А может не то какой манифест. А вы же люди еще молодые…
– Ну, ни кого же я не убил? – горько и сильно говорил Матвей, – И даже, и намерения не было убить. Только зря болтал. И сам теперь не знаю: может, взаправду камедь играл. За што же девять лет мне каторги?..
– А мне за што шесть лет? – подскочил Митька. – Ведь я-то уж, можно сказать, от сердца дурака валял, ей Богу! Ведь я же думал, што мы маскируемся, балуем. Ну, Василию, понятно, по второму разу. Будто, што веры ему нет. Дескать – деньгодел. А я?
– А бабе моей за што пять лет дадено? – горячо и, будто утешая, шептал Васька. – Ну-ка!.. Она же всех остерегала. Останавливала от игры этой дурацкой…
Бочкарь взволнованно схватил себя за грудь.
– Ну, Анисью же потопил я как последний сукин сын!.. Я же их, судей, от сердца на суде просил: меня пусть одного засудят хоть на пятнадцать, хоть бессрочно, только бы ее ослобонили. А ты вчера всю вину на нее свалил. Дескать – она всему виной. Богатой, дескать, быть захотела…
– Ну, погорячился, – оправдывался Васька. – Понятно, мне мою бабу тоже жалко. А твою топил на суде сам пристав, за обиду, што его от должности отставили.
– Нет, а ты вчера словами эдакими: дескать, потаскуха, всех запутала…
Васька уже не мог сдержать злобы и зашипел:
– А што неправда, што, конечно, она нас всех запутала! Ей, видишь ли, надо было столбовой дворянкой быть…
– Ну, и опять же ты зачинаешь! – крикнул Митька Ваське. – Вот доскандалитесь – баб ваших угонят в другую партию.
Васька неистовым шепотом продолжал:
– Ну и пускай угонят! А только што я за правду голову отдам на отсечение…
– Какая правда? – заорал Бочкарь, – Где правда твоя, ну?
Васька заерзал от злости и от страха.
– А твоя какая правда? Кто погнал нас на Вавилину заимку? Кто начал разыгрывать начальство, а?.. А кого Вавилина сноха сблазнила, как утенка, а? приехал на заимку дело делать, а увидал бабу-перекрасу – угорел. А когда суд пришел – ты всем нам приказал показывать: дескать, знать мы ничего не знаем! Дескать были выпимши, машкировались. Где же она правда, а? Вавила с бабой всех разбойников перевязал. Срамота, ведь!
Бочкарь сжал кулаки и загремел цепями, но Митька схватил за шиворот Ваську и отшвырнул его в сторону.
– Иди ты отсюда к чертовой матери! Хы-ы!
Взводный заметил шипение и возню.
– Эй, вы! Опять!
– Нет, нет, восподин взводный! – через силу ухмыляясь, егозил Васька. – Мы это в шутку… Мы это так… Играючись, барахтаемся…
– Ой, доиграетесь вы у меня! – погрозил взводный и подозрительно взглянул на подходивших Яшу и просвирню.
Оба в белых кухонных халатах, позванивая кандалами, под конвоем одного солдата они несли на палке ведро с дымящимся кипятком.
– Кипятку, кипятку, братики! – ласково и грустно говорила Августа Петровна. – Кипяточку-то берите, поскорее, пока не остыл…
– Здорово, Митя! – ухмыльнулся Яша Калюшкину. – Как Господь милует?
– А што, Яшенька! Весело откликнулся Митька. – Неволя-то тебя, знать, на просвирне поженила?
– А ты, болтай, болтун! – нахмурилась Петровна, – В аду и то все будешь ощеряться… Ну-ка, бери, иди кипятку-то.
– А тебя, Петровнушка, тоже, значит, в чин произвели, – зачерпывая кипятку сказал Васька.
– А што мне, родимушка, зря-то вшей кормить? Потружусь вот для братиков. Все не так скушно. А ты што, богатырь наш Муромец? – обратилась она к Бочкарю. – Што так сурьезно смотришь на меня?
Микула отвернулся от нее и, смотря в овраг, на пасеку, снова нахмурился.
