Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Из повозки вырывалось подавленное хриплое рычание:
– Ой, гор. – у я-а! Бо-ож-же мо-ой!.. Воды-ы! Хоть капельку воды-ы!
– Да, где же её, воды-то, взять? – раздался сиповатый, беспокойно-недовольный женский голос.
– Хворый, что ли? – подошел к повозке пасечник.
– Да, какой там хворый! – раздраженно ответила женщина, вылезая из экипажа. – Пьет всю дороженьку, не просыхает.
Она оглянулась, прислушалась и спросила:
– Да не вода ли там журчит, в логу-то?
– Как же, там водица, – ответил дед.
– Будь добрый, старичок, не можешь ли водицы принести сюда? Водой его я только и спасаю, – отпаиваю.
Дед повернулся и позвал Микулку:
– Эй, слышь, паренек! А ну-ка сбегай! Картошку вытряхни из котелка да принеси воды скорее. Ты пошустрей меня.
Женщина была высокая, полная, в дешевой летней шляпе, в пестром пышном платье, в расстегнутой суконной кофте с крутой талией.
– О-ох! Умру-у я тут без покаяния, как пе-ес! – стонал проезжий. – Горю-у я-а! В аду-у – заживо! Горю-у!
И видно было, как его страдание передавалось женщине. Она стала на приступок тарантаса и потянулась в кузов, утешая спутника и ропща на него в одно и то же время:
– А кто виноват-то! С какой радости-то пьете?
Илья перепрягал пристяжку.
Матвей сошел с сидения, закурил, посмотрел на богатый и прочный тарантас и раздумал вести пьяного, скандального пассажира. Кроме того, ехать обратно двадцать девять верст верхом в седле да ночью – мало приятного. Поэтому он снял с сидения свой зипун и положил его в повозку Ильи, без слов давая понять, что дальше Илья повезет пьяного купца.
Микулка, задыхаясь, быстро вытащил из оврага котелок воды. Женщина помогла проезжему выйти из повозки.
– Ой, Господи, какой тяжелый! – простонала она, едва справляясь с пассажиром, и совсем уж испуганно прибавила:
– Ой, ой, совсем, должно, кончается. Да што же мне с ним делать-то? Дяденька! – обратилась она к стоящему поодаль Петровану, – Подсоби-ка, Бога ради, я не удержу.
– Вот, тетенька, водица! – сказал Микулка, и женщина, усадив при помощи Петрована на дорогу спутника и, расплескивая в темноте воду, поднесла к губам купца край котелка.
Купец жадно проглотил несколько глотков и облегченно застонал:
– О-ох, голову помочи мне! Голову-у! – стонал он, покачиваясь всем своим тяжелым, рыхлым телом.
– За пазуху-то ему полей! Полей за пазуху! – посоветовал дед и, помогая женщине держать за плечи проезжего, спросил полушепотом:
– Муженек твой, што ли?
– Ох, не спрашивай, мил человек! За великие видно грехи мне навязал его Господь. Другую неделю едем полтораста верст.
Она поправила на себе спадавшую соломенную шляпку и, расстегнув грудь купца, стала рукой мочить ее и наговаривать:
– На каждой станции грешит, буянит, напивается до полусмерти. Отваживаюсь, маюсь всю дорогу… Услыхав облегченное ржание купца, она громче начала выпенивать ему в спутанную бороду:
– Если бы знала вас, дак не поехала бы вовсе. А тут умрете – еще скажут, что я извела вас.
– Ну, будет, будет, – утешал ее купец, – Сказал: не пожалеешь, не раскаешься!
– Не раскаялась бы, ежели все чинно благородно. Работы я не побоюся, а вот уж это пьянство… Только от позорища можно им себя захлестывать!.. А у вас што и за горе за такое… Ведь мущина, прости Господи.
– Ой, хорошо-о! Ой, как славно-о! Не покаешься, голубка. Говорю, не пожалеешь, – нараспев стонал купец. – Все откажу тебе, как жонушке-покойнице-е!
И заплакав, он завел надтреснутым пискливым голосом:
– Эх, до-огорай, моя-а лучина-а, До-о-го-рю-у с тобой и я-а…
– Да будет вам лучиной-то мне этой сердце надрывать! Без вас тошнехонько… Мальчик! Будь добренький, принеси-ка еще котелочек. Только чистенькой, чтобы попить еще.
