Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Рассказ второй
Правит мороз крепко и законно, полгода хозяин над Сибирью. По полям и степям носится косматая вьюга, веселая и пьяная простором. Крутит, завывает, подскакивает на холмы, белым колесом бросается с хребтов безлесных, белой тучей застилает небо.
Студено на чистом месте далеко ушедшему от норы зверю. Со слезами пляшут на глухих путях запоздалые путники. Тяжко бедняку без запаса дров и хлеба, без теплой меховой одежды. Не уютна его хижина под ледяной оскаленной усмешкой молодца-мороза.
Но мороз-хозяин любит всех хозяйственных, запасливых: людей и птиц и насекомых. Каждому, поверх всего, – покров пушистый, каждому – оправу светлую из серебра. Живи, покуривай дымком, грейся своим дыханием, грызи свой трудовой запас, либо сладко спи в теплой норе до прихода радостной сестры мороза – оттепели весенней. Сон ли смерть, смерть ли сон, жизнь ли вечная во сне и в смерти – этого мороз не знает.
Промерзла в озере вода до дна. Застыли рыбы. Правит закон-мороз. Растаяла вода, ожили рыбы, ушел мороз неведомо куда – танцуют рыбы, прославляют чудо. А мороз опять откуда-то явился. Сковал до неба пар земли, ледяными латами покрыл реки и озера и для рыбы, живущих подо льдами недоступны и неведомы законы надо льдами, как неведомы надземные законы людям.
Просто понимал и признавал закон мороза Вавила Селиверстыч, мужик от чурки-чур-чураевского роду, старой веры.
В самую жаркую, петровско-солнечную пору запасались и сушились дрова на зиму. Вся весна, все лето, золотая осень, три времени года – все на службе у зимы-мороза, все ему в угоду.
Вот за то и жил-покуривал Вавила в почете у мороза, в уютном захолустье леса, в подветренном ущелье, у начала каменного кряжа гор Алтайских.
Засыпаны амбары золотым овсом и ячменем, пшеницею бобровой. Обросли на зиму хорошей теплой шерстью лошади, коровы, овцы и собаки. В теплых и больших дворах – пар столбами от дыханья, весел шумный шорох сена и соломы, – не пережевать и сотням ртов трудовых запасов до весенней травы на косогорах.
Хмур и тепел и уютен дом маленькими оконцами в ограду. В низком подполье его дремлет буйный хмель в загодя наполненных бочонках с медовою брагой.
А поодаль, в двух верстах, в пасечном крепком омшанике, засыпанном снегами, крепко и чудесно спят, сложенные, как поленья друг на друга, сотни ульев с пчелами.
Не только лес-дрова, не только земля-пашня, не только луг-трава, а сено-корм. Нет, запахи лесной хвои и трав – для здоровья, краски цветов – для глаза, кашки их для воска – Богу свечка, росы с них для меда-сладости, сок белой березы – для вина веселого, шелк ее бересты для туесов к пиву, для покрышки домиков пчелиных, тонкий ствол для плетенья, ягоды с кустов для сладкого варенья, корни старых елей, кедров и сосен и черемухи для смол пахучих, для черного дегтя. Пух и перья птиц лесных для мягкой постели, красный мех со зверя разного на шубу, – вот какая жизнь держала там в плену Вавилу Селиверстыча.
А сверх всего грибка и молода красавица-сноха Лимпея, жена единственного сына, кроткого Корнила. Как крест над крепкою часовней, как конек над хороминой венчает она полное благополучие Вавилы.
Неделями и месяцами не бывал Вавила в ближайших селах. Днями и ночами – ни следа к его заимке с ближайшей проселочной дороги. Только изредка волк возьмет в кольцо, очертит большими тонкими кругами всю его усадьбу. Но и на волка и на злого человека – у Вавилы – сторожа и слуги верные: восемь собак, одна другой свирепее.
Как в заколдованном скиту, покрытая зимою снегами, а летом тучами и солнышком и сладостной тихой тайной, оплетенная густой людской молвою, протекала на заимке жизнь Вавилы Селиверстыча.
Дни в избе Вавилы отличались святцами. С утра до вечера – неусыпный труд. Вечера же вершились тихою молитвой.
Но сны ночные заносили его в грешные чертоги, и искуплением был мрак ночной.