Разливая кипяток, просвирня ходила между арестантами и говорила:
– Да-а. Вот и сама теперь страдаю за грехи свои. И страдаю и сама не знаю: какие злые сети всех людей запутали?
Просвирня остановилась и, смотря на горы и поля, продолжила:
– Смотрю на благодать на эту Божию и думаю, и думаю: аль людям тесно на земле? Аль не чуют они гласа Божьего, не видят света белого, свободного? Да, братики, родимушки мои! Видать Господь Бог знает, как нас надобно наказывать. Вот теперича мы видим – как велик и как же он прекрасен Божий свет. А воля!.. Вон она какая воля-а!
Всхлипнув, она утерла рукавом глаза и подошла к заснувшему под солнечною ласкою бородачу. Его длинные, сухие и волосатые, в цепях, ноги были вытянуты, точно жерди, и мухи роились над разъеденными железом ранами. Старушка затихла перед ним, отмахнула мух и позвала:
– Эй, дедушка, слышь, проснись, кипяточку себе зачерпни-ка! Ишь, как притомился, горемыка. Ноженьки-то все растерлись как.
Арестант, звеня цепями, быстро сел и тревожно посмотрел на старуху.
– А-а… Это вона кто! – и он улыбнулся, как не улыбался уже много лет. – А я, слышь, женушку свою сейчас во сне увидел. Когда она девицею была… Лет десять не видал ее во сне и вот увидел.
Августа Петровна наливала ему кипятку, слушала внимательно и задушевно, а он обрадовался, что есть кому рассказывать и продолжал:
– Будто молодой я и будто еду на пашню, а она стоит на полосе в пшенице, на коленях, будто бы молится… Я так это явственно голос ее услыхал… А это ты, выходит дело… Да-а…
Он взял кипяток трясущейся рукой и, поставив кружку на землю, посмотрел на поле и на реку, и в овраг, и заморгал, заплакал тихими слезами, некрасиво морща не по летам состарившееся лицо и подтягивая к нему крючковатые руки в цепях.
– Поплачь, родимушка, поплачь! – говорила ему Августа Петровна. – Небось давно души своей не облегчал слезами.
Она погладила его по обезображенным, наполовину сбритым волосам на голове и заплакала.
– Я вот тоже все красуюсь привольем этим и все плачу… Да… Чую Господа вокруг. Чую я и плачу о грехах своих…
– И она, слышь… Это ж самое мне говорила! Во сне-то!.. И тогда, давно, когда мы молодыми были, тоже эдак же говаривала часто… А потом Бог попустил несчастье наше…
Он говорил отрывочно, как будто Августа Петровна и без слов знала все главное. Потом тихо, с радостной и жалкою улыбкой продолжил:
– А захотелось мне, понимаешь, сыночка своего поглядеть…
Он захлебнулся и уже шепотом, как взятый за горло, быстро разъяснил:
– От женушки-то, слышь, остался двух годов, сыночек, Ванюшка… И вот, когда с каторги меня ослобонили, я, слышь, и задумал… Да и убежал с поселения-то сюда… А он… – каторжанин снова жалко улыбнулся. – А он, слышь, у господина одного в детях оказался. Семнадцатый уже год ему… Совсем нельзя подумать… Такой пригожий и обряжен баричем, а по обличию-то как есть она, когда молоденькой была…
– Ну и как же, мой родимый? – сокрушенно и ласково спросила Августа Петровна. – Как же он-то, не признал тебя?
– Ну, увидал я его и…
Боязно мне стало объявиться-то ему… И ушел я, не похотел объявиться… Пусть не знает чей он сын по правде… Ванюшка наш…
Каторжанин уронил лицо в свои пригоршни, в длинную, смятую полуседую бороду и перестал рассказывать о сыне.
– Ну, выскажи мне душеньку свою, родимый, выскажи, – соболезновала ему просвирня. – Тебе полегче будет. Выскажи!
Старик вместо ответа указал рукой на окружавшую их даль и всхлипнул.
– Это приволье-то мне, слышь, знакомое. Часто я тут бывал, лет восемнадцать тому… В ямщиках здесь находился.