– Да ягодка ты золотая! – нежно лепетал купец. – Вот ангела-хранителя прислал мне Бог. Ругай, ругай меня! А разве же я не вижу сердце твое золотое!
Звякнули колокольцы. Это, закурив, сел и тронул лошадей ямщик-хозяин. Петрован кинулся было к нему, чтобы попроситься уехать, но вспомнил, што Микулка убежал в овраг за водой. Кроме того, что-то к женщине толкнуло. Что-то ущемило его. Что? Не понял Петрован, не успел понять.
– Седло-то сзади погляди – не отвязалось бы! – крикнул Матвей Илье.
– Знаю, – недовольно отозвался Илья и, покачав дугу, добавил, – Эх, запрягли по-бабьи.
Он распустил супонь, проворно намотал ее на кулак, уперся подошвою в хомут, и натянувшийся смоляной ремень подсвистнул, захлестывая упругую дугу с тремя колокольцами.
Микулка выбежал из оврага и, со слезной мольбою поглядев на удаляющуюся тройку, подал котелок проезжей женщине.
– Кабы не я, дак все бы деньги в заведении прокрутил! – продолжала она выговаривать купцу.
– А какое у них заведение в городе-то? – полюбопытствовал дед-пасечник в то время, как Илья, собирая вожжи подошел к повозке и нехотя взглянул на женщину.
– Да ничего у него нету в городе. В селе он где-то тут торгует! – говорила женщина все тем же сиплым голосом, какой бывает лишь после долгих слез и крикливых пьяных песен.
– С маслом в город, сказывают, приезжал и за творогом тоже. Да вот и…
А про какое заведение-то ты сказываешь? – допытывался дед.
И вдруг женщина набросилась на старика.
– А про такое!.. Што пытаешь-то? До седины дожил, а будто и не смыслишь?
– Не гневайся, сударушка! Вот и правда, што не смыслю. Живем в лесу, молимся колесу. Чалдоны!
Илья, меж тем, свернул цигарку и закурил. В густых сумерках лица его не было не было видно.
– Это, монастырь, должно такой есть девичий! – сказал он со злобною насмешкой.
Женщина вздрогнула, обернулась к ямщику и закричала:
– Смешно тебе? А может я и вправду в настоящий монастырь сряжалась! Как можешь ты чужую душу осудить? Вставайте, господин! – прибавила она без остановки, привстала на подножку тарантаса и торопливо, задрожавшими руками стала поправлять подушки. Ей попалась смятая коробка с конфетами. Она взяла ее и, сойдя с подножки, подала Микулке.
– На-ко, мальчик, тебе за услугу! – и погладила по голове Микулку. – У меня где-то такой же вот братанник горе мыкает, – и заглянула в темноте в лицо мальчугана.
А почти рядом, отпечатавшись на полоске чуть маячившей зари, стоял безмолвный Петрован, с котомкой за плечами, с узенькой бороденкой, обращенной в сторону Ильи, в старой-старой войлочной, давно знакомой шапке. Сгорбленный и молчаливый, слившийся с немою полосой земли, отчеркнутой потухшей зарею на небосклоне, он застыл, опершись на костыль, точно заснул стоя и не смел проснуться.
Женщина бросила взгляд на него, на Микулку и задумалась. А в это короткое молчание в нее впились глаза ямщика, а из желто-белой бороды деда залепетали непонятные, словно не наяву, слова:
– Што, мила дочь? Притих твой подорожник! Давай посадим его. Подсоби-ка, ай ты, дяденька! – кликнул он Петровану. Петрован подошел, взял за руки купца, подкрякнул голосом совсем подавленным и непослушным.
– Да ну, садитесь вы скорее! – подсаживая засыпающего спутника глухо, через силу, выдавила женщина и, вскочив следом за ним в повозку, закричала на ямщика свирепым, страшным, точно пьяным голосом:
– Ну, што же – ты?.. Шевели же!..
И, натянувши вожжи, безвольно, как в тяжелом сне, покорился ей Илья. Но выронил из рук кнут, а подбежавшему подать его Микулке полусонно и чуть слышно прорычал:
– Узнаешь сестру-то?
Потом, подпрыгнувшим на самую отчаянную ноту голосом, обрушился на лошадей:
– Гра-абя-ат!..
