Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Рассказ второй
Солнце на морозе. Ясный тихий день после вчерашней снежной бури. Больно режущая глаз, ослепляющая белизна, и в деревне скука белая, смертельный покой, озаренный молчаливо насмехающимся солнцем со своей безмерной высоты.
На улицу носа показать нельзя, ресницы леденеют и слипаются от пара изо рта, нос трескается под невидимыми жалящими иглами, щеки покрываются белоснежными мертвыми пятнами и какую шубу ни надень – она отлипает от тела холодной шелухой. А под подошвами стоит визг, как будто они давят тысячи злющих и пронзительно вопящих ледяно-белых змей.
Из закутанных дворов сквозь щели заборов и сквозь поветный настил – пар валит от дыхания коров и лошадей. В это время скот без корма, как изба без топки, стынет и мерзнет.
У коров и лошадей на мордах белые, снежно-ледяные маски от дыхания. Большие черные глаза смотрят из-под них печально и просительно.
Шкуры на дворнягах ощетиниваются. Оборони Бог в это время обозлить собаку. Давно забытый закон согревания теплым, насыщенным еще горячей кровью мясом, вспоминается тогда собаками. Псы сибирские делаются в это время смелыми настолько, что не только загнанного той же смелостью в деревню волка могут осадить и разорвать на части, но и друга – человека могут растерзать и съесть горячим. Особенно, если собаки действуют артелью.
Но на дворе Святки и разве кто удержит молодежь в избе? Если мороза бояться, то и скоту корму давать нельзя и сам с голоду подохнешь, сидючи в нетопленой избе.
Только потеплее одевайся, попроворней двигайся и крякай чаще, чего-нибудь кричи и ухай и не замерзнешь! Так наказывают люди старые, бывалые.
Но разве молодежь послушается старших? Разве молодая кровь чего-нибудь боится? Никогда в жизни и нигде на свете.
А русские Святки только раз в году бывают и всегда в Крещенские морозы – чего же сидеть дома? Да и всего-то для веселья три дня с половиной. Уж под Крещенский Сочельник ни плясать, ни образину надевать нельзя. Хорошо в селе, где церковь есть и где в Крещенье можно в освященной проруби выкупаться: смыть святочные потехи дьявола. А в деревнях, где нет церкви, в Крещенский Сочельник маскируются только безбожники да неуемная безотцовщина.
А тут же еще такой редкий случай на деревне выпал: какой-то барин из-за снежных вьюг застрял на земской квартире и по деревне слух пошел… Да что слух! Многие сами видели, как барин к Петровановой Авдотье приехал, деньги Петровану сотенными выдал, а сегодня, в первый Святочный день, Авдотья выщелкнулась в свое праздничное кашемировое платье и сама, бесстыжая, пошла к нему на земскую…
– Врешь?
– Вот те Истинный!.. С утра уж раз ходила, а после обеда опять пошла.
И вот забегали из избы в избу девки, загыгыкали ребята, запосмеивались мужики и бабы и на лету схватила эту новость бегавшая по деревне пестрая толпа замаскированных парней и девок. Пашка Терентьичев быстро удумал самодельную комедию, а девки тут же сочинили новую частушку и пропели под хриплую гармошку и бандурку. И такой поднялся по деревне развеселый шум, даже собаки хором лаяли.
Ничего не знали только те, кого деревня злою шуткой высмеивала, бегая толпою по избам и наплясывая по подоконью.
Толпа была и возле земской да «представлять» пока что побоялась: может быть барин в само деле какой-нибудь начальник. Поплясали и попели без комедии и барин был доволен. Хотел дать денег на водку, но постеснялся, вспоминая случай с Петрованом. Сел за стол и долго все подробности записывал в тетрадку. Даже не слышал, как входил хозяин спрашивать – не хочет ли барин поесть. Хозяин, по усмешке барина, с какой он писал, подумал, что это человек не из простых, а из каких-нибудь особых: либо царский доглядчик, либо «сполитический». По настоящему никто не знал в деревне, кроме писаря, что значит это слово, но все знали, что это люди, не дай Бог, опасные.
Когда же вошла Дуня… А вошла она сперва в хозяйскую избу и вошла со строгим, гордо поднятым – не тронь меня – лицом и, долго терла руки и щеки, побелевшие от мороза. Потом розовая от согретой крови робко спросила – можно ли поговорить с «приезжим поученым господином» – так она сказала. Мужик прошел в земскую горницу на цыпочках и доложил барину шепотом, с улыбкою лукавой и растерянной:
– Девица тут одна… Пришла уже вдругорядь. С утра была да вы еще спали. Желает вас повидать.
Не умел ли барин оградить девицу от стыда или сам подумал, что она пришла с тем самым, о чем говорила баба Спиридоновна и хитрая улыбка мужика, но только и он, барин, улыбнулся мужику лукаво и растерянно, а для приличия пожал плечами.
– Ну, что же, пусть войдет.
И вот Дуня вошла. Из-под полушалка высыпались две льняные, бело-шелковые пряди волос ее, когда она перекрестилась на икону и, краснея, поклонилась Проезжему.
В волнении и стыде она запнулась на первых же словах, которые заучивала, идя сюда, и Проезжий не мог не уступить, не покориться перед этой ясною и чистою наивностью с глазами томными от стыда и от наполнивших их слез. Он сам заговорил и усадил ее на лавку, стараясь уловить потупящийся, но горящий тайною решимостью взгляд девицы, начал спрашивать о разных глупостях:
– Неужели у вас всю зиму мороз такой бывает? А почему не маскируетесь вы сами?
Дуня, словно и не слышала его слов. Молчала. И, наконец, проговорила свое:
– За тятеньку я пришла… Чтобы вы на него не прогневались…
– Ну, что вы, что вы! – начал сперва барин, весело смеясь и понимая, что в Дуниной семье ждут Бог-весть какой грозы за поступок Петрована.
– А окромя того я к вам пришла… – и Дуня встала с лавки для пущей смелости и новая заминка была торжественной и жуткой для нее, – Братец у меня есть, по восьмому году… – вымолвила она через силу, – Вы его видели… Шустрый он у нас и очень даже понятливый…
И вдруг с задрожавшими губами, с бледным, молитвенно-покорным лицом она опустилась на колени перед барином.
– Ну, что вы это?.. Что вы? – только мог он вскрикнуть и, подняв ее, усадил на лавку, прикоснулся к ее задрожавшим плечам и залепетал:
– Ну, конечно! Я все понимаю. Вы такая удивительная, исключительная в этой безобразной обстановке… И я не только вашему братишке помогу, но я и вас отсюда постараюсь вытащить. Только нужно сделать так, чтобы, вы понимаете, я тоже подневольный человек, ведь я в ссыльных… На меня и там и здесь смотрят с подозрением. Но вы поверьте мне, я это сделаю… Поверьте и немного потерпите…
Только эти последние слова, сказанные сильно и уверенно, помогли Дуне справиться с собою. Она вытерла лицо, теперь красное уже не от мороза. Сквозь ее всхлипывания пробилась улыбка мучительного стыда за все: за свои слезы, за свои слова и за этот неожиданный земной поклон. И, подавляя в себе этот стыд, она чуть слышно шептала:
– Мне уже ничего не надо. Мои годы для учения уже не подходящи, а он только на свет идет. И как мечтала я: вот так бы приехал какой человек могущий и взял бы, усадил его в повозку… А годов через пятнадцать… вдруг бы сам он эдаким могущим приехал в деревню!.. И всем бы, всем бы этим… разъяснил! – и снова Дуня захлебнулась взрывом слез, накопленных за много одиноких дней и месяцев горьких мечтаний.
… Так вот по этому-то делу и отважилась Дуня пойти на земскую, зная хорошо, что из-за этого пойдут по деревне злые шепотки и сплетни. Но она верила в свои мечты о брате, верила в эту далекую, неведомую, но прекрасную жизнь там, откуда прикатил этот случайный гость.
А гость был в самом деле редкий и хороший. У него исчезли всякие дурные мысли, когда он успокоив Дуню, вслух обдумывал, как он сегодня вместе с ней поедет к ее отцу и бабушке, и как он тем самым даст понять всем деревенским олухам, что Дуня самая прекрасная и идеальная из деревенских девушек. Он так и сказал это непонятное Дуне слово «идеальная». Наконец, он действительно устроить в городе Микулку, а потом и Дуню где-нибудь в хороший дом, к хорошим людям.
А Микулка даже и не думал, что за его судьбу в земской избе сестренка испытывает стыд и проливает чистые, девичьи слезы.