Просвирня, вытирая слезы, повторила:
– Выскажись, родимый, выскажись.
И тут же услыхала певучий голос Яши, который говорил Митьке:
– А пошто не спросить? Я спрошу… Ежели дозволит – отчего не принести? Принесу… Повеселись, поиграй, дружок…
– Вот спасибо, Яшенька! – счастливо заливался Митька. – Страсть как соскучился по гармошке. Третий день гармошку не дают.
– Ну, как, Яша! – крикнул Васька Слесарь. – Не заскучал еще по воле?
– А какая моя воля! – все тем же голосом говорил Яша. – Я сызмальства у людей в неволе. Я привышный…
– А все-таки, небось, обидно понапрасну-то терпеть? – допытывался Васька.
– А какая мне обида? У других обиды больше моего да терпят. Вот только тружусь мало.
– А што Яша, за шапку-то тебе досталось от начальника?
– А мне што начальник? У меня один начальник – Царь Небесный. А шапка мне без надобности.
Он наполнял кружки и говорил:
– Вода чистая, ребятушки. Чистая. За это вы не сумлевайтесь: я первым делом кипятильник с песком вычистил.
– За што же эдакого старичка хорошего на каторгу засудили, а? – спросил рыжий ни к кому не обращаясь.
Ему ответил бледнолицый новым непривычным голосом, в котором зазвучала мягкая печаль.
– А што же: ежели хороших осуждать не будут, тогда нам на каторге совсем яма. А возле хороших-то и нам немного легче, – он посмотрел в сторону Бочкаря, глядевшего в овраг на пасеку. – Ишь, вон тоже человек во цвете пострадал.
А поодаль от Бочкаря сидел и тоже смотрел в сторону пасеки другой, такой же переполненный тоской о прошлом, связанным именно с этим уголком большого тракта.
– А ты молись! Молись, родимушка! – тихо говорила ему просвирня. – Терпи и молись – Господь-Бог услышит и в неволе пошлет волю.
– Только три годочка я и пожил с нею, с женушкой моей. И то в грехе все. Все в искушении… И вот уже пятнадцать лет отбыл на каторге – и опять иду в неволю. И на што мне воля, коли в сорок пять годов совсем состарился? Вот гляжу на эти места и, понимаешь, ровно все как было, а ровно как и не было!.. Бывал я здеся… Лошадей тут часто пас. А в пасеке старик тут жил один хороший. Поди уже давно умер. А кажется теперь, как будто все это мне только во сне приснилось!
Каторжник плакал и по-детски волосатыми, закованными в кандалы руками, вытирал глаза свои. И тихо плакала Августа Петровна, бывшая просвирня.
А из другого взвода, под конвоем, шли Анисья и Стратилатовна. Обе были в арестантских полосатых платьях и шагали той неловкою и развалистой походкой, которой ходят все непривычные к тяжести цепей на ногах.
По дороге Стратилатовна шипела на Анисью:
– А-а! молчишь теперь?.. Отмалчиваешься! Вот погоди – заговоришь. Мне ничего, я перенесу. Я уже раньше приобвыкла. А вот тебе вся моя обида отольется…
Васька Слесарь бросился навстречу ей и зашипел:
– Не спорь. Не спорь, жена. Не спорь! – он и смеялся, и боялся, и крутился, как червяк на огне. – Господин взводный позволил, но штобы не спорили. А то стращают разлучить нас. Слышишь?
Стратилатовна злобно сверкнула белками глаз.
– Я и не спорю. Я только добиваюсь правды. Потому она, она нас загубила со злодейством со своим. А я никого не грабила и не разбойничала…
Но Васька снова просил зло и умоляюще:
– Будя!.. Ну, будя!
Усадив возле себя жену, он ласково заворковал, взял от нее гребешок и начал чесать голову и бороду. Стратилатовна отняла у него гребешок; подала кусочек сахара и белого хлеба.
– Да ты сперва пей чай-то, пока не остыл… Дай я голову-то тебе почешу, – и начала чесать ему голову, в то время, как другие арестанты жадными глазами следили за этой непривычной для их глаза нежностью.