И как в пропасть ринулся на испуганной тройке в темную глубь дороги…
Только теперь и женщина его узнала. Она быстро встала на ноги и не чуя бешеного бега тройки, потерявши шляпу, раскосмаченная, когтистая и страшная, как ведьма, вцепилась в широкие, могучие плечи обезумевшего ямщика и закричала в загустевший встречный ветер:
– Сон это я вижу! Сон какой страшной! Не правду-у! Со-он!
Лошади взбесились и понесли, а ямщик хлестал по всем трем свистевшим бичом и не мог освободиться от тяжелой ноши на своих плечах. Купец, укачавшись, как в люльке – спал.
Да и не могло это быть правдой. Это был сон, сон для всех сразу. Спал на месте, на дороге Петрован, не смея двинуть ногами. Сонными ногами побежал было за тройкой Микулка.
В полусне догнав его, спросил старик:
– Правду што ль – сестра?
– Вре-ет он! – заорал Микулка, – Наша Дуня не такая! От этой водкой несет!
И Микулка с силой бросил с косогора в темный куст шиповника липкую коробку с подарком скрывшейся женщины, подбежал к Петровану и закричал ему, стуча босыми ногами в землю:
– Не верь им, тятенька! Не верь! Это не она-а! Не Ду-у-ня-а!
Прижал мужик парнишку и, не оглядываясь на старика, поспешно повел его в другую сторону дороги, шепча душившим его горло голосом:
– Не кричи, сыночек! Не кричи… Молчи, дитенок мой! Молчи-и!
И ушли от деда тихими беззвучными шагами в темную пустыню ночи.
Спустился дед к своей избушке. Присел к костру и стал раздувать губами полу затухшие уголья. И покраснело все его лицо от вспыхнувшего пламени, как лицо облачного деда на закате, на небе.
Рассказ четвертый
Время старит, время лечит, время за всех думает. Времечко летит. Опознал Илья Авдотью, ошалел от злобы, от нежданной встречи, от паскудных дум о ней. Как только Бог спас – не изувечил ни коней, ни пассажиров? Выпряг молча лошадей, отвязал седло и оседлал коренника, сел на него и, взяв в поводья пристяжных, поскакал в кабак. Не слезая с лошади, стал стучать в окошко с остервенением, с громкой руганью, пригрозил окна разбить. Разбудил кабатчика. Купил бутылку водки и всю обратную дорогу полулежа на седле пил из горлышка. Не взяло, не свалился, даже не вздремнул. У дедушкиной пасеки остановился и больно настегал обиженных лошадей. Лишь зря – приехал домой, а дома новая подвода в другую сторону, подальше расстоянием – тридцать две версты. Почтаря повез на паре, в простом коробке. Ехал, качался на сидении, красными глазами оглядывался на сухопарого почтаря и сплевывал через плечо на сторону густую, горькую слюну. Только, когда свез почту, поехал назад, в жаркий полдень – уснул в кузовке и, потеряв где-то картуз, спал почти до вечера.
Под вечер проснулся – ничего не мог понять. Вывалился из повозки на траву, оцарапал щеку и закричал осипшим голосом:
– Тпру-у, опасна боль вас задави!
Поднялся, огляделся, едва сообразил. Лошади с утра отъехали не больше семи верст, вожжи выпали из рук Ильи, запутались в колесах и кони, свернув с дороги, с пригнутыми к груди мордами стояли весь остаток дня. Проголодались, надоело им стоять с распяленными ртами, пятились, пятились, повернули колесо и опрокинули телегу.
– Вот ладно я проспал! – сказал Илья.
Выпряг лошадей, пустил на корм, а сам пошел искать воды – нутро горело пламенем.
И вспомнил про купца, горевшего вчера от водки, и про остальное.
– Сон какой поганый снился! – проворчал Илья, и нигде не находя воды, пошарил голову. – Картуз потерял! Будь ты проклято! Чего это со мною деется?
Полежал, пока лошади жадно во весь рот хватали отаву. Поднялся. Посмотрел на дорогу – двое странничков идут: мужик с мальчишкой. Знакомые. Вчера их видел где-то.
Высоко поднялась грудь от вобранного воздуха.
– Значит ни какой не сон, а истинная правда! Фу-у, ты, Господи!
Обождал. Так и есть: Петрован с Микулкой шагали по тракту.
