Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Тут Анисья села на лавку и устало застонала:
– Да, будет, будет!.. Да што же это за такая напасть сегодня? – она, озлобленно посмотрела на Матвея, – Убил бы ты меня скорее што ли!.. Не могу я больше всю эту камедь переносить.
Матвей поежился, смолчал, потом рассердился и продолжил допрос Вавилы:
– А ну-ка, дядя, коли у те нет фальшивых денег – покажи твою казну…
– Казну?.. – спросил Вавила с детской усмешкой. – К-к-ка-кую, стало быть, казну?..
– Ну, деньги золотые и, ежели, которые серебряные тоже…
Вавила почему-то грозно посмотрел на сноху и заговорил развязнее:
– Да какие же у меня серебряные и золотые? – потом повернулся к просвирне. – Это она штоль насказала? Да где ты их видела у меня?.. Я и тебя-то сроду в первый раз в нашем месте увидел…
И заметила Анисья, что плохо повел свою роль Матвей Бочкарь. Не привык разбойничать. Да и не шло ему это занятие. Смел, но неумел.
– А ты с бабами-то, дядя, не перемигивайся! – крикнул он Вавилу, – Я ведь тут вас всех насквозь вижу… – потом совсем, как грабитель, погрозил револьвером, – Ну, показывай што ли, где у те зарыты деньги?
Вавила притворился бестолковым.
– Деньги, Вашество! Это, может, тебе Яшка насказал? Есть у меня тут такой полоумный. – и веселее зачастил, – Дозвольте, ваша милость, знать, какие вам, значит, деньги? За подать деньги и прочие поборы мы в волости отдали все сполна еще в Филипповку… А ежели што Яша-дурачок сказал, то это все не взболь. По глупости он…
– Да што ж ты дураком прикинулся? – рассердился и, теряя почву под ногами, продолжал Матвей. – Я спрашиваю тебя: деньги подавай – поглядеть надо, фальшивых нет ли? Вот же деньгоделов ты зачем-то содержал тут три месяца?..
– Их-то? – удивился хозяин. – Дак мы жалеючи… Ведь вот вам Истинный – пришли оборванные и голодные, Христом Богом просят спрятать. Дескать, пачпорт отобрали и за веру будто бы гонения они терпят… Вот ведь дело-то как было.
– Ничего, родимушка, я не пойму!.. – выговорила просвирня, – Ничегошеньки!.. Головушка кружится у меня.
Матвей соскочил с лавки.
– Все равно обыскивать начну. Лучше добровольно подавай мне деньги!
– Дак отдать я тебе, вашество, отдам. Только надо же толком знать, сколько тебе дозволить? – уже совсем насмешливо продолжил Вавила. – Мы ничего, хорошему начальнику во всякое время… Без гостинца и его благородие господин становой от нас никогда не уезжает. И всегда довольны оставались…
Матвей рассвирепел.
– Да я же тебе сказал: все деньги, золото мне подавай! Иначе все у те перетряхну, все потроха!.. Заимку подожгу, ежели ты добровольно не покажешь всех твоих денег, – и схватил Вавилу за ворот, – Аль ты надо мною смеешься, старый кобель!
– Постой, постой! – уже рассердился и Вавила. – Бороду-то мою не рви… Борода тебе не причина. – и, оскорбившись, закричал на фальшивого начальника, – А ежели не веришь насчет денег – обыщи!.. Лимпея, подавай ключи!.. Давай, открывай все сундуки. Пускай смотрит, и пускай ищут в обеих избах и в подполье, и в амбарах, где хотят. А только што никакого золота и серебра у меня нету!..
Матвей в отчаянье даже понизил голос:
– Да ты што же, шутки шутишь, што ль?.. Ведь я тебя заарестую! – закричал он чуть не плача, – В острог ведь упеку!.. На сосне повешу!..
– А это, власть, воля твоя, ваша честь!.. – упрямо заявил Вавила. – А только што денег у меня нету. – он метнул глазами на Лимпею и подставил Матвею голову. – Вот тебе, ваша честь, и голова моя… Хотишь – секи, хотишь в заклад бери, а только денег у меня, даже двух сотенных, во всем доме не наскребется…
– А из каких же ты в гостинец собирался дать?.. – спросил Матвей, не видя, как презрительно сощурилась, глядя на него, красавица Лимпея.