Анисья тихо подошла к Бочкарю и сквозь зубы процедила:
– Здравствуй.
Забыв про каторжан, Бочкарь жадно поймал ее руки и, то прижимая ее к себе, то отталкивая, лепетал, как в бреду:
– А ты молчи! А ты молчи, молчи, молчи!.. А то разлучат! Слышала? Грозятся разлучить нас… А на меня серчать все равно теперь без последствия. Я дурак, конечно, я даже подлец перед тобой.
– Не надо нам про это говорить, не надо, – строго, низким голосом прервала его Анисья. – Я теперь, как ровно пушка заряженная. Боюсь, боюсь, што разорвет меня…
– Ну, нет… Ты только не шуми! – упрашивал Бочкарь. – Будем терпеть. Будем все сносить, девять лет терпеть. Не вечно же они будут тянуться! – и прибавила тихим шепотом, – А может, если будем все терпеть – может и скорее выпустят! – и засиял улыбкою надежды, – Может, манифест какой, али еще что… Понимаешь? И ничего тогда нам не надо. Какую-нибудь избушку в лесу. Либо на эдаком косогоре балаган, где-нибудь на бакше у мужика. И будем жить! На воле! Вместе! Понимаешь? И никого не будем трогать. Понимаешь, только бы на волю и только бы вместе…
– Ох, не ты бы говорил мне это! Не такой ты человек, чтобы удержать тебя в избушке. Я ли тебя не любила? Я ли за тебя не рысковала? А на поверку вышло, што за эту староверку, за паскуду, всех нас продал! Рассолодел! – она совсем ожесточилась, – За это вот теперь мы и погибли. За это, за это! А я-то думала, што ты богатырь, што ты не выдашь! Што за тебя можно, как за каменную стену спрятаться. Эх! Дура я была. Дура!..
– Не поминай про это. Знаю! Сам терзаюсь теперича, ну только нету силы обуздать себя. Ну, жаден был я до воли, жаден был до баб и не умел себя обуздывать… Ну, вот и наказал меня Бог, али дьявол. Ну, ты же мне прости это и думай, думай про меня… А ежели, узнаю, што ты про меня думать перестала, пропаду я сразу. Пропаду…
– Пропаду… А што же мы разве не пропали?
– Нет, не пропали! Ей-Богу не пропали! Вот увидишь! Только бы тебя мне с глаз не потерять. Ну, не пропали ж! Верь, што не пропали! – он показал вниз на пасеку, – Гляди-ка-ся!.. Гляди-ка: тут я раз с отцом у старика гостил, у пасечника… И чудно было, как ровно в сказке, аль во сне. Тут мы тогда на наше горе все враз встретились.
Он умолк и отвернулся от Анисьи, а она, не слушая его, или не понимая, полными слез глазами посмотрела вдаль на реку, на луга и на горы и с пронзительной тоской запричитала:
– Прощайте горы мои родимые! Прощайте речки мои быстрые! Прощай молодость моя бесталанная. Прощай воля моя, воля раздольная! – она заплакала и зашептала, – Погубили мы жисть нашу с тобою… Погубили.
И вдруг, тут же со слезами на глазах, прислушалась к чему-то в самой себе и тихо, удивленно засмеялась.
– Ну, што? Што ты? – испуганно спросил Матвей.
И оба замолчали, подавляя в себе слезы, даже вздохи. Она взяла его руку и положила себе на живот.
– Шевелится!.. Слышишь? – и еще горше зарыдала, – Арестаненочек мой махонькой!..
Больше они ни о чем не могли говорить. Слышали, как что-то говорила арестантам Августа Петровна, но не понимали. Глубоко ушли в свое, новое, огромное, но такое печальное, такое несказанное.
– …все бы падает какая-то печаль, а под конец печаль ту покрывает радость! – говорила Петровна.
– А может оно так и будет? – улыбнулся рыжий каторжанин.
– А погадай-ка, слышь, старушка, нам! – сказал широкий, – Не выпадет ли нам какое облегченье?
– Не будет ли какого манифеста, а? – спросил рыжий и совсем счастливо засмеялся, – Вдруг бы всем нам вышла воля, а? Слышь, бабонька?