Заканчивался день Вавилы в горнице, в красном углу на лавке под широкой божницей, уставленной темными иконами, перед которыми на треугольном столике лежали старые в деревянных, с кожей, переплетах, книги. Здесь все было поставлено удобно, просто, прочно. Посредине избы – большой стол, в углу – кровать под ситцевым, с разводами, желтым по красному, балдахином, направо – русская печь. Два косящатые окна закрывались с вечера на болты, и сквозь стекла из избы были видны раскрашенные ставни. На полу пестрели яркими цветками домотканые половики. Вавила перед сном освещал иконы самодельной восковой свечой и, прислушиваясь к доносившемуся со двора шуму леса и завыванию вьюги, оправлял рубаху, становился перед иконами и начинал молиться.
Вавила был крепок, коренаст, широк, с темными остриженными волосами, с редкой узкой бородой на строгом загорелом лице. Носил он темную рубаху с мелкими цветочкам, широкие из плиса шаровары и высокие простые сапоги с войлочным чулком – и зимой и летом.
Как всегда был кончен и этот день накануне Новогодья. Сидел у стола над раскрытой книгою Корнил и, погруженный в чтение, испитый и бледный, с чуть наметившеюся светлой бородкой, большими страдальческими глазами, смотрел куда-то через книгу в глубь и в даль. На нем была белая холщевая, вышитая красным гарусом, рубаха, домотканые штаны и темные валенки.
Волосы свисли на лицо, и весь он точно спал с открытыми глазами, позабывши явь житейскую.
С едва заметною усмешкой в прищуренных глазах смотрела на него Лимпея, стоящая спиной к печному челу.
Рукодельный сибирский кокошник с позументом, желтенький сарафан, подпоясанный гарусной покромкой, большие серебряные серьги кольцами в ушах и множество рядов янтарей на шее делали ее похожей на царицу с красочной пряничной картинки, что продают на русских ярмарках. Но миг, и бледно-матовое и темные, большие, строгие, почти испуганные и печальные глаза – все преображалось. Из царицы пряничной делалась она царицей-женщиной, властной красой своей, вольной в хотеньях, жестокой в лукавстве, милостивой в хмельных ласках. Стояла у печи, ждала, когда кончит молитву свекор, и думала какую-то свою, грешную думу. Вот отчего усмешка пряталась в ее грустных ресницах, а испуг – во взгляде.
Вавила оторвался от молитвы и спросил Корнила:
– Амбары-те ты замкнул ли?
Посмотрев на отца непонимающими глазами, Корнил ничего не ответил.
– Батюшка тебя спрашивает, – поспешно объяснила Лимпея, – Амбары-те ты запер ли на замки?
Корнил вздохнул и, оторвавшись от книги, тихо вымолвил:
– Стало быть, запер.
– Стало быть, запер!.. – передразнил его Вавила, – Слово у те насилу вынудишь!
И взяв руки подмышки, продолжал с вздохом вслух молитву, вкладывая в смысл ее презрение к сыну:
– Помяни Господи в царствие твоем царя Давида и всю кротость его. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – оборотился на сноху, – А ты чего ждешь? Руки-то сложила.
– Где, батюшка, постель прикажешь стелить тебе сегодня?
– Тамотко, на полатях сегодня лягу, повел Вавила локтем в сторону другой избы. – И ныне и присно и во веки веков, аминь… Господи, помилуй. Господи, прости!
Пытливо посмотрел в лицо жене Корнил. Она потупила глаза, подошла к кровати, взяла подушку, часть одежды и ушла в другую избу через сени.
Вавила положил земной поклон, перекрестился и, покончив молитву, зорко посмотрел на сына.
– Ложь-ка, неча свет-то жечь. Завтра пораньше надо снег отметывать: ворота завалило. Собаки-то спущены ли с цепи?
– Стало, спущены.
– Стало спущены! Родителю, как отвечаешь? – и Вавила пошел вслед за Лимпеей. – Спи, сказано, ложись! – крикнул он, шагая за порог.
Оставшись один в горнице, Корнил медленно поднялся на ноги и потянулся вслед за отцом. Рот его открылся, глаза расширились, а голова медленно, одним ухом, повернулась к закрытой двери. Как вор, на цыпочках подкрался он к ней и замер, слушая. Открыть же двери и выйти не посмел. Так он стоял долго, пока, наконец, не вздрогнул и, схватив себя за грудь, прошептал чуть слышно:
– Заперлися!..
Полусогнутый отступил он от двери и страдальчески, без слез, заскулил, повторяя:
– Заперлися!
Потом встал на колени перед божницей и вытянул перед собою руки.
– Господи! Научи. Дай мне крепости… Дай мне, Господи, терпенья. Научи кротости!