Вавила, между тем, все смелее продолжал:
– Дак в гостинец, то другое дело, ваша честь… Примерно, его благородие – пристав, медку ему хмельного бочонок, ну и четвертную серебром, ну, от силы, – три красных. А ежели полусоток, дак они даже по руке распрощаются, а не то, што скандалы какие… И никаких никогда даже взысков. Человек они у нас, просто даже можно сказать, не взыскательный. Хороший. За семнадцать лет тут ни одного раза мы с ним не шумели, не грешили.
– Да што ты зубы-то мне заговариваешь? – явно уступая мужику, кричал Матвей. – Говори, што ль, сколько сейчас можешь выдать?..
– Ну, вам за беспокойство и будто што зима и ночь – на всех уж так и быть – Екатеринку дам…
– Сто целковых?! – взявшись за голову, простонал Матвей. Да ты ошалел?
А Васька Слесарь простодушно выкрикнул:
– Вот это заробили!.. Нашумели, нагремели… Весь народ сбулгачили…
– Ой, Господи, Господи! – изнемогая и валясь на лавку, простонала Анисья. – Да што же это такое? Не то это со мной горячка… Не то сон, какой тяжелый вижу!
Вавила протянул ухо к Анисье:
– Што изволишь, умница?.. Притомилась, знать-то? – ласково залепетал он. – Лимпея! Ты бы бабочку-то уложила на спокой… Ишь, видать, и не привышна она к энтим делам…
– Да ты тут нас не улещай! – неистово крикнул Матвей и набросился на Анисью. – Неча тут комедь ломать! Сиди, коль арестантка! – и вдруг сознался, крикнув на просвирню: – Это ты, стало быть, упредила обо всем!
А в это время в горницу вошли трое ямщиков, закутанные в вывороченные шубы и похожие на медведей. Перекрестившись на иконы, они поклонились хозяину и поздоровались.
– Здорово ты живешь, Вавила Селиверстыч!.. Здравствуй, молодуха. Всем крещенным, доброго здоровья!..
С мужиками этими вошел в избу какой-то мир, уют, степенность.
– Подитко, грейтесь, мужики! – приветствовал их Вавила.
И Матвей отступил от хозяина, сел на лавку возле стола и стал смотреть на Лимпею, робко разговаривавшею с Анисьей.
– Ты и ямщиков тоже покорми. Да по стаканчику медку подай, – приказал Вавила снохе. – Ваша честь!.. – обратился он к Матвею. – Стаканчик выкушайте?.. У нас хорошего запасу есть…
Лимпея между тем ухаживала за Анисьей:
– А ты бы прилегла на кровать… Ишь, на тебе лица нету. Но Анисья недружелюбно отстранила руку покоряющей ее соперницы:
– Ничего мне не доспеется…
Лимпея все же ласково спросила у нее:
– Ну, может, выпьешь да покушаешь чего?.. Я принесу сейчас.
– Понятное дело, надо перво-наперво всех накормить… – сказал Вавила. – А я медку достану, какой получше, – он хихикнул, подошел к Матвею и даже тронул его за плечо. – А потом уж, ваша честь, и об делах потолкуем подружнее… Хи-хи… Верно слово.
– Хитер, брат ты старик!.. – медленно и тихо вымолвил Матвей. – Хитер, я вижу…
Все внутри Матвея вдруг перегорело. Злобы, как не бывало. Куда-то исчезло недавнее желание добывать деньги. Вспомнил что-то важное, давнишнее, свое, такое грустное и теплое, и пьяное, как сон. Избу, печь в избе, прялку на полатях, клетчатое, пестренькое покрывало.
А Вавила, уходя с Лимпеей в другую избу, лепетал с улыбочкой:
– Дыть какая моя хитрость!.. Наше дело – всех принять по Божьему, – он обернулся к ямщикам и пригласил их с собою. – Ну-тка, пойдем-те, мужики, в ту избу, там вас покормят и там же потеплее, поскорей согреетесь…
Ямщики с недоумением переглянулись и, ухмыляясь, пошли за ним следом, повторяя мирно:
– Пойдемте-ка не то, ребята. Попитаемся.
– Сейчас я вам медку подам! – сказала Лимпея Матвею и посмотрела на него и на Анисью насмешливо сжигающим взглядом. – Медок у нас старого запасу… Крепкий да веселый. Свадебный.