– Все может быть, родимушки! Все в руках Господних! Может, для того Господь и трудит нас, што волю-то Его как следовает мы не видим и не понимаем, когда на воле-то живем. Вот поглядите-ка, какой сегодня день от, а? Воля-то какая!
– А у те карты-то с собою? Погадай, слышь! – домогался широкий арестант.
– Карты есть, ну только восподин взводный, может, не дозволит, – тише ответила Августа Петровна, а потом громче продолжала, – Не дозволяется арестантке при походе карты иметь. А вот придем на этап, там и погадаем.
– Ничего, восподин взводный, он ничего… Погадай! – упрашивали арестанты хором.
– Он, видать, притомился, он не видит, – ухмыльнулся Митька и шепнул старушке: – Ну, погадай об манифесте. Ничего!..
– Конечно дело, родимушки, за карты за свои я не могу ручаться, – уступчиво сказала Августа Петровна. – Они врут, значит и я вру. А только што… – продолжала она тише, – Зиму-с я ей, Анисье-то Ивановне, как на ладошку про несчастье-то про это карты мои выложили… А оно, видишь ты, как вышло!
Она достала из-за пазухи замусоленную колоду карт и присела среди арестантов.
Арестанты тесно сгрудились вокруг нее. Только Бочкарь с Анисьей да Васька со Стратилатовной сидели парочками на своих местах и тихо ворковали. Даже бородач с избитыми ногами подошел и наклонился над просвирней. Раскладывая на коленях карты она мягко, задушевным, успокаивающим голосом рассказывала:
– При этом, при моем теперешнем положении, конечно, не хорошо это, ну уж будто што для вашего веселья расскажу. Яшенька-то этот, старичок-то. Вот тот лысый-то. Все тоже сны видает… И сколько уж годов видает он все один сон. Вы бы его порасспросили рассказать! – она оторвалась от карт и обратилась к Яше. – Эй ты, Яшенька, о чем задумался?
– А ни о чем, Петровнушка. Птичку я тут слушаю. Больно сладко поют эти жаворушки малые. – он помолчал и будто сам с собою продолжал: – Бывало эдак-то на пашне слушаешь их, слушаешь, бывало. Маленький тогда я был. А как ровно сейчас помню. Тятенька, бывало, рано встанет да уйдет сеять, а я сплю-сплю и вдруг слышу – надо мной они: чири-и, чири-и!..
Августа Петровна улыбнулась радостной улыбкой.
– Видите, дите какое! Чири-и, чири-и!.. Ах, Господи прости!
Она вздохнула глубоко и добавила!
– Мы с ним и выросли в одной деревне и чуть было не поженились. И я желала, и он за меня сватался. А вот подите же: братец его и воспротивился, потому што я церковница, а они староверы. Долго все рассказывать, а только и он из веры ихней ушел и на всю жизнь холостой остался. И я замужем нажилась и во вдовах наплакалась. А вот, глядите-ка: судьба-то нас свела где!.. И верьте мне, родимушки, што это так, знать, предуказанно! Об одном теперь молюся… Чтобы как-нибудь без лишнего зла жисть свою покончить, как говориться: мирно бы и не постыдно.
Конвойный окрикнул Яшу. Яша, взяв пустые ведра, ушел к походной кухне.
Просвирня испугалась, оглянулась, но, видя, что ее не требуют, продолжала гадание.
– А ну-ка думайте шибче: кто чего желает?
Конвойные, следя за арестантами, с любопытством прислушивались к просвирне, изредка поглядывая в сторону дремавшего взводного.
– Конечное дело, об чем наша дума! – говорил рыжий. – Об одном для всех: о воле…
– На каторгу пошли! – сильно выговорила Анисья и, впервые вслушавшись в страшное слово, еще раз повторила в отчаянии: на каторгу! На каторге дитенка рожу.
Матвей-Микула прижимался к ней, забывая, где он находится, но невольно ловля отдельные слова просвирни, которые так радовали и печалили:
– Погадаемте о воле, братки. О светлой божьей воле.
А Анисью это раздражало.