– Ну, куда теперь шагать-то? – не здороваясь, закричал Илья надорванным, с привизгами голосом и молча, отобрав у Петрована бутылку с запасной водой, выпил ее звонкими глотками, глубоко вздохнул и проворчал:
– Нашли потерю-то. Кого еще? Куда пошли?
Петрован смолчал, Микулка жалко заскулил, бормоча что-то усталое себе под нос.
– Давай, Василич, запрягать. Поедем.
Петрован вздохнул и молча разгрузился от котомок: сегодня нес он свою и Микулкину. Микулка ослабел, глазенки у него блестели и в горле что-то поскрипывало и задевало, когда он дышал.
Как только сели в кузовок, Микулка сунулся в сено и, свернувшись калачиком, лег и заплакал. Пощупал Петрован голову – даже руку обожгло. Ночевали где-то в поле на жнивье – продрог, простыл парненко…
Всю дорогу молчали. Только, когда въехали в село, Илья сказал:
– Василич, подойди пешком. Паренька довезу. Ежели заворчит – скажу: хворого подвез.
А Микулка и в самом деле ничего не помнил. Вынули его и положили в амбар, где летом спал Илья.
По какой-то темно-желтой или темно-красной норке червячком полз Микулка под землю. Глубоко-глубоко уполз он от поверхности, где растут травы и хлеба, где солнце светит и где так сладко с костыльком, с холщовой сумочкой идти босым и непокрытым шапкой по пыльным, далеким дорогам. Душно и тепло и жарко, тесно теперь ему, а надо ползти дальше. И делаются пальцы рук его, как горы огромные, твердые и тяжелые – один палец весь свет перетянет; то опять делаются маленькими, легкими, как соломинки, – едва нащупает. А надо плыть в вязкой и горячей тине земли глубже и дальше от тех распрекрасных вольных и светлых полей, где только один раз мелькнула женщина с купцом на тройке. Родимая и милая, противная и страшная, неправдишная Дунюшка – сестра… Потом были проблески, приходили в амбар люди: Илья, отец, молодица и старушка, белоголовый мальчик – сын хозяйского Матвея – Провушка; даже раз, сам старик-хозяин с костылем останавливался в дверях, с пухлым, вываливающимся поверх опояски, животом. Что-то говорили, может быть, – жалели, может быть, – дивились, что не умирает долго, а умереть должен. И опять спускался червяком Микулка, сначала в желто-красную, а потом в черно-желтую норку, и полз и полз, изнемогая, и зная хорошо, что никогда не выползет на свет…
Нет, выполз! Выдюжил! В нитку тоненькую вытянулся, вот-вот оборвется. Выполз. Первое, что увидал и понял – щелку в черной покатой крыше амбара, а потом склонившееся, совсем старое лицо отца.
– Ну, што болезный мой! – услышал в первый раз Микулка и так оно было сладостно, так мило и хмельно для первого раза после подземелья, что он закрыл глаза и снова опустился в темную и теплую, но менее удушливую жижу.
Семь недель Микулка прохворал, до самых почти заморозков. Ни пил, ни ел. Чуть выжил и долго потом ходить не мог. Вытянулся, сморщился, как старичок, а на ногах стоять не мог.
Работал Петрован у хозяина только из-за хлеба, только чтоб не выгнали с больным парненком. Нигде так не старался. Выходил, отстоял у смерти сына, стал тот поедать, понемногу пищу принимать, вылезли волосы, а новые стали сразу кучерявиться. Повеселели оба. Смотрит Петрован: Микулка стал на Дуняшу походить, на молоденькую – точка в точку.
К Рождеству нанялся Петрован к хозяину до опашки за сорок рублей и за пол десятины хлеба, на готовых харчах и при хозяйской верхней рабочей одеже. Илья исхлопотал, спасибо, за эту должность. Нахвалил Петрована хозяину, иначе зимой куда деваться без куска хлеба, без пристанища? Да и Микулка, как поправился – прикомандировался в помощь. Помогал отцу, ямщикам и бабам. Всем старался услужить, чтобы куском хлеба не корили, потому, что ел Микулка за двоих. Вот елось! Прямо стыдно было, а хватал что попало, и ел и ел.
И как-то так прошла зима – ни разу ни один из трех не заикнулся об Авдотье. Как будто и не видели, как будто и не думали о ней совсем. Как будто не бывало ее никогда на свете.