Анисья посмотрела вслед Лимпее и как эхо повторила:
– Веселый. Свадебный…
Матвей сидел все в том же положении и, потупившись, забыл, где он находится. Уют, тепло и глубокий томный взгляд Лимпеи – зачаровали его, и не верилось, что он разбойник и не мог не верить, что он был всю жизнь бедняком, с тех малых пор, как себя помнит. С тех пор, как отморозил себе на морозе пальцы: в святочный морозный день пошел кататься в бабушкиных валенках и приморозил их ко льду возле Потаповой избы. А теперь вот сколько лет уже бродяжил и явился к богатею деньги добывать. А не хватило хитрости, не стало злобы, не поднялась рука убить. Заныли в тесных сапогах когда-то обмороженные пальцы, хилые к морозу. Напомнили про жизнь давнишнюю, почти забытую, про бабушку и про отца, давно покойного, и про Дуню, милую, святую, грешную, сестрицу Дуню, искупившую свой грех жестокой мученической кончиной. Убил-таки ее Илья!.. Убил и сам пошел на каторгу.
И не понимал теперь Матвей – Микула Петрованович ехидных слов просвирни, которая приблизилась к нему, и далекая чужая, вовсе незнакомая, начала мучительно допрашивать:
– Нет, ты мне расскажи, как это ты в чиновника оборотился?.. Я-то, дура, и не поняла сперва, а мужик-то ведь сразу тебя раскусил… Уж коли ты разбойник, дак и будь разбойником… А то што же ты дурака валяешь? За што же ты бабу-то безвинно в цепи заковал?
Потом она увидела, что он будто пьян или вздремнул и толкнула его в локоть:
– Уезжай-ка ты отсюда поскорее да увози бабу-то… Будя вам тут куролесить… Эй, ты, слышишь?
Но видя, что Матвей не отвечает, Августа Петровна подошла к Анисье:
– Ивановна!.. Што же ты-то молчишь?.. Ведь я пешком пришла, для вас же, чтобы тысячу-то эту вымолить.
Просвирня заплакала, вытирая рукавом нажженное морозом красное лицо.
– Пропали… Пропали. – тихо проговорила Анисья. – Вижу, что пропали все…
А к Матвею подошел Васька Слесарь:
– Слушай… Отпусти нас!.. Ну, отпусти… Ну, што это за чертова игра?.. Видать же, что от старика таким манером мы копейки не возьмем… Я говорил, што лучше надо было церковь…
– Церковь? – почему-то повторил Матвей, и за много лет впервые понял значение слова этого, как звон колокола, где-то и когда-то пробудившего в нем и в его сестре огромную святую радость.
– Уезжайте, говорю, скорее! – проскрипела над его ухом просвирня.
Матвей очнулся от раздумья и опомнился.
– Некуда мне торопиться, – сказал он тихо. – Некуда, ты понимаешь?
– А ты знаешь? – заговорил всегда веселый Митька Калюшкин. – Мы им скажем, што мы пошутили… Што мы маскировщики и все тут. А?
– Вот и правда… – обрадовался Васька Слесарь. – Молодец Митюха… Снимай, давай, с меня эти цепи…
Но Матвей, подняв револьвер, прорычал:
– Не смей снимать! Держи фасон до скончания века! – и прибавил коротко, – Убьем! Другого ходу нету…
Но в это время в горницу вошла Лимпея, яркая и прекрасная, какою никогда он не знавал Анисью. Держа в руках поднос, на котором в кружках разлита была медовая брага, она сказала с вкрадчивою ласкою:
– Ну-ка, гостенек сердитый, выкушай-ка на здоровье!..
Отступил Матвей и недоверчиво смотрел на красивое лицо Лимпеи, а еще более сомнительно на кружки с брагой.
– Не подмешала ли ты зелья какого в этот медок-то? Выпей-ка сама сперва!
– Экой ты какой боязливый! А на вид такой сурьезный! – ухмыльнулась Лимпея, и поманили ее глаза черной, бездонной глубиной, такою глубиной, в какую никогда так сладостно и робко не доводилось ему заглянуть. – Изволь, я выпью, хоть это и не полагается… Свекор у меня сердитый. А муж больно ревнивый.
Она взяла кружку и, продолжая изводить его глазами, никогда нигде не виданными, колдовскими, дивно одуряющими рассудок.
– Ну, выпьем вместе! – вымолвил он глухо и неловко, виновато засмеялся, выпил залпом брагу. Крякнул, вытер бороду и добавил: – Хороша у староверов вся повадка…
– Свекор самую, што ни на есть, старенькую достал, – улыбнулась Лимпея. – А ну-ка еще выкушай вторую…
Матвей забыл, что здесь Анисья, засмеялся широко и радостно и вздохнул со стоном:
– Эх, хороша ты баба!.. Эдакому сопляку досталась… – и, любуясь ею, взял второй стакан. – Ну, и этот вместе што ли?