– Воля! Эх, если бы мне дали волю! Змеей бы проползла да отыскала бы ее. Я б ей шею обвила и задушила бы, зажалила б ее. Злодейку, богомолицу проклятую!
Бочкарь же прижимал и целовал ее и, поддавшись страстному влечению к молодой, красивой женщине, шептал что-то, как пьяный. И точно сонный услыхал, как рыжий каторжанин воскликнул:
– Выпадает? Воля? Да неужто?…
Просвирня засмеялась, развела руками:
– Не знаю, воля это, али што другое, братики, а только карта падает хорошая.
Все затихли и с надеждой смотрели на старуху и на карты.
А Бочкарь припал к губам Анисьи.
Конвойные и каторжане, увлеченные гаданием, не видали этого, но за то зорко видела все Стратилатовна.
Просвирня же торжественно воскликнула:
– Врут карты и я вру… Ну, ежели не врут, то будет вам, родимушки, какая то большая радость!
И все повеселели, все поверили, сомкнулись над ворожеей и даже бородач повеселел и ухмыльнулся. Яша принес новое ведро кипятку и Митькину гармошку.
– Принес? – радостно хватаясь за гармошку и прижимая ее к сердцу закричал Митька. – Вот спасибо, Яша! Жену мою принес… Да как же это тебе выдали?
– А ну-ка расскажи нам, старичок. Про сон-то!.. – громко попросил широкий, – Может все к одному?
– А ты поиграй нам! – обратился рыжий к Митьке.
И все еще никто не обращал внимания на Анисью и Матвея.
– Ты не прижимай меня… Увидят! Начальнику доложат, – говорила Анисья, а сама все больше пламенела от объятий стосковавшегося по ее телу сильного и разгоревшегося Бочкаря-Микулы, который глухо отвечал ей:
– Сейчас я как во сне все вижу… А чую тебя, как будто в первый раз… Таково хмельно мне!.. Неужто мы в последние видаемся?
А каторжане хором уговаривали Яшу:
– Ну, расскажи нам, дядька! Расскажи про сны-то…
Яша ухмыльнулся, погладил свою лысину и стал возле просвирни, светлый, устремленный в высоту, как на молитве.
– А уж и не знаю, ребятушки… Сумею ли рассказать-то? – начал он, конфузливо откашливаясь. – Вот вижу, как наяву, а рассказать… Не знаю как начать. Может вы смеяться будете.
С явным нетерпением каторжане шумно говорили:
– Ну-ну! Што ты! Какой уж смех нам? Как умеешь. Расскажи!
Стратилатовна толкнула в плечо Ваську:
– А те-то, те-то!.. Погляди-ка. Милуются.
Конвойные обошли взвод, перешепнулись меж собою, со скукою на лицах посмотрели назад, поджидая смену, посмотрели в сторону совсем заснувшего взводного и, ставши на свои посты, стали слушать Яшу. В сторону же Анисьи и Стратилатовны глядели вскользь, стыдливо, как смотрят в сторону супругов.
Выпрямился бородач и, слушая, угрюмо опустил глаза к дороге.
– Это я не про свою келейку, которую всегда-то вижу, – начал Яша. – А видел я совсем другой недавно сон. Вижу, будто бы, брателки, вхожу я в церкву… Не то в хоромину какую. Сперва бы это церква, опосля, когда внутрь взошел, будто бы большой пресветлый терем. В жизни своей я, брателки, не видывал такого, окромя церкви, а даже и во сне не видывал. Когда был маленький – мне бабонька сказывала сказку про царя Гвидона и про светлый терем морской царицы. Ну, во сне не видывал такого. И рассказать даже не сумею, брателки…
– Ну, ничего, сказывай, как можешь, – нетерпеливо потребовал широкий.
– Скорее сказывай! – подтвердил бледнолицый. – А то скоро нас погонят – не успеешь.
– Вот как бы, брателки мои, вхожу я в этот терем, а посреди бы за столами, за дубовыми, за скатертями самобраными, как в сказке сказывается, в одеждах праздничных и самоцветных сидите будто бы все вы, все значит осужденные… И будто все на воле!..