Пришла весна.
Выехали пахать в четыре плуга. Даже сам старик первую неделю то и дело приезжал на пашню. Все ругался, разносил работников и сыновей, за что-то накричал на Петрована. Микулка рысью бегал, только бы не попадаться на хозяйские глаза. Первые дни старик сеял вместе с Петрованом, и все досматривал: хорошо ли Петрован зерно бросает? Поставит свою меру на пахоту и идет за Петрованом, наклонится, остановится покричать и снова идет к своей мере. Подняв ее, повесит на плечи и едва тащит по рыхлой пахоте две тяжести: меру с зерном и свой большой висячий живот. Вспотеет, захрипит, а все-таки и рассыпает полной горстью зерна. Пока старик на полосе, Микулка боронит молча, не поет, а как ушел старик и зазвенел Микулкин голос подстать жаворонкам, лепетавшим что-то вечное над полосою. На шести лошадях, связанных гуськом друг за дружку бороновал Микулка и бороновал уже третью весну. Два года у Спиридоновны бороновал, а все-таки еще не научился, поглядывал все на отца. По дороге к возу с зерном Петрован забежит к борноволоку, остановит, покричит на сына для прилика, как надо заворачиваться, чтобы бороны не опрокидывались, где надо остановиться и слезть с седла для прочистки зубьев борон от травы, корней и хвороста. Поправит мимоходом постромки, пугнет ленивого Савраску, который постоянно тянется и на поводу поднимает борону так, что она переворачивается зубьями кверху. И Микулке радостно, что все у него идет ладно, ни разу хозяин не ругал его. А хозяйский сын Матвей даже посмеивался и похваливал. Шутил:
– Вот и живи у нас, работай до женитьбы!
Однажды вечером на стан, когда все собрались у избушки возле большого сладко пахнувшего котла с жирными мясными щами, – хорошо кормили пахарей – и, когда старик на дрожках уехал домой заправлять ямщиной, Матвей погладил Микулку по мягким кучерявым волосам и спросил:
– Правда што ли, што у те сестра за Подосинским купцом замужем?
Петрован тут был и Илья. С большими круглыми и новенькими ложками у ртов они переглянулись, замерли. Микулка ухмыльнулся, поглядел на хозяйского сына и пролил на себя горячие щи из ложки. Обжег себе живот и крякнул. Все засмеялись, и тем дело кончилось. Работники все приняли за шутку, а Илья и Петрован с Микулкой призадумались.
Потом, когда вечером Микулка вместе с другим борноволоком Семкой по росистой траве вел свою шестерку в ночное к пашенному пастуху, он спросил Семку:
– Ты, Полосинского купца не знаешь?
– Не-е! – вылупив большие синие глаза, испуганно ответил мальчуган. – А Подосинники знаю. Село большое, верст от сюда семьдесят. А може более.
– Подосинники – это село большое, прошептал Микулка в эту же ночь отцу, когда отец вздыхал, ворочался и не давал уснуть Микулке.
– Спи, – шепнул отец, – А то скоро светать станет. Будить зачну всех.
Но сам Петрован не спал всю ночь; а утром проспал, и молодые мужики над ним шутили:
– Вот это ладно ты, Василич, отличился. Ровно на белых грудях занежился!..
Среди всех мужиков было только двое неженатых: вдовый Петрован и холостой Илья.
Вот эта шутка о белых грудях ударила на этот раз по всему Илье, как кипятком ошпарила. И представились впервые ярко груди белые, тугие и высокие, но никогда не виденные Дунины.
И еще плеснуло на душу, но уж ледяной водою:
– Давно уж опоганились… Купчиха новая!
Целый день ходил Илья за плугом, как шальной. И всё ему грачи мешали. Будто впервые в жизни увидел их черные, огромные носы и красно-кровавые раскрытые рты. Схватывая сухие комья земли, со злобою швырял в них, а они нагло каркали и, блестя сизой чернотою крыльев, садились вслед за ним, в пяти шагах, на свежие пласты земли и, глотая жирных и прохладных червей, жадно бормотали: «Хар-лоб-хар…»
Черной небывалой ненавистью поднималась душа Ильи против этих черных наглых птиц. Он даже останавливал плуг, выхватывал из него железную чистилку и, нацелившись, изо всей силы швырял ее в грачей. Ругался, что не мог попасть и все-таки одного подшиб. Со злорадной усмешкой взял еще живую с перешибленным крылом птицу и, плюнув ей в красный широко открытый, быстро дышащий рот, заглянул в светло-синие глаза и, захохотав, с облегчением выругался. Потом взял за лапку, ударил головой о дышло плуга, швырнул в борозду и, сев на плуг, стал заворачивать цигарку. Закурил и снова зашагал за плугом, полусогнутый, могучий и широкий, с набившейся в кучерявой молодой бородке и в бровях липкой черной пылью.