Упал ниц, лежа всхлипывал, повторяя все те же слова о кротости, смирении и терпении. А сам, нет-нет, прислушивался, припадал к полу и, пересилив боль, шептал:
– Господи, помилуй!.. Заперлися…
Лимпея вошла в горницу, оправила на голове повязку и, видя мужа на коленях, остановилась у порога в страхе или в изумлении.
Медленно встал на ноги Корнил, отвернулся от икон и, бросившись к жене, страдальчески и кротко зашептал:
– Запирался? Опять запирался!
Переполненная жалостью и ненавистью к мужу женщина сказала:
– Да не терзайся ты! Не изводися. Ну, што же я доспею: спину заставил растирать ему. Я уж и сама не рада жизни этой окаянной здеся…
Поедая глазами жену и указывая на божницу, Корнил шептал:
– На Бога погляди! Ну, погляди на Бога прямо. А! Не можешь? Не можешь поглядеть на Бога?
– Да будя, будя! – простонала Лимпея, – Жилы мои вытянули. Кровь всю выпили, – тут же сжалилась, – Ну, ложись, Господь с тобою. Помолись Богу да ложися…
– Не могу я спать теперича. И молиться не могу я… Думы меня одолели. Нет, у меня терпения сносить мою обиду.
– Ну, какая же обида? Ну, я, вот она, с тобою… Ну, иди ко мне, иди сюда. Я сама тебя разую. Уложу, как дитё малое.
Корнил покорно и поспешно подошел к ней, продолжая шептать:
– А потом, когда усну – ты опять уйдешь? К нему уйдешь, как в прошлый раз?
– Да не уйду! Собакою цепною буду у кровати всю ночь сидеть, стеречь тебя. Выть буду всю ночь… Пальцы свои грызть с горя лютого!
Лимпея сдвинула густые брови, скрипнула зубами.
– Ну, не надо. Ну, не надо злиться! – исступленно стал уговаривать ее Корнил. – Не надо плакать. Я буду тихо сидеть вот за столом, а ты ложись… Я буду тебе читать писание… А ты ложись и слушай…
Устало и неторопливо села у стола Лимпея.
– Ну, почитай… Почитай – душу свою облегчи… Я послухаю, послухаю…
– Нет, ты ложись, а я посижу. Я дух свой хочу утешить писанием…
Он сел у стола, раскрыл книгу, но не мог читать. Лишь перебирал листы дрожавшими руками, стараясь и не находя нужной страницы.
– Не могу я, не могу одолеть себя, – заключил он кротко, – Вот ежели бы таким сделаться, как святой Яков. В миру живет, в миру отрекся от всех благ земных и благо ему, Лимпеюшка, благо ему, дядюшке Якову.
– Просто дурачок он, твой дядюшка Яков. А дуракам, понятное дело, ничего не надо.
– Нет, он не дурачок! – горячо ответил Корнил, – Нет, нет, он мудрость воспринял от Бога и от юности преборил все страсти. А я – не могу… Я не умею… Лимпеюшка, я грешный. Меня мучают мирские страсти.
– Ой, да, какие у те страсти! Хворый ты смолоду, вот и горе. И не надо бы тебе жениться вовсе!
– Не моя была воля, Лимпеюшка, не моя воля.
– Ты воли не имеешь, а я виновата. Ты хворый, а я виновата.
– А! А тебе надо сильного? – сквозь слезы продолжал Корнил, – Тебе надо такого, как Мотька Бочкарь, разбойника?.. Ну, где же мне взять такую силу… Где же мне взять здоровья, коли Бог его у меня отнял?
– Да не распаляй ты душу зря. Я к слову! – низким голосом, примиряюще, сказала Лимпея. – Читай-ка со Христом. Я послухаю. Мне и самой не сладко горе наше мыкать.
– Горе мыкать?.. Какое горе мыкать?.. Пошто тебе со мною горе? – подходя к жене подвизгивал Корнил. – Ты мне скажи все от души… Ты мне откройся во всем… А, может, ты и в Бога не веруешь, а?.. Лимпея, ты скажи мне. Поче ты в прошлый раз к Петровне, к просвирне, уходила, а?.. Ты у ней ворожишь, а?.. А про кого ворожишь? Ну, скажи же…
– А ты поче к ней ездишь? – огрызнулась женщина, – Ты тоже ездишь к ней – я знаю…
Корнил смутился, заморгал, виновато улыбнулся.
– Я?.. Я только два раза, Лимпеюшка… Я с дяденькой Яковом у нее видаюсь, чтобы батюшка не знал. Мне у ней легко бывает. У ней тихо, чисто, как в келейке. Дяденька Яков там рассказывал, а я слушал. Он говорил наитием. И про сон один мне рассказывал… Видает он его по-разному, по-новому, а сон один и тот же… Когда говорил, делался как на иконе. А он, Лимпеюшка, совсем даже неграмотный, а мне не дано такого сна увидеть.