В новой розовой рубахе, с куском белого калача, Микулка сидел на печке. От удовольствия, что сегодня он в новой рубахе, что ест калач и что не один в избе, он был особенно разговорчив. Бабушка считала, что в праздник работать грешно, а потому сидела пнем, куда-то устремив подслеповатые глаза и думая о своем. Отец собирался на охоту, на волков на падали, сидел возле стола, чистил ружье и починял свое плохонькое охотничье снаряжение.
– Я, когда вырасту, дак еще не эки обновы накуплю! – говорил Микулка, полагая, что его слушают и отец и бабушка, – Все-ем накуплю. И Дуняшке и бабушке по кацавейке да по фартуку да по сапогам новым… Со скрипом ижно.
Петрован даже посветлел немного.
– Ох, едят те мухи с комарами! Купишь?.. Всем? И мне купишь?
– Нет, я сперва Дуняшке. Шубу теплую, как у Лукичихи да рукавицы с пальцами. Да тожно это… как его?.. Шаль пуховую!
Микулка входил в азарт от щедрости и припоминал все, что он видел хорошего и нового у других.
Петровану стало весело от этих слов парнишки и он поддакнул из плясовой песенки:
– Шаль пухова да нова, штоб не стыла голова. Эдак, сынок, а? А мне, видно, так уж ничего и не купишь?
– Тебе-то? – переспросил Микулка, рассеянно скосив глаза и тотчас же вспомнил:
– А ты не будешь Дунюшку ругать? Если будешь, дак я, когда вырасту, сам тебя наругаю…
Петрован расхохотался от этих угроз сына и даже позабыл про сегодняшнюю ссору с дочерью, которая ушла куда-то из избы.
– Это ты отца-то наругаешь? – разболтался Петрован. – Вот это ладно – добро, сынок! Я тогда буду старенький, робить сил у меня не будет, а ты меня ругать начнешь… Возьму я костылек и пойду из своей избы куда-нибудь на улицу.
Петрован даже встал из-за стола и показал, как он, согнувшись, пойдет по улице.
– А соседи-то скажут: ишь Микулка старика-то выгнал… и пойду я кусочки у добрых людей просить да мерзнуть под окошками. – укоризненно качая головой Петрован переспросил Микулку:
– Эдако, видно, сынок, а?
Микулка заморгал глазами от внезапной жалости к отцу и опять поправился:
– Дак это я так только… Это я сказал невзаболь… Это только из-за Дунюшки я… Мне Дунюшку жалко.
– А пускай отцу не перечит! Ничего: пускай поплачет на морозе, – сказал Петрован сурово и решительно.
Микулка протянул руку с куском к заслезившимся глазам и не дожеванный хлеб вывалился у него изо рта.
– Да-а! – заныл он, – А она заме-ерзнет где-нибудь.
– Охота тебе паренька дразнить? – вмешалась бабушка Устинья и обернулась к внуку. – Не плачь, дитятко… Она воротится. Придет, куда ей деваться-то. Придет, не плачь мой сокол. Ишь, сестрицу пожалел! И правда, што за што про што на девку налетел? Девка-то и так не видит скресу, горе мыкает да вянет раньше срока.
– Сердце-то не камень, – вздохнул Петрован. – Терпишь, терпишь да и…
В этих словах Петрован был жалок и понятен даже Микулке и даже Микулка сквозь слезы, еле выговаривал.
– Да еще когда… большой вырасту, то тятеньке куплю ружье хорошее, да пороху, да собаку, Полкана нового добуду.
И точно ударили эти слова по Петровану. Он стукнул об пол ружьем.
– А все это из-за соседушки! Из-за нее, бывало, бабу покойницу сколько раз напрасно бил. И собаку загубила, погань! Теперь этого волкодава ни за какие деньги не добудешь.
И Петрован задумался о хороших прошлых временах охоты и приволья, когда удачу делала любая и верная собака.
– Н да! Раньше хоть собака верная была… Человека я такого не знавал – вот какой был друг-товарищ! – вслух заключил он свои раздумья.
А Микулка даже вспомнил запах собачей шерсти, когда Полкан, бывало охранял его во дворе во время нужды. Когда же Микулка выходил, бывало, на крыльцо с куском хлеба, Полкан даже отворачивался, будто подавляя в себе всякое желание есть. А сам был огромный – где ж ему набраться столько хлеба или мяса? И вот Микулка вспомнил свою радость, как Полкан однажды притащил откуда-то огромный кусок мяса и, видимо, наевшись, положил его в сенях к ногам Микулки. Ешьте, дескать, от трудов моих.
Соседка вскоре и выследила его, Микулка вспомнил о мучениях собаки и сказал теперь отцу:
– Ижно пена изо рта-то… А сам сто-о-нет, как человек!
– Хотел я тогда подпалить ей все обзаведение, да свою избу пожалел, – произнес Петрован…
– Девке говори спасибо, – проворчала бабушка Устинья. – А то бы гнил теперь в остроге. Девка образумила. А теперь за што про што набросился на девку?
– А какие таки дела у ей с Проезжим? – вспылил мужик.
– А таки, што вот теперь с обиды-то и впрямь бы глупостев каких не сделала! – также запальчиво проговорила старуха.
Помолчала. Прибавила потише, как бы признаваясь в чем-то:
– Мне, старой дуре, надо бы самой пойти к нему, к Проезжему-то, хлопотать да, видишь, постеснялась.
– А кто дозволил-то? – прищурился мужик.
– А што же ты пошлешь его кусочки собирать? А в городе все какому ни на есть рукомеслу бы научился парнишка.
Микулка понимал, что ссора происходит из-за него и всячески хотел их примирить, но в то же время его разбирало любопытство и городу, в который Дуня с бабушкой надумали его отправить для какого-то учения и к тайге, в которую отец собирался взять Микулку, чтобы начать с ним привольную жизнь промышленных охотников.
– Рукомеслу! – передразнил Петрован и с тайной надеждой улыбнулся. – А может, мы в тайге-то с ним на красную лисичку наткнемся.
Это уж о приисковой жизни он подумал, но Микулка этого не понял и страстно захотел скорее стать охотником.
– Нет, мы, тятя, лучше на волков там! – а у самого глаза сделались большими от храбрости и страха.
– Глупый ты: волков! – проворчала бабушка, – В городе-то тебя может счастье ждет.
– Счастье – по чужим людям шататься! – не унимался Петрован.
– А ты дак не шатаешься? – его же голосом сказала теща, – Красную лисичку, мотри-ка, найдешь… Последние штаны на буераках в клочья изорвешь да наголодаешься вдосталь.
Бабушка Устинья и сама не твердо верила в город и даже побаивалась его, но Дуня так заманчиво нарисовала ей, как они там по-новому заживут: Микулку отдадут в ученье, он будет одет, как барич. Дуня где-нибудь поступит в больницу либо в монастырь в послушницы, а бабушку возьмут любые господа в няньки. И вот – усталость ли старушечья, грех ли из-за пряжи, или нищета на старости – склонили бабушку Устинью на сторону этой городской мечты, как на спокойное и даже чем-то новым радостное окончание дней. То, что Дуня попадет в монастырь, теперь не смущало старуху. В монастыре она сама бывала пришлой богомолкой, а теперь будет приходить туда к своей родной голубушке и ближе будет к Богу и хоть на старости отдохнет возле господ, в удобной, чистой, сытой жизни.
– Там видно будет! – говорил Петрован, уверенный в удаче.
Когда он был с ружьем в руках, он всегда чувствовал себя уверенным в удаче и богатым, и упрямым, и свободным.
– А только што, парнишку я никуда от себя не отдам. Он у меня, можно сказать, одна надежда.
Микулке льстила эта отцовская надежда, как на опору, и почему-то вместе с тем было печально думать: может быть то, о чем толкуют эти дни бабушка и Дуня и отец никогда не будет правдой, а будет он, Микулка, по-прежнему сидеть в избе один, голодный и без обуток.
– Тятя! Все-таки мы куда-нибудь поедем?
– С печи на полати! – безнадежно вставила старуха. – На своих-то на двоих далеко не уедете…
Петрован поднялся из-за стола и объявил решительно:
– А вот увидишь, продадим корову, избу заколочу, да и поедем… А вы, как знаете! Раз дочь у меня стала эдакая умная…
Он не договорил, потому что в избу вошел Илья и, крестясь на икону, говорил вместо молитвы. У него всегда так выходило.
– Чего это ты так шибко кулаками машешь?.. Здорово, бабка! С праздником! – и сейчас же толкнул в пузо Микулку пальцем.
– Фу-у, ядрена мышь, в новой рубахе сидит! А пошто на улку не идешь? Там, мотри, ребята за Потаповой избой на телячьей шкуре с яру так летают, только дым идет.
Румяное, безусое лицо, веселая улыбка, шуточные слова – все в Илье было приятно, а то, что он сказал о катании ребятишек, Микулку обдало горячим паром, хотя на улице трещал мороз, обманчиво-веселый, светло-золотой.
– Тятя! Я пойду-у?
– Куда? Закоченеешь враз!
Петрован нахмурился, припомнил, как теща отнесла на днях и бросила обноски в сени Спиридоновне.
– Да и не в чем тебе напуститься-то на эдакий мороз.
Но бабушка вступилась:
– Да пускай он хоть проветриться. Во все свое оболоку опять ды ладно!
И началось быстрое снаряжение Микулки на улицу. Впервые в эту зиму, в одежде и самостоятельно. Даже Илья стал помогать.
– Да хоть шапку-то мою наденьте, – посоветовал отец.
– Да она куды?.. Вот лучше шалью подвяжу.
– Будешь, как девчонка, – пошутил Илья, – А курточку-то полотенцем подпояшем, – хлопотал он, забавляясь Микулкой.
– Фу-у, вот дак маскировщик! Да он Валенки-то потеряет. Постой, онучи-то наверни какие-нибудь!
– Ну-у!.. Не замерзну! – молодецки пропищал Микулка и, потащив через порог огромные валенки, сразу же упал в сенях, но засмеялся и видно было, как вставая на ноги, он счастливо захлебнулся острым, чистым воздухом.
Все трое постояли, поглядели в раскрытую дверь и Петрован первый сказал:
– Запирайте дверь-то!
А потом, когда Илья, захлопнув дверь и не отпуская скобы, продолжал стоять возле нее, Петрован прибавил:
– Проходи, садись Илюха. Что прижался у порога-то?
– Постою, такое мое дело.
– Што так: из купцов да в слуги?
Илья робко поглядел на бабушку Устинью и ответил Петровану с запинкой:
– Может я к тебе… просителем пришел?
– Ему бы только зубы скалить! – залезая на печь проворчала бабушка.
И Илья, правда, оскалил все свои широкие и белые зубы.
– Ты съела свои-то дак и не скалишь. Ежели мне вышибут и я не буду скалить.
– А ты, брат, только говори! – посоветовал хозяин, – За што тебе их вышибать?
– Рад бы толком, да видишь…
Он заглянул в свою шапку и прибавил:
– С матерью я шибко разругался…
– Из-за чего такое?
– А все из-за нее же… Из-за Дуни.
Илья шагнул к Петровану, сел на лавку, сразу вскочил, махнул рукой и сказал сердито:
– Да што я – урод какой? Што – мы што ли пропадем с ней, с Дуней? Я хоть завтра могу из дому уйти… В работники могу наняться…
Петрован и бабушка смотрели на Илью в недоумении. Наконец, бабушка тихо спросила, обращаясь к зятю:
– Да он што это: сватается эдак-то за Дунятку, што ли? Не пойму я.
– Ты видать для праздника немного выпил? – ухмыльнулся Петрован.
– В рот я его не брал покуда! – ответил Илья, – А вот сегодня, может и напьюсь.
– Да ты наперво у девки-то спросил? – пропела бабушка Устинья.
– Дак, вишь, у рук-то не было… А она у вас больно спесивая…
Петрован тряхнул волосами, вздохнул. Прибрал с стола рассыпанные крупинки пороха.
– Не знаю, друг Илюха, што тебе сказать на это: отдать девку на грех – горе, отдать на нужду – вдвое. Ты по работникам-то не жил. А мы жили. Знаем, как это несладко.
– А я говорю, девку спросить надо! – закричала с печи бабушка Устинья, – Ты, Петрован, видать, хоть сейчас, и слово дать готов.
– А што такое? Вот возьму и дам.
– На-дыть, так и есть. Девка-то может и не желает вовсе.
– А я говорю: возьму и отдам! – отстаивал свои права Петрован, – Мало что она желает? Я ей родитель, али нет?
Илья, подойдя к печке, закричал старухе:
– Ты думаешь, што этот барин за себя возьмет ее? Надсмеется он над вами, только и всего.
Бабушка Устинья передразнила Илью:
– Барин! Барин! Надсмеется… Много ты тут смыслишь?
– Никаких нам баринов не надо! – заорал Петрован с перекривленными губами и ударил по столу кулаком. – Ежели Илья не шутит – вот и с Богом! А разговор о баринах надо оставить без последствия!.. А ты, должно совсем из ума выжила: о барине задумала… Давай, смеши людей-то!..
Старуха как-то вся враз плюхнулась с печи на пол и подбежала с крючковатой рукою к лицу Петрована.
– А я те вот што скажу, – залепетала она задыхаясь, – Ежели ты девку будешь силой принуждать – я сама с ней, крадучись, уйду и крышка.
– Куда? Куда это? – закричали в один голос Петрован и Илья.
– А в монастырь! Вот куда… Што? Взял? Богу посвятим себя, а паренька в люди отдадим. И нечего им с тобой всю жизнь мыкаться. Ничего!.. Меня тебе давно не надо, а ребят я на нужду да на наруганье тоже не оставлю… И это мой тебе последний сказ! И не чего на меня буркалы-то пучить… Я те не боюся!
Петрован стоял с широко раскрытыми глазами и ничего не мог ответить. Он знал старуху и цену ее слов порядком испытал. Еще при жизни жены теща не раз наскакивала на него, и он никогда не смел даже крепко выругать ее. Теперь он только показал на нее Илье и, жалко ухмыльнувшись, повторил:
– Ты видал таких, ай не? Видал, ай не?
В это время кто-то сильно побарабанил в заиндевевшее окошко.
– Эй, Петрован! Бабушка Устинья! Бегите скореича на речку. Там парненка-то ко льду примерз.
Это кричала Мавра Спиридоновна и потому в избе не сразу поняли. Илья услышал голос матери, метнулся в угол, а Петрован к окошку.
– Да где он? Чего такое?
– Бегите, говорят вам: валенки-то потерял он, босиком на льду стоит… Ребятишки один валенок-то на Потапову поветь забросили…
– Ах! Матушки мои родимые! – завизжала бабушка Устинья, заметалась по избе. – Где же у меня обутки-то? Да куда же это шаль-то я девала? Господи, помилуй. Эдакое варначье! Вот арестанты экие. Петрован! Не видал ли ты мои валенки-то? Господи прости!
Но Петрован без шапки, выбегая из избы, крикнул ей:
– Дыть, ты ему их отдала, Микулке.
– Да што же это, батюшки! – застонала бабушка Устинья и бросилась на улицу босая и раздетая.
Илья выглянул следом за нею из избы, но тотчас захлопнув дверь, с усмешкой озорника стал держать ее за скобу.
– Ты опять тут?.. Отвори!.. Прокляну! Отвори – прокляну!
И у Ильи сейчас же опустились руки.
– Ну, вот. Опять и прокляну! – сказал он, с унылой покорностью впуская мать в избу.
Спиридоновна, с прикушенной губой и искаженным злобою лицом, стала искать в избе что-нибудь потяжелее, чем бы ударить сына, но на глаза ей не попалось ничего, кроме бабушкиной прялки.
– Вот я тебя сейчас. Я-т-те пок-кажу-у!
И неумело, по-бабьи взмахивая прялкой, она зацепила ею за полати и, не успев ударить сына, на двое переломила прялку.
Илья не мог удержаться от смеха и промямлил прыгающим голосом:
– Ну, вот! Чужую прялку изломала.
– Прокляну-у! – завопила Спиридоновна.
– Да ну, иду, иду я… Не кричи ты, Бога ради! – испуганно сказал Илья и вышел.
Спиридоновна, трясущимися руками сложила прялку и, озираясь, торопливо положила ее на прежнее место, будто целую. Поправила, выпавшие из-под шали волосы и вышла из избы, оставив дверь не запертой.
В избу медленно вползал пар и таял, пока мороз не вытеснил его. С улицы стали близится и нарастать суетливые, бестолковые крики бабьих и мужицких голосов, заглушавших совсем охрипший, задыхающийся вопль Микулки.
– Да, дитятко! Вот каторжное отродье! – вопила бабушка Устинья, вбегая в избу первой и стуча по полу закоченевшими босыми ногами. – Да будьте вы со свету прокляты! Да родимый ты мой, дитятко! – причитала она, плача без слез. – Чем он помешал им? Что он им доспел худое?
– Снегом надо. Снегу! – кричал Петрован, внося паренька в избу. – Заприте дверь-то!
Но в дверь пестрой вереницей входили любопытные подростки и, протискиваясь между ними, в распахнутой куцевейке, с выбившейся из-под платка тяжелой косой вбежала Дуня. Она голыми руками внесла пригоршню снега и быстро стала тереть ноги брату. И как-то вышло так, что вошедший следом за ней Проезжий, очутился возле Микулки и голос его звучал потерянно в общем хоре беспорядочных и бестолковых криков:
– Спирту надо! Спирту, хоть немного.
– Господи! – звенела Дуня, – Ноги-то у него, совсем как кости белые.
– Три, три шибче ту! Я эту! – крякал Петрован, – Где его тут спирту-то взять? – тут же проворчал он на Проезжего.
– Ой-ой-ой! Оой-о-ой! – вопил Микулка и бабушка Устинья сердито утешала его:
– Ну, вместе умирать будем! У меня тоже ознобились. Веселее будет. Не кричи.
– Ой-ой-ой! Ноженьки отпали! – выкрикнул, наконец, Микулка внятно.
– Не отпали еще! – ответил ему Петрован, обрадовавшись, что парнишка может говорить. – Не отпали еще, погоди. Дай-ка, барин, снегу-то еще сюда мне.
Проезжий бросился на улицу, как бы польщенный поручением мужика, а Дуня спрашивала у Микулки:
– Да ты пошто же без обуток-то? Рученьки-то давай сюда. Эх ты, весь в ледышку обратился.
– Водки бы хоть рюмку! – кто-то сказал в толпе и Проезжий тотчас же хотел послать за водкой, но не знал, как это сделать, чтобы снова не обидеть Петрована. И только строже повторял:
– Немедленно надо водки купить скорее.
– Какая тут водка? – огрызнулась бабушка Устинья, – Уцелела бы у нас тут рюмка водки!
– Краснеет эта. Кровь пошла.
– А ты пошто, мужик, до крови-то? – охнула бабушка Устинья. – Ишь, кожу содрал. Эка, постарался!
– Ничего! – храбрился Петрован, – Раз кровь пошла – значит не душевредно. Не кричи, сынок. До свадьбы заживет.
– Ой, ой, больно!
– А-а! больно? – веселее отозвался Петрован, – Ну, раз боль чувствуешь – значит ноги твои. Экой стыд: мужик на льду обутки потерял. Теперь и вырастешь – не забудешь. И замуж за тебя ни одна девка не пойдет.
– Ах, ах! Сирота ты моя горегорькая! – стонала бабушка, – Только на минуту с глаз спустила. Ну, варначье! Вот какой у нас народец! – уже для сведения Проезжего прибавила она.
В избу впопыхах вбежал Илья, и внес с собой обледенелые потерянные валенки.
Кто-то из чужих, увидевши Илью, сказал ему:
– Ну и крепкий же парнишка. Вот чертенок!
И все чужие постепенно вышли из избы, а Илья стоял, не выпуская валенок из рук и с открытым ртом смотрел на Проезжего и Дуню.
Микулка стал кричать сильнее. Голос у него направился, испуг прошел, но боль в ногах усиливалась, рвала и жгла, особенно в том месте, где висел клочок сорванной отцом обмерзшей кожи.
– Но почему он оказался без валенок? – спросил Проезжий, обернувшись к Илье.
Илья бросил обутки к ногам бабушки Устиньи и остался стоять в надвинутой на брови шапке, в рукавицах, растерянно и жалко ухмыляясь. Он удивился – почему Проезжий оказался снова в этой избе, но вопрос Проезжего – окончательно сбил его с толку. Хлопнув рукавицей себя по шубе, Илья вздохнул и сказал, глядя только на Дуню:
– Стоит, сказывают, на речке. Рот-то разинул, загляделся, а под ноги-то наледь подплыла из проруби. Валенки-то и примерзли. Он шагнуть хотел. Да и вывалился из обуток, как мышь. Ну, ребятишки обступили – хохот. А он, сказывают, бежать. Эх ты, холостяга! – заключил Илья, наклоняясь над распухшим и красным Микулкой.
– Тоже на народ пошел!.. – сказала Дуня, – Святки справлять…
И Микулка, чтобы показать, что он в самом деле молодец, еле вставил в дергающие все его тело всхлипывания:
– Я, как вырасту… Дак я им всем… Задам!
Окончательно развеселился Петрован, будто ему стакан водки подали. Он даже позабыл о том, что полчаса назад готов был рвать зубами Приезжего, чужого, странного и таинственного человека, а теперь, все более смеясь и возбуждаясь, начал говорить, выбрасывая из себя слова, как раскаленные камни.
– Да, ваше благородие, вот погляди-ка, полюбуйся на житье наше. Приедешь в город, станешь сказывать, как святки у нас праздновал. И смех и грех, ей-богу! Другой раз бежишь за возом да и ну плясать. Из глаз-то искры от мороза сыплются, слезы горохом стынут, а ногами-то веселую разделываешь. Не даром говорится: нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
И Петрован все громче продолжал, обращаясь уже к сыну:
– Запоешь брат, сын Микула, когда век затянется, а житье-бытье поглянется. Хе-хе-э! А ну-ка, сын, пошевели ногами. Согни!
– Встань, встань, Микулушка! – радостно сказала Дуня, видя, что Микулка действует ногами.
И Микулка, все еще крича и ноя, быстро встал на ноги на мягкую кровать.
– Стоит! – сказал торжественно Проезжий.
– Отошел? – радостно спросила бабушка Устинья.
– А ну-ка, попляши, сынок! – крикнул Петрован.
И Микулка, не переставая орать, стал привскакивать, держась за шею Дуни.
– Не надо, Микулушка. Не надо, брателко! – голос Дуни задохнулся и потух, а лицо ее спряталось возле лица Микулки.
Стоял, смотрел и слушал Проезжий, и позабыл, где он и что это вокруг такое? Сон, театр, кошмар или действительная жизнь?
«Да, вот они какие настоящие богатыри!» – сказал он про себя.
– Да будя плакать-то! – посоветовал Микулке Илья, которому этот крик мешал понять, когда и зачем Проезжий снова очутился здесь? – Видал на улице-то маскировщиков, – спросил он у Микулки, – Шиликуны вот экие, носатые. С горбами. Слышишь?
– Пляшут? – спросил Микулка, пересиливая боль и слезы и прислушиваясь.
И все прислушались. Петрован даже продул дырочку во льду на стекле окошка и поглядел одним глазом на улицу.
– В ваш дом, Илюха, ломятся, – сказал Петрован и озабоченно опять остановился возле сына, – Ну, похвораешь – не беда, вот горячка бы не унесла тебя.
– На печку, – всхлипывал Микулка, – Боюсь шилкунов.
– Ах, ты пряник мой медовый! – подбегая к нему замурлыкала старуха и с трудом, большого, долгоногого, потащила внука на печь, – Пойдем, родимый мой, погреемся. Я сама-то ноги свои едва чую. Пальцы-то прихватило, как железом накаленным обожгло.
Вскоре Микулка притих на печке, а вслед за тем в избе наступила тишина, неловкая и напряженная. Как бы не зная о чем говорить, Проезжий, Дуня и Илья разошлись в разные углы избы.
Петрован стал прибирать раскиданные, таявшие на полу комки снега.
Первая нарушила молчание бабушка Устинья. Устроив внука, она взялась было за прялку и увидела, что прялка сломана.
– Да это кто же, матушки, у меня прялку-то сломал? Чьи это чертячьи руки тут ходили без меня? – и пошла кричать, все прибавляя голосу, – Ну, скажи ты – новая напасть! Я теперь, ведь, вовсе, как без рук, останусь. Кто мне даром-то починит ее, а?
Тихо подошла к ней Дуня и шепнула:
– Не тужи, бабушка. Может это к счастью. Может тебе и не придется больше мучиться.
В избе снова наступила тишина. Все ждали и смотрели на Приезжего. И Приезжий, не смотря ни на кого, точно стыдился своих слов, сказал:
– А ведь я, Петрован Василич, шел к тебе ссориться, а вот из-за Микулки-то и позабыл об этом.
– Вам с нами связываться – кака нужда? Конечно дело, я в прошлый раз погорячился, извините, а только наши с вами дела совсем особь статья.
Илья даже рот открыл и переводил жадные глаза с Дуни на Проезжего, а с Проезжего на Петрована.
– Конечно, ты можешь мне опять сказать, чтобы я ушел от вас, но теперь я не уйду, пока мы не помиримся или окончательно не подеремся.
Петрован расхохотался хорошо, открыто, просто.
– Вот это будет ловко! – сказал он, не зная, чем занять свои руки и куда глядеть.
Стараясь не смотреть на Илью, Дуня затихла возле бабушки Устиньи, и руки её теребили конец, свесившейся через плечо, косы.