И у всех троих одинаково: в молчании, тайно созревала одна и та же дума об одном: кто такой купец Подосинский и откуда Матвей узнал о том, о чем даже наедине с собой никто из них не говорил и даже не решался подумать: о судьбе самой купчихи Подосинской?
Не то весна бодрила и ласкала солнцем, не то первые всходы веселили глаз нежной хрупкой розоватой зеленью, не то обилие в этом году народившихся жеребят радовало заливистым и нежным ржанием на полях, но все трое с каждым днем становились веселее и, ни слова не сказав о Дуне, знали, что все думают о ней и все хотели ее увидеть хотя бы и такой, какая есть.
И мысль о том, что это может быть ошибка или сон, – пугала. Хотелось, чтобы было правдой все, лишь бы было верно, что она жива и где-то тут, в семидесяти верстах, в семи часах езды средней лошадиной рысью.
Пашни лежали в стороне от тракта, верстах в пяти, но часто пустые подводы, звеня колокольчиками, подбегали к стану.
Менялись лошади и ямщики и ездили с подводами все больше старые либо малые. И вот однажды выпал, наконец, Микулкин черед. Даже дух у него захватило, когда узнал об этом, захлебнулся, побежал коней ловить – запнулся, отказался от обеда. В первый раз почти хозяином на паре лошадей, на паре из тех, на которых барановал, которых знал лучше других.
Не слыхал, что наказал отец, даже не понял, куда ехать, кого везти. Сел на козлы, взял вожжи, выронил, соскочил, обогнал лошадей, удержал за узды, справился с вожжами и только тогда услышал, что его ругают.
– Экой полоротый! Эдак сам под колеса угодишь.
Но Микулка снова сел на козлы и обернулся, даже сморщился от убеждения, что теперь его и силой не стащишь с телеги.
– На обратном пути, возле Дедушкиной пасеки-то покорми, – кричал Матвей, – Да не гони, смотри у меня!
Понял Микулка куда ехать, но еще не знал, кого везти.
– А где барин-то? – спросил он издали.
– Да какой те к черту барин? Говорят тебе почтаря повезешь после обеда.
Микулка даже и не знал, что почтарь не барин и что ездит он два раза в неделю по четвергам и понедельникам.
Поехал.
Лошади, как мысли: потянул вожжей направо – повернут в сторону, повернул налево – тоже. Тпрукнул и даже чуть натянул вожжи – стали. Прямо – мысли.
– Милые! Хорошие мои. Братушки вы мои! – с нежностью пролепетал Микулка и, чукнув на лошадей, побежал рысцой и заорал какую-то неслыханную, но веселую и радостную песню. Даже волосы на голове зашевелились: так грустно – радостно, правильно, так солнечно и зелено, так высоко и далеко, так сладко ехать одному на паре лошадей, на таких родных, послушных, смирных Гнедичках.
Да раз-зудалая ты моя-я. Э-эх, да голо-овушка-а…
Где-то слыхал и запомнил только эти слова песни, но больше не знал, да и не надо было. Бич в руках и полосы зеленья мелькают мимо и колокольчики звенят. Ну, возможно ли все это сразу выпить, слишком все льется через край.
Остановил лошадей. Прикрутил к сидению вожжи, бросил в кузовок бич, слез с телеги. Пошел к мордам лошадей, погладил, поласкал и услышал щебетание жаворонков. Сколько раз слыхал да все не так, а теперь услышал так по-новому, так до сердца пронзительно, и так тепло, по-родственному пахло изо ртов коней пережеванной травою – не возможно было утерпеть – заплакал. Сел на козлы, тронул и продолжал плакать радостным, счастливым, но неудержимым плачем пробуждающейся юности. И вплетались в плачь его серебряными нитями звон колокольчиков и щебетанье поднебесных пташек и ржание бегавших по черным бороздам соседней свежей пахоты короткохвостых и кучерявых жеребят.