Нетерпеливо перебила его Лимпея:
– Ну, вот, и шли бы все трое, куда не то в леса спасаться и сны бы там видели хорошие. Ни во сне, ни на яву не вижу с вами никакого роздыха. И леса мне ваши опостылели.
– А ты откройся мне. Ты не таись – скажи: какого тебе надо роздыха? – таинственно допрашивал Корнил. – Я не буду на тебя серчать ни в чем. Только скажи мне правду.
– Серчать! – передразнила Лимпея. – А может мне на вас надо серчать. В берлогу в эту свою заманили… Давай-ка спать ложиться, завтра чуть свет надо вставать. Коров одних двенадцать штук доить должна одна-одинешенька. Ну, ложися, будя думать-то, сердце надрывать.
– Ложись ты сперва, – робко попросил Корнил.
– Да, лягу, лягу я… Не бойся, не уйду. И, быстро раздевшись, она погасила свечу у иконы. – Ну, гляди, ложусь я…
– Ложись, а я посижу еще немного, дух свой утишу святым писанием, – тихо всхлипнул Корнил и, сев за стол, задумался, глядя куда-то через стену горницы.
Ложась в постель, Лимпея, позвала его особым мягким голосом:
– Иди ко мне… Я приголублю тебя, мой болезный… Иди ко мне.
Но Корнил, как бы не слыша, стал читать, хотя не мог понять прочитанного.
– «И старче премудрой рече: быша бо нетленное во тле и в тлене… испепеляй… и тлен испепеляй… Быша бо не тленно в тле…»
Еще нежнее прозвучал голос зовущей женщины:
– Корнилушко! Иди ко мне скореича. Я полюблю тебя…
Но Корнил отвечал ей словами, чуждыми ее желанию:
– Лимпеюшка! Уйти бы нам в скиты. Уйдем отсюда, слышь ты, оба? Вместе построим где-нибудь келейку.
– Ну-у, опять ты про то же! – скучным голосом сказала она. – Да разве «он» останется тут в лесу?
– А мы тайком, Лимпеюшка… Нам ничего не надобно. Только бы ты со мною…
– Да куда же я с тобой поеду? Кабы был ты пошустрей да поздоровше. А то ведь и сам-то ветра не осилишь. Иди-ка спи, ложися.
Женщина вздохнула, потянулась, устало и сладко зевнула, а Корнил прислушался к чему-то за стенами дома.
– Шестой год живу с тобой, а ни одним дитенком не понеслась, – грустно промолвила Лимпея. – Был бы дитенок, дак я знала бы за что терпеть. А то никакой нету охоты маяться. Чую вот, што вяну, как травинка без росы, – и, положив голову на оголенную до плеч руку, с вызывающим смехом прибавила, – А вот, пришел бы молодец какой – ушла бы с ним куда-нибудь подальше.
– Што ты сказала? – опомнившись спросил Корнил, – С кем ушла бы?.. Может с Мотькой?
– А чем Мотька не молодец? С ним не заскучала бы.
– А грех-то? Грех-то? Грех-то!..
– Ой, уж! С вами без греха живу… Тоже безгрешные.
– Значит, правду согрешаешь, а? Значит, правду с ним, с отцом, согрешаешь?.. Ну, признавайся, не таись! – подходя к ней, умолял Корнил.
Лимпея засмеялась, приласкала его и запела сладостно и нежно:
– Да што же мне таить-то от тебя? Ну, вот она я, вся тут… Ну, бери меня, милуй, аль унеси куда-нибудь в леса дремучие… Ну, дурачок ты мой! Ложись скорее, приласкаю, пока хочется.
– Тебе все шутки, а у меня на сердце камень… Сказала бы ты мне правду всю. Легче бы сердцу было.
– От правды легче не бывает никогда. Правда, завсегда страшная.
– Значит, правда? Правда, што ты с ним грешишь? – застонал опять Корнил. – Ну-у… Скажи-и!
Лимпея вся переменилась, голос ее огрубел, слова запрыгали:
– Ну, вот опять зачал вы-ыть! Сказано тебе, што никакой тут правды нет. Постылы оба вы – вот, правда. Вот это истинная правда!
Но Корнил, допытываясь своего, шептал:
– А што он говорит с тобой, когда ты с ним одна бываешь? Ну, што?.. Чем он соблазняет тебя? Про золото тебе открылся, а? Открылся?