– Не пей! – вдруг вскрикнула Анисья. – Она тебе отраву дает.
Лимпея свысока взглянула на Анисью. Они долго и враждебно мерили глазами одна другую.
– Мы этим делом не занимаемся! – медленно и гордо вымолвила Лимпея, и злобно засмеялась. – А чего же ты так пасешь его?.. Али он тебе сударик?..
– Не твоего это ума дело! – огрызнулась Анисья. – Может и сударик.
Но Матвей, как бы не слыша этой перемолвки, медленно докончил брагу и снова весело крякнул:
– Ну, и ме-ед!.. Это не мед, а прямо колдовство, ей Богу!
И от меду и от слов этих, и от насмешки над Анисьей, повеселела, охмелела, подобрела Лимпея.
– А ты не сердися! – сказала она Анисье. – Я тебе тоже подам. На-тко выпей! – и закричала на Матвея: – Ты бы приказал ослобонить ее!.. Куда она тут убежит-то?.. В цепи заковал бабу… Што это, к чему?
– Нет, этого мы не можем приказать… – сказал Матвей, улыбаясь Лимпее. – Раз арестантка, значит, арестантка.
Сам опустился на лавку и почуял тяжесть своего большого тела.
Засверкав глазами и пересилив в себе немощное чувство горя и усталости, Анисья попросила Лимпею:
– А ну-ка, поднеси ему еще – теперь мы с ним вместе выпьем! Может он ко мне будет тогда добрее…
– А со мной, значит, не хочешь выпить? – ухмыльнулась ей Лимпея и налила еще Матвею. – А ну-ка, выпей с твоей арестанткой… Знать-то крепко любишь ее, коли в цепи за собой возишь!..
Матвей как-то устало мотнул головой:
– Её?.. Н да… Баба тоже медовая… Ну, а ты будешь послаще! – и, потянув руку к ее груди, он пьяно зашумел: – Не уж-то правда, будто ты со свекром грех имеешь?..
Лимпея дернула одним плечом и правая бровь ее запрыгала.
– Эх, да ты видать куренок!.. А я думала, ты богатырь! С двух кружек с ума спятил!.. На, держи!.. Ежели с третьей не повалишься, с собой тебя на кровать спать положу!.. – она злобно посмотрела на Анисью. – А сударку твою стеречь нас от моего свекра заставлю…
Матвей, не вникая в ее слова, но не умея овладеть нахлынувшей на него страстью, схватил кружку, залпом выпил, и, бурно хохоча от внезапного восторга, загремел:
– Вот хмель баба!.. Н на, меня!.. Бери в полон!
И, сняв шашку и револьвер, положил на стол перед Лимпеей.
– А-а, дак вот какой ты, молодец удалый! – закричала на него Анисья и закричала на Лимпею: – А ты-ы, какая монасты-ырка!.. Богомолица несчастная. Свекрова подстилка!..
Запрокинув голову, Лимпея низким голосом ответила:
– Грехам моим ты не судья!.. И нечего тебе чужую душу ворошить. В чем грешна – Богу буду каяться. Ишь ты!.. Больно деловая!.. – взглянув на Матвея, рыхло севшего на лавку, Лимпея с презрением продолжала: – А ты-то!.. Сколько раз из-за тебя пешком в село ходила! Любовалась тобой. Во сне тебя видала! Думала, што ты и впрямь приехал выручать меня. а ты, видать, и верно што простой грабитель – пьяница! – и вдруг, распахнув в сени дверь, Лимпея закричала: – Свекор! Ямщики! Идите и берите его голыми руками!..
С ружьем и палками вбежали ямщики с Вавилой, а Лимпея хохотала:
– Да бросьте ваши батоги-то!.. Он и так готов: сидит мешок мешком… Богатырь! – злорадно и сквозь слезы говорила она, прислонившись к печке. – Дождала-ася выручателя!
Вавила крикнул ямщикам:
– Держи его ребята… Вяжи!.. Руки назад!.. Назад руки заламывай!..
– Што-о?.. Кто-о?.. Убью!.. – барахтаясь, мечась по избе и возя за собою трех дюжих медведей, кричал Матвей и вдруг завыл: – О-ох, што же это со мно-ой?.. Куды же моя си-илушка пропала-а?..
Анисья бросилась к нему и, сбрасывая цепи, тоже зарыдала, умоляя мужиков:
– Не бейте, не бейте его!.. Меня бейте, родимые!.. Я!.. Я одна во всем повинна… Я сгубила его, я-а!..
– Веревку, веревку!.. – командовал Вавила. – Лимпиада!.. Ты чего ревешь? Давай веревку!
И Лимпея, продолжая глухо выть, решительно и быстро дала свекру веревку, крича Анисье и Матвею:
– Доигрались, голубчики!.. Шуты гороховые!
– И верно, што мы это все шутя… – внезапно, виновато и смешливо захихикал Васька Слесарь около Вавилы. – Ну, вот ей Богу!.. Это же мы для святок… Балуем!.. Ей Богу, мы шутя!.. Вот погляди и кандалы на нас не заперты!
Васька разорвал и снял с себя цепи.
– Мы, дяденька, ведь маскировщики! – поддакивал и Митька Калюшкин. – Мы, просто сказать, – ряженные… Ряженные, вот те Истинный!..
Но Вавила слушал, жутко ухмылялся и негромко, задыхаясь, повторял:
– Ряженные!.. А?.. Балуете – а?.. Ребята, вяжи и этого… Я ж теперь с вами побалую… Побалую!..
А один из ямщиков, скрутив Матвею руки, тоже выдохнул с ожесточением:
– Это баловство?.. Три тройки лошадей загнали… Ну, вот теперича видать набаловали!..
Анисья повалилась в ноги ямщикам.
– И меня вяжите… И меня с ним мучайте. Я это затеяла…
А у Матвея оборвался голос, лицо от натуги посинело, трещал жандармский плащ и безобразно ворочалось в бессилии крепко скрученное огромное тело его.
Рыча и скрежеща зубами, с остервенением набросились на Ваську Слесаря и Митьку ямщики.
Тем временем горницу неведомо откуда вошел Яша, запорошенный снегом и без шапки, как всегда ходил он. А за ним вбежал Корнил и робко спросил просвирню:
– Што ж это?.. Тятенька?.. Што же тута делается?..
Со слезами отвечала ему Августа Петровна:
– Промысел Господень, дитятко… Промысел Господень!..
Яша подошел к ней сзади и шепнул:
– Становой с исправником приехали… Серчают шибко!
Просвирня обернулась к Яше и испуганно отскочила от него:
– Да ты-то тут откуда?.. Господи помилуй!..
Яша подошел к Анисье.
– А прибежал вот упредить тебя, – шептал он ей. – А им сказал, поехали, дескать, в гости, чай пить…
Все затихло в горнице, когда Вавила полусогнутый над связанными мужиками обернулся к Якову и в недоумении смотрел на брата, много лет не бывавшего на его заимке.
– Братец… Сделай божескую милость! – попросил Вавилу Яша. – Отпусти их!
Вавила выпрямился, тронул бороду и протянул:
– Дак вот каким манером, братец, ты ко мне в какой компании заявился!.. А я ведь тебя дурачком считал… Лимпея!.. Давай еще веревку!..
Но Лимпея, Анисья и просвирня не могли понять этого крика или не поверили ушам своим. Но Яша не отвел медвежьей хватки брата-меньшака, собственноручно заломившего назад покорные Яшины руки.
Увидал это Матвей-Микула, связанный и сваленный и завыл подавленным и страшным воем.
Рассказ третий
Пришла весна, пришла – или спустилась с неба, пришла или пробилась из земли для разноцветных радостей в полях и на горах, на пашнях и на берегах.
И что это за радость в свете солнца? Что это за красота в крылатом трепете пчелы, в стройном гуде ее полета с цветка на цветок? Никто не растолкует толком. Скажут только – солнышко высоко ходит, весна распустилась. А почему солнышко высоко ходит, а почему весна распустилась? Ну-ка, вы, люди дотошные, скажите – почему весна приходит, для чего, за что даются всякой твари радости земные?.. А всего главнее: почему есть солнце на небесах? А ну-тко, почему такое: свет, огонь, вода и камень?
…На большом сибирском тракте тишина. Пышной и густой зеленью зарос ручей в овраге возле каменной бабы, что над пасекой. И не умер еще старый пасечник. Все еще бродит, что-то гоношит в овраге. Только послабее стал сложением да пониже ростом. Гугнит что-то, не поймешь: ворчит или напевает. Живучи эти старики в пасеках. Молодит пчелиная работа, вечно дружная и бодрая, веселит сладкий мед. С косогора еще краше кажутся вдалеке горы, с чуть видными в тумане белыми снеговыми вершинами. А в другую сторону тракт убегает берегом реки на безграничную равнину. И явственнее обозначились отмеченные тополевыми рощами селенья, с церковками, с дымами, с сверканием крыш тесовых, с цветом куполов раскрашенных. По прежнему бежит и манит в даль дорога с паутиной певучей проволоки, с частоколом седых столбов.
Весеннее утро ярко, чисто и привольно. По краям дороги молодая зелень еще сверкает росою. Кусты цветущего шиповника, жимолости и горохового дерева улыбаются и что-то знают невыразимо-радостное, тайное, свое. По откосу косогора кое-где стоят большие тополя, распростершие огромные зелено-серебристые короны. Ничто не изменилось здесь за восемнадцать лет; даже каменная древняя баба-писаница, с грубо высеченным ликом, как стояла так и стоит, чуть-чуть сбоченившись. Напоминает она о далекой и вольной жизни, или о большой почетной тризне над оврагом, или о большой любви кочевых воинов к своему племени, некогда давно здесь бывшему. Только телеграфный столб, снизу на одну треть раскрашенный в полосатый верстовой, видать, что новый вкопан. А приколоченная на нем дощечка с надписью, гласит по-прежнему: справа 14 и слева 14. Двадцать восемь верст от села к селу: так и остался перегон ямщицкий. Села и деревни погустели, а станций не прибавилось.
В небе плыли утренние, высоко вознесенные, опаловые облака, и от открывшихся картин земли веяло покоем и теплом, солнечною радостью. Была необозрима даль чуть лиловеющей за рекою равнины, а видение лиловых гор с сияющими вершинами еще больше углубляло эту радость, делало ее до грусти сладостной. И такая была тишина, что слышны были и самозабвенное повествование жаворонка, и пружинно-однострунная песенка иволги, и строго-задумчивое гудение неисчислимых пчел.
Совсем редко старик поднимался на тракт, плохо двигались ноги, слабо видели глаза и притупился слух. Но птичьи голоса слышал и лучше молодого различал гудение пчел во время роения.
И вот показалось ему, что в птичьи и пчелиные песни вплелся какой-то новый, редкий и далекий, медленно приближавшийся звук пения. Не то свадьба где гудит, не то хоронят где кого. Но песня вскоре овладела им и грустной улыбкой заиграла на желтой седине бровей. Потом перешла в глубокую печаль полей и гор, и неба, будто вся природа всеми голосами оплакивала что-то самое прекрасное, навеки умирающее или отлетающее от земли.
Наконец, песня зазвучала властно, с отчетливым солдатским шагом, с болью стонов и мужицких слез соленых, без слов в песне замкнутых. Когда же песня выросла, приблизилась настолько, что слышны были тяжелые шаги многих ног, а звуки сдобрились лязгающей музыкой кандалов, – дед-пасечник догадался. Из уездного острога в губернский гнали каторжан и арестантов.
Партию вел усиленный конвой солдат, приземистых, запыленных и перегруженных ношей, серых и суровых людей в бескозырках. Усы конвоиров были щетинисты, подбородки сини от плохо выбритой густой мужицкой растительности. Черные мундиры с начищенными пуговицами, сапоги с железными подковками.
Взвод арестантов-песенников шел в ногу, в строгом строю, по-солдатски.
Поравнявшись с каменной бабой и обернувшись назад, взводный командир замедлил шаги и скомандовал:
– Шаг на месте. Азь-два! Три-чтыри!
Каторжане тяжело, но правильно перешли в шаг на месте и продолжали петь. Теперь слова их песни дед услыхал совсем отчетливо:
Как за каменной стеною,
За решеточкой стальной
Сидел молодец-мальчишка
Не женатый холостой…
Хватаясь за кусты, медленно поднялся дед на косогор, но на тракт выйти не решился. Спрятавшись в кустарнике он удивился, как скованные песенники украшали песню тем, что иногда все враз потрясали ручными и ножными кандалами, и от этого стон песни переполнил жутью всю природу, загородил собою от старика небо и землю. Но ярко струился свет на старые и молодые, изборожденные злом или тоскою, пороками или болезнями, или смертною усталостью каторжные лица. Рты песенников открывались как-то криво, ощеривая плохие и черные или яркие и белые зубы, и враз расширялись черные дыры между пыльных или щетинистых усов и лохматых бород арестантов:
А на воле за окошком
Сизый голубь ворковал.
Сизый голубь перелетный
Арестантский верный друг.
Ты лети-лети сиз-голубь
Через зелен темный лес.
Через зелен темный лес
Где блистает Божий крест…
Никогда от песни дед не плакал. Прожил восемьдесят лет, много видел проходивших мимо арестантских партий, но никогда не трогали они его такой печалью. Моргал выцветшими глазами, смотрел, слушал, слушал и не замечал, что на желто-белых усах его нанизывалась капелька за капелькой.
Там стоит перед иконой
Мать родима, слезы льет,
Ты скажи ей, голубь сизый,
Утешенье проворкуй…
Утешенье проворкуй:
Нас отправят в Акатуй…
Взводный, наконец, махнул рукой и хрипло скомандовал:
– Стой! И будя базлать!.. Вольно. Оправсь! – повернулся к одному из боковых конвойных: – А ну-ка, Иванов, беги туда, узнай: чего это партия по дороге растянулась? Да упроси начальника, может тут привал дозволит? – он оглянулся, – Место больно удобное. – повернулся ко второму солдату. – Сашкунов! Стань на косогор и гляди в оба. – а третьему сказал потише: – Егоров! Дай-ка закурить, – и снял фуражку с запотелой головы. – Чего ты озираешься на овраг-то? – угрожающе закричал он на высокого сухого арестанта с большой полуседой бородой. – Небось, опять побег задумал?
Бородач вздрогнул, смолчал, но исподлобья продолжал жадными тоскливыми глазами всматриваться вниз в пасеку, где журчал ручей и где среди кустов виднелась лохматая голова деда.
Все арестанты, кроме бородача, были между собой уже знакомы. Некоторые всю зиму просидели вместе в пересыльной тюрьме, а некоторые только что осуждены. Среди новичков выделялся рослый и румяный с кучерявой бородой Микула, так и оставшийся под именем Матвея Бочкаря. Среди песенников были Васька Слесарь и Митька Калюшкин и трое каторжан – «головки», вышколенных тюрьмами, бывалых, отпетых бродяг.
Они промеж собою говорили и шутили, одолжались табаком. Только высокий бородач был молчалив со всеми, держался в стороне и в ряды песенников никогда не становился. Арестанты знали, что он недавно отбыл срок, но осужден опять за побег с поселения.
Бочкарь шел с бородачом во взводе первый день и только здесь, по окрику взводного, впервые поглядел на него пристально, но тотчас же забыл о нем, потому что взгляд его тоже остановился на овраге с пасекой и на высоких тополях, которые так сильно изменили это место, столь знакомое.
Затих Бочкарь, нахмурился, сел на край дороги, закурил и стал глядеть мимо оврага, на реку. Слово «побег» ударило, обожгло и заморозило.
Но некуда и не к кому и незачем бежать Микуле. Вся жизнь была безрадостна, а после того, как Илья убил сестру и как на суде развернулась вся срамота жизни – все пошло и вовсе по-дурацки. Закутил, забуйствовал Микула, угнал у ямщиков-хозяев тройку лошадей, а лошадей у пьяного украли. Засудили в арестантские роты, отбыл срок – и пошел бродяжить, искать кладов с чужим паспортом.
Сидел и не слыхал, что говорили возле.
А возле все шло своим чередом, арестантским побытом.
В то время, как взводный попросил у конвойного закурить, Васька, скинув серую бескозырку, обнажил наполовину лысую и на две трети сбритую голову и, достав со дна картуза кисет и спички, подал взводному:
– Вот! Извольте, господин взводный. Одолжайтесь…
Но взводный осторожно отстранил его прикладом ружья.
– Не дозволено тебе со мною разговаривать.
– Ничего, господин взводный! – весело сказал Слесарь, – Мы за всяко просто. Мы бывалые! Я восемь годов уже беспорочно отбоярил. Хо-о… На Акатуе!
– Тебе просто, а мне вкатят штук со сто, – принимая от Егорова кисет, криво ухмыльнулся взводный.
Каторжане одобрительно, рычаще засмеялись.
Пользуясь хорошей минуткой, Митька Калюшкин приблизился к взводному.
– Восподин взводный! А можно мне оттуда, из обоза, гармошку мою достать?
– На этапе вечером начальнику заявишь.
Митька жалко улыбнулся.
– Больно хоца тут на вольном воздухе сыграть, восподин взводный! Гармошку же мне дозволили.
– Нельзя арестанту веселиться! – перебил его взводный. – Песни можешь петь с командой, а гармошку не дозволено. Денисов! Туда на взлобок встань. Начальника заметишь – помаячь. Я присяду.
И, сняв ранец, он повесил его на каменную бабу и проворчал:
– Эко чучело! Тоже когда-то мастерил кто-ето. Фу-у! Притомился.
Митька отошел к товарищам и, уныло ухмыляясь, начал свертывать папироску. Все разгрузились от котомок и старались сесть на край дороги так, чтобы было видно и даль, и реку, и овраг. Движения их были коряжисты, слова отрывисты, взгляды и жесты злы и резки. Лишь бородач все еще стоял, оглядывал овраг и даль и будто что-то вспоминал.
– На-дыть, а много ль их кормовых мне дали? – говорил рыжему бледнолицый.
– А мне, – ответил рыжий, – Махорки и понюхать не дали. Гырит: не куришь. А начальник партии приказал курить. Гырит: цингу не разводи, кури!
Бледнолицый повел глазами на Матвея.
– Нам махорки нет понюхать, а другие, ядрена мать, как ровно на прогулку идут… С бабами!..
– Бабы наши поотстали, – невпопад вмешался Васька. – Знать ноги-то набили. Эн как тянутся… Уж моя на што привычна, а и то хлюздит…
– А вот на этапе, я слыхал, баб в другую партию отшибут, – стрельнул белками бледнолицый.
Матвей свирепо оглянулся на него:
– Кто те сказал?
– Ишь ты, каркает. «Отшибут!» – огрызнулся Васька.
Бледнолицый не уважил.
– Я не ворона. Я не каркаю. Это ты, сорока, все скочешь!..
– Што ты можешь понимать в етом деле? – ощетинил усы Васька. – Ето дело начальства! – и он раболепно посмотрел на взводного.
– А ты какой есть каторжанин: кандалы-те еле волочешь?
– Это может ты их еле волочешь. А я их раньше восемь лет носил, – похвастался Васька.
– А я двенадцать лет в тюрьмах отбухал! – покрыл спорщика бледнолицый. – Да вот опять на пять присужден. Вот погоди – старостой меня назначат – я те хлебало-то заткну…
Васька дразняще хихикнул и, свертывая собачью ножку, донимал противника:
– Назначат тебя, слышь, старостой? А за каки таки дела тебя старостой назначат? А может меня назначат?..
Бочкарь, тряхнув всеми цепями, рыкнул на ближайшего конвойного:
– Куда баб отшибут?.. Пошто баб отшибут?
Конвойный не ответил, только твердо стукнул о землю прикладом.
Бледнолицый тоже оглянулся на конвойного.
– А ты не ори! Ишь ты, мерин необъезженный! Куда! Куда! Отшибут, тебя не спросят куда, – прохрипел он тише.
– А ты, врешь! – прошипел Васька бледнолицему. – Со зла болтаешь, с зависти, што у нас бабы есть, а у те нету.
– Нет, не вру! – ворочая белками глаз, доказывал тот. – Вчерася я сам разговор слыхал: грит, бабы будут тут только раздор вносить, их от мужиков завсегда отделяют.
– Кто сказал? – набросился Матвей на бледнолицего. – Ну, сказывай ты, пес мордатый. Кто тебе сказал?..
– А ты не бахвалься! Вот погоди, за эти твои нахрапы раза три тебя ребята отбутузят – ты будешь к старшим-то помягше.
– А ну, пусть попробуют.
– И попробуют! – заверещал бледнолицый так, что среди каторжан раздался гулкий угрожающий рокот цепей от беспокойного движения.
Взводный вскочил с места, а двое конвойных со штыками на изготовке кинулись к Матвею.
– Смотри-и! – угрожающе прокричал он. – Языком можете болтать, а ежели драку затеете – всех переколем – погрозился взводный. – Поняли? Знаю я вас довольно. Двое затеют драку, а пятеро сбегут. А кто за вас в ответе, а?
И он приказал конвойным:
– Как кто зачнет драку – лупи прикладами. Больше никаких.
– Слушаю! – сказали в голос все взводные.
– Конечно, ребятушки, чего нам теперича делить? – покорно заговорил Васька. – Теперича, хе-хе… Мы все опять Акатуйские потомственные дворяне. Митька! Дай, друг, прикурить…
Митька подал свою тлеющую папироску Ваське.
– Конечно дело, ребятушки, лучше не ссорится, – поддакнул Митька. – А вот если бы восподин взводный дозволил мне мою гармошку из обоза получить, я взвеселил бы всех и ссоры бы все прекратил. Мне што теперича? Получил я восударственную службу на шесть лет на готовых харчах и покуривай. Правда, восподин взводный?..