Эх, разу-у-далая-а-я ты моя Да голой – головушка-а!..
Вытер слезы и вдруг охватило его строгое, упругое желание быть мужиком, крепким, терпеливым и выносливым, чтобы нюни не распускать. Крепко уперся дырявыми сапогами в передок и, натянув вожжи, хлестнул бичом по лошадям.
– Задре-ма-али! – строго крикнул на них и лошади наддали ходу.
Жалко ему стало их, хороших и послушных, но пересилил радость и еще крепче стегнул.
И перешли они на мах, а Микулка все крепче упирался в передок и уже знал, что, как только захочет, – сразу и остановит.
Разудалым, строгим ямщиком он подкатил к почтовой станции, к полосатому веселому столбу у крылечка.
Уложил почтарь кожаные сумы с почтой, с малой умкою через плечо сел сам, сказал:
– Айда!
Прозвенел по улице Микулка и, оглянувшись на усатого и зрелого почтаря, покатил по тракту к хорошо знакомой Дедушкиной пасеке.
Удивился, что остановились сами лошади, будто узнали его мысли. Захотелось ему повидаться с дедом. Вышел почтарь, закурил и отошел в строну. Не отходя от лошадей, позвал Микулка звонким голосом в овраг:
– Дедушка-а!
И показался у дверей избушки дедушка, поглядел из-под руки на косогор и что-то прокричал. Потом, кряхтя, поднялся по тропинке в гору и проворчал с одышкой:
– Чего тебе? Случилось штоль чего?
– Здорово, деданька! – ласково и виновато вымолвил Микулка, – Видишь, лошадей оставить боюся, а то бы сам спустился…
– А чего надо-то?
– Да так.
– Как это так? – строго передразнил дед и поздоровался с вышедшим из-за кустов почтарем, – А я думал, што случилось.
– Да нет, – пролепетал Микулка. – Мы осненесь у тебе были с тятенькой, дак я…
– Мало ли кто у меня был? – все еще не понимая мальчугана, проворчал дед. – А я иди к тебе. Безмозглый!
Явно не узнал он маленького ямщика и не понял, что Микулке больше не с кем было поделиться своей радостью о том, что вот он почти ямщик, чем-то родной и близкий дедушке и его старой пасеке.
Микулка не умел даже повиниться. Но простившись, сел на козлы и уехал, оставив старика с нахмуренным лицом. Припомнил старик что-то такое, но не ясно. Если бы он столько пережил за эти восемь месяцев, да похворал бы, как Микулка, да испытал бы величайшую из радостей весны – пахоту и бороньбу и управление лошадьми в полях, он бы вспомнил важную из важных пору своей юности и встречу у себя на пасеке и здесь, на дороге, полутемным предосенним вечером.
А не вспомнилось и не надо.
Омрачила голову Микулки новая задача: разузнать, разведать:
– Где это такое Подосинное село?
– Чего ты говоришь? – спросил почтарь.
Микулка даже испугался. Он не заметил, что спросил вслух сам себя или кого-то о селе Подосинном. Он обернулся и увидел, что почтарь хороший, ухмыляется и, наверное, знает о таком селе.
– Подосинное село ты, дяденька, не знаешь?
– Подосинники! – поправил почтарь, – А тебе кого там?
Микулка испугался еще больше. Почтарь не только знал про Подосинники, но может быть знал даже и всех тех, кто нужен был Микулке.
– А это далеко отсюда, дяденька? – спросил он, сдерживая лошадей.
– Гони, гони, – приказал почтарь. – А то они у тебя плетутся, как коровы.
Лошади и правда шли не быстро, они были порядком вытянуты пашней. Микулка подстегнул их и не оборачивался к почтарю. Почтарь смягчился.
– А тебе, говорю, кого там надо? – спросил опять почтарь и даже разъяснил, – Вот из Борков поеду до Курьи, а из Курьи сегодня же ночью поверну в Подосинники.
Закружилась у Микулки голова. Спросить или не спросить? Как насмелиться, узнать о самом главном и о самом, может быть, печальном?
Но соблазн узнать и рассказать все завтра же отцу был так велик и пьян, что Микулка не умел о чем-то еще рассуждать. И он спросил с волнением и испугом:
– А купца ты тамошнего знаешь?