Испытующе глядя на мужа, Лимпея увидела в нем какого-то другого, по-новому постылого ей человека.
– А тебе на што про это знать? Ты в скитники себя готовишь, – тебе нужно знать про житейское…
– Ты не верь ему! Не верь! – шептал Корнил. – Он никогда тебе не скажет. Он даже мне не скажет, где у него што лежит…
– А может, я уже давно знаю, где оно зарыто золото, да не хочу его… А вот захочу, шепну два слова Мотьке, и поминайте, как звали.
– Нет, нет, Лимпеюшка!.. Не надо, не хоти – это греховное… Греховное, не надо нам с тобою ничего…
– Тебе не надо, а мне надо!..
– На што тебе, на што? – шептал таинственно Корнил. – Оно, все это золото, разбойством, сказывают, добыто. И без злодейства уйдем с тобой подальше… Построим часовенку и зачнем молиться подальше от греха. Уйдем, Лимпеюшка?
– Да бу-удя тебе зря болтать! – устало протянула женщина. – Иди, говорю, спи. Спасаться надо будет, дак сама уйду. Парой не спасаются.
– Эх, Лимпея, я тебя не люблю уж больше.
– Да ну-у не лю-юбь! – позевывая, передразнила Лимпея. Какая уж любовь в берлоге? Спать хочу я! Намоталась за день-то. А утром до свету вставать. Иди, говорю, пожалею.
Корнил опять приблизился к Лимпее, но возле кровати замер, прислушиваясь.
– Слышь, Лимпея… Будто кто-ето кричит…
– Да ветер это… Ишь, какая буря-вьюга.
Снимая пояс и вытягивая ухо в сторону окна, Корнил испуганно произнес:
– Слышь, собаки лают?.. Кто-то быть воет…
– Ну, волки воют. Впервые что ли? Экой ты, какой робенок.
Но в голосе вьюги со стороны лесной поляны явственно плелся протяжный женский голос, чуть слышный, далекий:
– Ба-атюшки-и!
– А може это искушение, какое? – в страхе зашептал Корнил.
Заглушаемый бурей послышался дружный лай собак и снова женский крик уже протяжный:
– Лю-уди до-обрые!.. Спаси-ите!
Лимпея соскочила с кровати и подбежала к окошку.
– Правда, што кричит кто-то… Баба кричит…
В горницу донесся совсем явственный, смешанный с собачьим лаем, голос:
– Душеньку спасите… Вави-ило-о!..
– Ведь это будто как Петровна… Просвирня!.. – встревожено сказала Лимпея, быстро одеваясь, – Да, это она. По че же сюда попала в полночь-то? Иди скорее – ее собаки-то разорвут, ведь…
– Не пойду я… Это наваждение…
– Эх ты, заяц! Наваждение. Я сама пойду.
В горницу вошел Вавила и спросил её:
– Кто там верещит? Куда ты?
– Да по голосу-то будто Петровна, – робко ответила Лимпея.
Раздался стук в окно.
– Вавила Селиверстыч! Впусти-и! Это я, Петровна. Цыц, вы!
– Ну, она это. Петровна! – бросаясь к выходу, заторопилась Лимпея. – Надо впустить. Ишь собаки-то как рвут ее.
– Кого впустить? – свирепо закричал Вавила. – Какая такая Петровна? Ты сбесилась – запускать в экую пору. Да откуда она тут возьмется ночью. За двадцать верст от деревни. Нет, это што-то не ладно. Корнил! Ну-ка дай скорее мне ружье.
Между тем, стук в окно усилился.
– Вавила Селиверстыч! Впусти, – из-за твоей души страдаю. Упредить тебя пришла я… Закоченела я… Впустите!..
– Чего такое? – отозвался через ставни хозяин. – Што-то я тебя не уразумею…
– Циц, проклятые! – кричала под окном просвирня. – Собак-то хоть уймите. Ну, Господом клянусь, што я, Петровна. Просвирня сельская.
– Просвирня? – протянул Вавила. – Быть того не может. Ступай с Христом, откудова пришла.
– Да Бога ты побойся! Из-за тебя, моль, страдаю. Тебя упредить от беды хочу-у…
– От беды?.. От какой такой беды?.. Ты, может, сама беду-то привела!.. Сказывай прямо: кто с тобой есть?..
– Да одна я, одинешенька. Ну, Бог с тобой! На себя пеняй, коли ты добра не желаешь…
– Впусти, батюшка! – взмолилась Лимпея. – Это ни какая-нибудь… Это правильная старушка.
– Правильная? Служка-то батьки никонианского, правильная? А-а? Откуда у тебя с ней знакомство повелось? Погоди, сейчас я выйду.
Он взял от Корнила ружье и направился к дверям.
Корнил съежился от страха, широко раскрыл глаза.
– Батенька! Ты не стреляй… Не стреляй… Может человек и впрямь добра нам желает.
– Добра?.. От никонианского попа?.. Э-эх, ты-ы, святой…
Вавила вышел в сени. Лимпея бросилась за ним, но остановилась у порога, прислушиваясь. Корнил подбежал к окну и закричал:
– Тетенька Петровна! Поберегись – тятенька-то стрелять будет.
– Ну, люди, тоже христиане называются! – кричала, отбиваясь от собак, Петровна, пока возле ворот раздался зычный голос Вавилы:
– Ну-ка… Выходи из-за угла-то…
В горнице Лимпея и Корнил затихли, ожидая выстрела.
– А на дворе метелица поднялась какая, – прошептала, наконец, Лимпея.
– Впускает… – радостно сообщил Корнил. – Не стрелил.
Вавила открыл дверь, впуская под угрозой ружья просвирню.
– Ну-ка иди, – говорил он, – Покажись-ка, объяснися.
Августа Петровна была с палкой в руках, закутанная, вся в снегу и мокрая, дрожащая, с разорванной юбкой.
– Ну, и люди… Што же вы за люди? – укоряюще стонала она, отряхиваясь и обивая снег с обуток. Прижавшись к печке, грела к руке и дрожала. – Я ведь думала, што ты и впрямь Бога имеешь… В скиту живешь… Христианином называешься.
– А вот я тоже погляжу, што у те на уме, – звучал неумолимо голос старовера, – А может, ты ночью к нам каких головорезов хочешь впустить. Мы, мать, в лесу живем и ночных гостей впускаем пулей. Это уж у нас издавна заведено. Тут обижаться неча. Давай-ка грейся да расскажи мне – перво-наперво: где ты с молодухой подружилась?.. Што у вас за потайное дело меж собой? – он повернул суровое лицо к Лимпее, – Али в церкву тебя поманило? А?
В испуге и негодовании Лимпея тихо ответила:
– Да никаких у нас, батюшка, потаенных делов с ней нету… И в церкву не ходила я…
– Ну, неча огрызаться!.. Ишь, как отвечаешь…
Умолкнув, молодая женщина потупилась.
А просвирня, сбросив мокрую одежду и дрожа, влезла на печку.
– Ну, Вавила Спиридоныч, я напрямки тебе скажу, што ты, видать, сам из разбойников, коли всех разбойниками почитаешь.
Вавила даже оторопел.
– Вот это ладно: ко мне на печку лезешь, да меня же и срамишь.
Но просвирня уже кричала на него с печи:
– И срамить буду! Еще не так тебя срамить-то… Знаю я тебя довольно… Слухи о тебе идут хорошие…
– Какие такие слухи? – уперся взглядом на Лимпею Вавила. – Кто пускал их слухи? Ты пускала слухи? Про што такие слухи, говори?
– Ты у меня спрашивай, а не у молодухи! – кричала Августа Петровна. – Молодуху ты не трогай… Богомольник! Скитник! Ревнитель благочестия! Ну-ка, погляди на меня прямо. Ишь ты, рожу воротишь… Стыдно! Знать еще не всю душу-то дьяволу отдал…
– Ну, што же ты так?.. – мягче заговорил Вавила. – Ну, живем, говорю, в лесу… Ночь, ведь. К нам и днем-то добрый человек не осмеливается…
– То-то, тебя все боятся, как медведя… А я вот ночью пришла к тебе. Пешком… Ведь я с обеда по колени в снегу брела… А ты заместо спасиба-то мне пулю посулил…
– Да, будя!.. – уже уговаривал ее Вавила. Ну, и говори-то, че ты прибрела-то?
– А теперь говорить не охота. Што и за вера у тебя такая с ружьем добро встречать…
– Да што такое, говори, – забеспокоился старик.
– Деньги мне давай – тыщу целковых!.. Вот зачем пришла я…
Вавила вдруг ощерил крепкие зубы и хихикнул:
– Денег? Тебе?.. А ты проси больше! Может, я тебе две тысячи сейчас выложу.
– Может, завтра – две и три не возьму, а сегодня – тыщу давай. Вот отдохну, согреюсь, а чуть свет отведешь меня… Сам и поглядишь, кому отдам и у кого голова твоя в закладе.
– Ну! Ты шутки эти, тетка, не шути, – озираясь на Лимпею, пригрозил Вавила.
– Мне, родимушка, не до шуток. У меня своя душа в закладе. Душа, родимушка, не голова!.. – зачастила Августа Петровна, стуча зубами от охватившей ее лихорадки. – Мне голову свою не жалко, мне душу жалко загубить. А они церковь вон подломить хотят… А ежели церковь не удастся подломить – тебя хотят убить… Так мне и выложили на ладошку. Так и сказали: ежели тыщу целковых добуду – все уедут и никого не тронут. Вот ты теперь и думай – што тебе дороже: тыща рублей, али голова, да, может быть, и не одна…
Вавила, скосив глаза на сына и сноху, лукаво потеребил бороду.
– Стало быть, – сегодня тысячу, а завтра придешь, скажешь: две. А потом мне и дать тебе будет нечего. Ну-ка, вы уйдите в ту избу, – приказал он сыну и снохе.
– А што они тебе мешают? – испуганно спросила просвирня, – У меня, родимушка, за душой больше ничего нету. Все, што думала – сказала.
Но Вавила еще строже посмотрел на сына и сноху.
– Кому я говорю? Уйдите в избу!
Озираясь на отца и на просвирню Корнил покорно и поспешно, сгорбившись, ушел, а Лимпея еще попыталась урезонить свекра:
– Батюшка!.. Она тебе добра желает…
Вавила указал снохе на дверь и крикнул:
– Уходи, сказал я!
Лимпея вышла, а просвирня в страхе стала молча смотреть на Вавилу.
Он медленно закрючил дверь, снял с себя нательный пояс, подойдя с ним к старушке, закричал:
– Говори всю правду! Кто послал тебя? Иначе задавлю тебя и псам стравлю, как кошку. Ну, говори же! С молодухой… Со снохой соей стакнулись? На деньги мои заритесь?
– Да ты, опомнись…
– Не хочешь? – зашипел Вавила и, схватив ее за руку, стал набрасывать петлю ей на шею. – Не желаешь? Я те научу искать спасенья!
– Да Господом клянуся!.. Правду всю сказала… Не дай мне погибнуть черной смертью… О… ой, батюшки… и… Спасите!
И вдруг, как в сказке, аль по уговору, в эту самую минуту раздался сильный стук в окно.
– Ломайте окно… Окно ломайте! – загремел за ставнями зычный голос.
Бросив ружье Вавила схватился за ружье и замер с ним в углу, совсем растерянный.
– Ага! Вот кого ты привела… Во-от как, – прошептал он. – Ну, смотрите… Я живым не дамся!
А просвирня выскочила в сени, радостно вопя:
– Батюшки!.. Спасите!.. Вот Господь послал кого-то. – и, отворивши ворота, впустила неожиданных спасителей.
Вавила стал в угол горницы возле печки и, направляя ружье то в оно, то в дверь, задыхаясь повторял:
– Во как… Значит, вправду шайка… Как же я… Дурак я… Не ходи-и – убью!.. Стрелять буду! – заорал он в страхе.
Но дверь открылась. Запушенный снегом, в наряде жандармского офицера, с револьвером в руках, первым появился Матвей Бочкарь.
– А-а!.. – протянул он с ехидством. – Вот ты как спасаешься. Вот, как Богу молишься!.. А ну – стреляй!
Вавила опустил ружье и промямлил:
– Ваша честь… Я думал грабители… Помилуйте настолько!..
Обернувшись к незакрытой двери, Матвей крикнул:
– Урядник!.. Вводи сюда арестантов… Сейчас зачну допрос снимать, – и, подойдя к Вавилу, отнял у него ружье. – Ишь ты, богомольник… Баб своих тут по ночам увечишь?.. Душеспасительная должность – нечего сказать!
Вавила опустил руки, обвис, ссутулился и заморгал острыми глубоко посаженными глазами. Не то это во сне ему привиделось, не то умом рехнулся, потому что было непонятно все, что видел он перед собою.
Урядник ввел Ваську Слесаря и Стратилатовну, которых приютил этим летом у себя на смолокурне Вавила. И почему-то вместе с ними приставская барыня, наложница ли, тоже в ручных кандалах. Все синие от холода, продрогшие, но без видимой печали на лицах. Кое-кто даже улыбался.
– Ну, проходи, проходи! – крикнул Митька Калюшкин, поправляя отлипшую в дороге бороденку. Над ней-то и смеялись, не могли сдержаться, закованные в кандалы Васька и Стратилатовна.
Потом, этот же урядник Митька, увидав просвирню, неожиданно для Вавилы удивился:
– Да ты… откуда тут?.. Проходи. Дверь-то запри… Мы и так замерзли.
И жандарм спросил же ее:
– Да ты… и впрямь… на помеле штоль прилетела? Эк, осовела! Доносить на меня пришла?
Совсем все спуталось у Вавилы. Да и просвирня, протирая глаза, подошла к ним и, заглядывая всем поочередно в глаза, потеряла всякое соображение.
– Ну, што уставилась?.. – коротко спросил ее Матвей. – Ты думала, што я и впрямь разбойник?..
Вошла Лимпея, а за ней Корнил. Они даже забыли затворить за собой двери, смотрели и ничего не могли сказать.
А Матвей, увидев Лимпею, долго не мог оторвать от нее взгляда. Потом сел возле стола, осмотрел всех и сказал с фальшивой строгостью:
– Ну-ну!.. Значит, мы в гостях в этой самой медвежьей берлоге. Т-так… Сейчас допрос снимать зачнем, – и опять взглянул на Лимпею. – А это значит – та самая красотка, коя всем на зависть мужикам. Н-да… Слыхал я о тебе, красотка… Слыхал, и даже видеть тебя мне доводилось… Н-да… – и, не имея сил овладеть собою под строгим испытующим или ревнивым взглядом двух красавиц, повернулся к Корнилу. – А ты, значит, – наследник своего богатого родителя. Што ж ты экой заморышек? Душу, знать, спасаешь? О тятенькиных грехах Богу молишься, а? – и заговорил Матвей совсем неподходяще жандармскому начальнику, – А ну-ка, будь другом, облокись-ка потеплее да пойди на опушку, ямщиков смени, коней покарауль. Ямщикам же скажи, што я дозволяю им погреться. Да поживее! Нечего на батьку-то поглядывать. Я тебе велю! Я – жандармский господин полковник. Ну?..
Вавила понял что-то и поспешно сказал сыну:
– Беги, беги скорее!.. Да, лошадей-то распрягчи бы надо, покормить? Дорога-то к нам больно убродистая…
– Да, никакой к тебе дороги нету! – укорил его Матвей. – С версту еле ноги протащили по лесу. Што же это у те дороги не пророблены?
– Помилуйте, ваша честь, пророблена дорога, только снегом занесло, – угодливо сказал Вавила. – Сами уже с неделю никуда не ездим. Так што занесло.
Корнил, поспешно надев шапку и шубу, подпоясался на ходу и вышел.
Вавила уже бодрей сказал ему вдогонку:
– Пусть лошадей-то выпрягут да во двор поставят. К сену.
– Ну, нет, брат, ты не распоряжайся! – крикнул на него Матвей. – Нам здесь гостить не доводится.
– Тогда, может, туда сенца отнести? – спросил Вавила. – Скотина, ведь, не скажет, а дорога, говорю, тяжелая…
– Ступай, ступай! – прервал его Матвей, выталкивая из избы Корнила. – Ямщиков смени и вся тут. Главное, коней покарауль, пока ямщики погреются, а мы тут дело сделаем… Лошади не издохнут.
Робко оглядываясь, Корнил вышел.
А Вавила еще мягче, еще гостеприимнее спросил у лже-начальника:
– А какое дело-то, позвольте, ваша честь, спросить?
Матвей не ответил ему, а повернулся к просвирне.
– Што, тетка, заегозила? – злобно ухмыльнулся он, – Погоди, дойдет черед и до тебя. Всех здешних я повыловлю… И до попа твоего доберусь… Не доведется ему под престолом в церковном алтаре деньги фальшивые прятать…
– Господи, помилуй! – перекрестилась Августа Петровна.
Лимпея перевела тревожный взгляд на свекра.
– Эй, молодуха, не подмигивай свекру своему… Все равно и на тебя надену кандалы, ежели не скажешь мне всю правду… Давно я до тебя, красавица, добираюсь!
Лимпея посмотрела на просвирню.
– Какую же правду? Я не знаю никакой правды, – надменно сказала она низким голосом и косо, прищурено взглянула на Анисью.
– А ты, ваша честь, вот тетку эту поспрашай, – вмешался Вавила, – Она чего-то, про каких-то людей плела тут. Я даже просто, как во сне… Глазам своим не уверяюсь и слухаю, как хворый.
Он посверлил глазами Лимпею и вздрогнул. Так натурально громко и внезапно крикнул ему Васька Слесарь.
– А кто меня подбивал тебе монеты чеканить, а?.. Из-за тебя я вот опять в острог должен пойтить?.. Опять цепями мозоли набивать!
Васька потряс ручными кандалами угрожающе и жутко.