– Купцов там не один, тебе какого?
– А пьяницу? – поспешно подсказал Микулка.
– Пьяницу! – улыбнулся почтарь. – Был такой да зимой спился до смерти.
– А баба у него была? – опять спросил Микулка у почтаря, и даже рот открыл и сморщил брови.
– Была, а что? Тебе какую? Первую или последнюю?
Микулка отвернулся и, стегнув по лошадям, как бы желая убежать от почтаря, который вот сейчас мог сказать одинаково убийственный ответ: будет он «да» или «нет».
Но почтарь видимо сам догадался и спросил Микулку, пристально глядя в его затылок:
– Да не сестра ли она тебе будет? Больно похож ты на нее. Авдотья Петровна?
– Нет, наша – Петровановна! – и заморгавши, пристально взглянул на почтаря, как бы умоляя о пощаде.
– Вот оно какое дело! – протянул почтарь и снова ухмыльнулся. – Что ж, передать поклон что ли? Как тебя звать-то?
Микулка не знает, что ответить и начал сильно бить по лошадям. Довольно было с него на этот раз. Но почтарь не понял и не пощадил.
– А што так: сестра у те богачка, а ты в работниках болтаешься?
Он помолчал, подумал и прибавил:
– Недавно я ей бабушку привез. Едва уговорил: сердитая старуха. Знаешь бабушку-то?
Но Микулка слышал и не слышал. Все снова стало, как во сне. А на сердце камень лег, притиснул, ущемил и не дает сказать ни слова. Смотрел вперед и бил коней.
– Что же ты надулся? В ссоре что ли с ней? Отец-то где у вас? Жив, нет?
Противен стал почтарь Микулке: все узнал, даже про бабушку и про отца. Значит и про сестру и про купца, и про то стыдное и непоправимое, чем тогда при встрече возле пасеки пахнуло от сестры и от раздавленной, липкой коробки с конфетами.
Многого не понимал Микулка, но сердцем чуял сложное и стыдное, и упорно все время молчал, пока не привез почтаря на станцию.
А возвращаясь, стал решать: рассказать ли обо всем отцу или Илье, или никому не сказывать, а просто ночью убежать пешком? Дорогу теперь он в Подосинники найдет, и там все выведает, поглядит украдкой: правда ли, что это она там, Дуня, и какая она днем, при свете? Или повернуть сейчас же лошадей и скакать, скакать весь день и ночь? И тут же соображал:
– А ежели хватятся? Найдут, да еще засудят.
Он вспомнил, что Илью родная мать за лошадь чуть не засадила. А эти все чужие, и отца засудят, и Илью, и Дуню, если у нее найдут его.
Поглядел на лошадей: они едва плелись. Бока их подвело, ребра видны. Жаль их стало, и так замучены – куда еще скакать на них? Надо не забыть покормить и напоить их возле Дедушкиной пасеки, а до нее еще далеко.
Солнышко клонилось к вечеру. Было тихо, благостно в полях.
Прилег на сено в кузовок Микулка – сразу все забыл. Болталась, подрагивала голова с закрытыми глазами, с полуоткрытыми, потрескавшимися от ветра, пыли и солнечной жары губами.
Лошади дошли до Дедушкиной пасеки, остановились и покорно ждали до заката.
Смотрел, смотрел на них старик из пасеки, вышел на дорогу узнать: не убился ли мальчонок? Что так: лошади одни в запряжке? Поглядел – парнишка спит. Распряг дед лошадей, поставил к сену и, когда лошади стали вытеребливать из-под Микулки сено и дышать в его лицо горячим, сладким запахом пережеванного сена, Микулка проснулся. Сел, надел шапку – удивился: где он? Дедушка стоял поодаль, укоризненно глядел и строго говорил:
– Экой удалец, ядрено-зелено! Эдак и себя проспишь.
Хороший, прямо золотой, родимый дедушка! Ему все можно рассказать. И Микулка стал рассказывать, но запнулся. Всего, понятно, он рассказать не мог и не умел, а про главное, про Дуню рассказал таки и, рассказавши, спрашивал, как взрослый, озабоченный мужик:
– Ну, што теперь мне-ка делать? Ехать к ней али нет?
Вздохнул старик и покряхтел. Но ничего не ответил. Поглядел на розовый остаток закатившегося солнца, еще вздохнул и только потом сказал: