Текст книги "Былина о Микуле Буяновиче"
Автор книги: Георгий Гребенщиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Вскоре она вышла с ломтиком хлеба, на котором лежал тонкий и широкий розовый пластик свиного сала, и поднесла его поденщице.
Та испуганно подкинулась на месте и большими, благодарными и вместе с тем не верящими глазами посмотрела на Сакулина, потом на хозяйку.
Клава улыбнулась и нетерпеливо крикнула:
– Да берите – что за церемонии! Только поскорее ешьте – муж бы не увидел. Жду его с минуты на минуту.
Дрогнувшей левой рукой несмело взяла поденщица хлеб и торопливо прикрыла его правой. Посмотрела удивленно на Сакулина, потом на Клаву с благодарностью. Потом поднесла хлеб к губам, но запах его был так опьяняющ и волнующ, что отстранила хлеб, полюбовалась им, как таинственною драгоценностью и, отвернувшись от людей, опустилась на прежнее место, и как больная прошептала:
– Нет, не надо. Не могу я! – и быстрым движением сунула хлеб обратно Клаве. – Не хочу я! – строго сказала. Возьмите!
Все это произошло быстро, при затаенном наблюдении остальных, при общей тишине. Даже Клава ничего не поняла, хотя считалась образованной – епархиальное окончила. Остальные уже совсем не поняли.
– Как хотите! – обиженно надула губки Клава и протянула хлеб Сакулину. – Хотите?
– Спасибо! – сказал тот и, взявши хлеб, зажал его в огромной заскорузлой лапе. Потом приблизился к поденщице.
– Ей, видать, на блюде надо! – возмущенно посочувствовала Клаве Наталья.
– Ничего объездится. Привыкнет! – наставительно промолвил Иван Яковлевич.
Поденщица же, согнувшись, как от острой внутренней боли, прошептала:
– Все, все, все… Семью, свободу, совесть, красоту, Бога… Все за кусочек хлебца!.. За кусочек хлебца!..
Между тем хозяйка поднялась на крыльцо и там остановилась, всматриваясь на монастырскую дорогу. А Сакулин украдкой подал хлеб поденщице.
– Ну-ка, скушай… А то, ей-Богу сам съем!
Это еще больше удивило женщину. Она не в силах была противиться его глухому, скрывающему в себе какую то огромную тайну доброты и ужаса голосу. Быстро подскочила с места, вытерла ладонями глаза и неожиданно сквозь слезы засмеялась, совсем по-детски предлагая:
– Ну, тогда мы пополам. Хорошо?
– Да ведь вы истощали! – прорычал Сакулин, но все же отломил себе немного, при том суровое, давно не бритое и от этого казавшееся страшным, каторжным лицо его, внезапно озарилось полудетскою улыбкой. Теперь уже казалось, что ему не сорок пять, а тридцать лет, не больше.
– Нет, вот этот вам, который побольше! – настаивала женщина.
– Не разговаривай! – коротко и грубо приказал Сакулин и снова лоб его наморщился, а вокруг жестоко-сложенного рта обвисла сизая щетинистая дремь.
– Ты чего там углазела? – закричала Наталья, увидев, что Клава пристально смотрит в лес.
Все молодо и быстро побежали на крыльцо, – так был испуган и недвижен взгляд хозяйки в сторону монастыря.
А ну-ка, ты, братишка! – позвал мастеровой Сакулина. – Погляди-ка, у те глаз-то быстрый…
Сакулин широкой и тяжелою дугою кастыгнул к крыльцу.
– На дорожке? – спросил он и тотчас же ответил: – Да, это цепь.
– Неужели монастырь берут? – упавшим голосом спросила Клава.
Мастеровой усилил ее страх:
– Вот отчего и хозяина так долго нету.
– Да, оцепление по всем правилам… – еще раз сказал Сакулин, и нахмурилось его лицо, глаза забегали по людям, по горам, по лесу.
Густым шепотом спросил у него один из пожилых солдат – рабочих:
– Кто ж это? Каратели?
Сакулин спрыгнул с крыльца и уронил, как кирпич:
– Белые! – и похватав щетину на усах и бороде, как обираются умирающие, впился взглядом в лицо худенькой поденщицы, у которой столь забавно зацепилась в черных усиках крошечка от съеденного хлеба. Она вскочила на ноги и с нескрываемым восторгом выкрикнула:
– Белые? Сюда?
У Сакулина по лицу прошла судорога, но он смолчал. А Наталья не удержалась, злобно посмотрела на поденщицу и закричала в сторону мастерового:
– А энта-то, ишь ты, как радая! Знать-то ихой кости!
Женщина-поденщица пригнулась и тоненькие руки ее смешно, и беспомощно сомкнулись у плоской груди. Она не умела представляться, была слабенькая, хрупкая, нежная, беспомощная, госпожа, а не поденщица, не труженица, не простая женщина, как ни безобразил ее чужой наряд. Но оправилась, обрадовалась, что про нее сейчас же все забыли, потому что из-за угла дома вывернулся и всех перепугал пожилой обтрепанный солдат без шапки, на коротко стриженной, почти обритой голове.
– Дочка! – крикнул он Клаве, подбегая к крыльцу. – Не пугайся. Это я.
– Папочка!.. – взвыла Клава. – Да что же это? Кто тебя так изуродовал?
– Ведь это батька монастырский – охнула Наталья, прячась за солдат рабочих. – Господи и что это творится только?
Отец Петр был потен, грязен и задыхался от усталости, тем более что был довольно тучен. Превозмогая отдышку, он сел на ступени крыльца и сказал:
– Кваску нет ли? Нету? Ну, водой напой, пожалуйста! – он оглядел собравшихся вокруг крыльца рабочих, хотел что-то сказать, но воздержался. Когда же Клава принесла ему воды, выпил и шепнул ей:
– Сам князь Бебутов подходить!
«Князь Бебутов!..» – передавалось быстрым шелестящим ветерком из уст в уста, и только губы женщины-поденщицы не раскрылись, но задрожали при этом имени и перекривились неудержимой, испуганною радостью.
– Жену его, княгиню, говорят, убили они… Вот он теперь и расправляется с голубчиками! – объяснил отец Петр. – Этот выловит их! – угрожающе прибавил переодетый батюшка и смелее поглядел на могучего оборванца Сакулина и на солдат, среди которых неизвестно когда и откуда появился и Терентий.
– Троих уж я видал, когда бежал сюда: висят, голубчики, на соснах. Висят! – прибавил он с явным удовольствием.
Клава так перепугалась отца, что все еще не смела, спросить о муже. Но спросила про другое:
– Да ты-то, почему в таком маскараде?
– Ох, голубка, долго рассказывать! – он встал с крыльца и пошел в дом. – Пойдем в комнату. Там потолкуем. – но еще раз оглянулся на рабочих, и лицо его скривилось от обидных слез, – Мучили они меня… Три дня в подвале продержали!.. Бороду мне вырвали и полголовы, как арестанту, остригли…
– Да кто? Бебутовцы? – глухо спросил Сакулин.
Священник задержался в дверях, потом вернулся на крыльцо и, почему-то рассердившись, закричал:
– Нет, не бебутовцы, а лиховцы! У красных хоть какой-то порядок, хоть убьют по списку… А эти: разбойники и разбойники-грабители! – отец Петр громко всхлипнул. – Вывели меня из алтаря – я в облачении был – поставили на колени и кричат: «Твори чудеса! Воскреси нам Лихого! Ваши, дескать, бебутовцы его убили».
– Лихого убили? – не то испуганно, не то радостно спросил мастеровой.
Но отец Петр не ответил и продолжил рассказ:
– Потом всю ноченьку водили меня по подвалам, мучили, велели золото им показать. Дескать, у игуменьи буржуи золото скрывают.
– Ну, и што же? – перебил его Сакулин. Нашли золото, отняли?
– А тебе на што? – прищурился священник. Ишь ты – исповедуешь! – потом он повернулся к Клаве и засмеялся так, что бритое лицо его всех рассмешило: – А твой, понятно, разыграл, чуть ли не самого Лихого!
Отец Петр не утерпел, расхохотался круглым сытым хохотом и снова сел на ступеньки, сбитый с толку и взволнованный, но безудержно болтавший от радости, что спасся и убежал от белых и зеленых.
– Как же! Перекрасился в один момент! И что-то там… Уж я не знаю – борова пообещал зарезать, что ли, угодил им и вызволил меня. А то бы укокошили. Как он с ними сладился, не знаю, но ты не беспокойся – Евстигней не пропадет! Он всех их проведет и выведет…
– Да где же он теперь-то? – вытирая слезы, спрашивала Клава.
– Откуда же мне знать? Я с обеда ползком полз, и отец поспешно поманил к себе Терентия. – Беги скорей, переоденься по-крестьянски.
– Не без доносу тут дело! – подняла свой нос Наталья и стрельнула взглядом в неизвестную поденщицу.
– Значит, кто же монастырь-то взял? – непонимающе спросил Сакулин.
Отец Петр смешно оскалил зубы.
– А тебе, которых надо?
– Да, признаться, ни которых бы сюда не надо! – тряхнув головой, ответил Сакулин.
Священник посмотрел на дочь.
– Ну, вот и заморгала! Слезами тут, голубка, не подсобишь. Пойдем-ка в комнату.
Но Сакулин зыкнул на священника:
– Ну, нет, батяга! Ты без пряток! Говори-ка, как там дело?
– Для чего переряжаться-то? – крикнул и Терентий.
– Штобы голову свою спасти! – зашипел на них священник. – Чего орете? Теперь не напугаете. Сам-то вот уноси ноги! – пригрозил он в сторону Сакулина.
– Значит, он в заложниках? – затрепетала Клава. – Что же мне-то делать?
Но отец Петр и сам окончательно растерялся. Не знал, куда идти, что делать.
– Утекать отсюда всем, кто может. Вот, что делать! – вымолвил он, поднимаясь снова со ступеней. – А я здесь с Иваном останусь, вроде казенной охраны. Мы старики, нас по годам не заберут. Понял, Иван Яковлевич?
– Как же это? – усомнился Сакулин. – За чьих же вы сойдете тут?
– А за чьих придется! – огрызнулся священник. – Святые Пересвет и Ослябя были воинами и победили. И нам Господь поможет. Иди переоденься, как похуже! – поторопил он дочку. – И ступай. Терентий тебя проводит. Что Господь пошлет, то и будет…
– Но для чего же ты тут останешься? Не понимаю! – плача говорила Клава.
– А что же, матушка, – усадьбу-то без попеченья оставить?
– Да ведь тебя убьют тут!
– Отбрехаюсь – не убьют. Не надо только трусить. А убьют – значит, воля Божья. Мне тебя надо спасти.
Но Клава все еще стояла на крыльце и не знала, что ей делать. Бледная, растрепанная, она теребила на себе нарядный фартук и посматривала на Терентия.
– Да куда же?.. Как же я с Терентием пойду? – спросила она, наконец.
Наталья услыхала и обиделась за сына.
– А што, он тебя съест?
– Ну, разок меня обымешь по дороге! – ухмыльнулся парень. – А то я тоже рысковать зря не согласен.
Хитро улыбнувшись в сторону Сакулина, Терентий исчез опять, все также незаметно, как и снова появился, взявшись за пиджак Ивана Яковлевича.
– Слышь-ка, дядя! Дай мне всю твою одежу, а сам мою надень. Ежели благополучно – поменяемся, а ежели меня убьют – твое счастье. Моя вся суконная.
– А ежели меня за дезентира посчитают?
– Да, ну, некогда разговаривать! – крикнул Терентий и повел мастерового за угол.
Худенькая женщина робко подошла к священнику.
– Батюшка…
– Не зови! Не зови так! – сердито и испуганно сказал ей отец Петр. – Зови, дядюшка или Семеныч… Зовите все меня Семенычем.
– Куда же мне? – договорила женщина.
– А за чужих я, мила дочь, не поручусь. Мне и со своей-то горя не расхлебать. Свою гоню из дома, может быть, на смерть. А дома хуже. Могут изнасильничать. Могут!
Женщина беспомощно обернулась в сторону Сакулина, но он уже отгородился от нее непреодолимою жуткой стеной. И солдаты отошли подальше, и мастерового не было. И Наталья посмотрела на нее зверем, ушла вслед за сыном. И отец Петр ушел с крыльца. И даже Клава, увидев ее одну, ушла внутрь дома.
– А как из пушек станут бить сюда? – спросил один из пожилых солдат.
Сакулин молча оттолкнул его и стал ходить по двору, как зверь по клетке. Оба рабочие солдата ушли и сели за угол амбара.
– Эх, вы! Богатыри! – вдруг вырвалось у женщины, когда она осталась вдвоем с Сакулиным.
Из глаз ее вылетела и вонзилась в его глаза острая стрела, отравленная ядом насмешки и презрения. А следом, уже сами собой, упали с ее чуть припухлых, маленьких и задрожавших губ, открывших мелкий белый бисер зубов, отчего ротик ее принял вид раздраженной или брезгливо сморщившейся кошки.
– Трусы все! Рабья кровь!..
Сакулин изогнулся, повернулся, спружинил ноги и, как змея, которой наступили на хвост, колесом подкатился к маленькой, костлявой женщине.
Не нужно было взмахивать кулаком, не нужно было никаких усилий, даже стиснутых зубов или прикушенной губы. Один легкий толчок тычком под грудь и, как былинка, подкосилась бы и умерла.
Но он глаза ее и что-то в них узнал давнишнее, такое, что всю жизнь неведомо, где пряталось, а здесь воскресло и из глаз в глаза передалось и запалило. Нет, не запалило, а затеплило в душе и в сердце новый, или оживило и раздуло тлевшую там старую искру, брошенную чьим-то близким и таким большим страданьем, не похожим ни на чье другое, что встречал он в эти годы, полные воплей и крови.
Коротка была минута этих двух скрестившихся враждебных взглядов, но поняла худенькая, маленькая женщина, что она остановила, отразила уже занесенный над нею удар. И укрепилась в силе и еще острей вонзилась в него новая стрела.
– Предатели! – и женщина плюнула в склонившееся над нею страшное и жалкое лицо Сакулина.
И ничего!.. Не только не ударил, но еще и рассмеялся глупой и широкою, безобразною усмешкою. Видно было, что ему вовсе не до смеха, а все-таки лицо кривилось, и усмешка так и перешла в хищный, разъяренный звериный оскал.
– Ну, ладно! – вымолвил он, вытираясь и наклонившись к ее ярко запылавшему маленькому уху. – Поглядим теперь!
Он выпрямился, расправил плечи, раздул жадным, все решившим вздохом ноздри и грудь и крикнул новым властным голосом:
– Пятко-ов!
Поглядела на него и поняла женщина, что не могла она унизить этой страшной и стихийной силы. Не победила и не раздражила его до исступления, слепо убивающего, но возбудила в нем какую-то новую изобретательную жестокость, какое-то неведомое никому темное и сатанинское намерение.
Терентий в пиджаке мастерового подбежал к Сакулину совсем по-иному, по-солдатски, вытянулся и молча ждал, пожирая глазами преобразившегося оборванца.
Оборванец насладился хмелем забытой, было, власти, и коротко, совсем как властелин, сказал Терентию:
– Неси оружие! Объявляться буду!
Терентий убежал, а женщина опять посмотрела на Сакулина и поняла, что он уже не видел ее, и выросший, порывистый, как раскаленное железо, пылало жестокой неумолимостью. И все недавнее презрение к нему испарилось в ней, но вселился страх или покорность или… Что же?.. Неужели восхищение?.. Нет, нет! Но появилось что-то похожее на зависть его силе, росту, грубости, а главное тому, что он забыл о ней… И все-таки она не может никуда уйти, стоит и ждет его распоряжений или смерти, как безвольная раба. Что же это? Что случилось?
Еще не пришел Терентий, еще не принес оружия, но женщина почуяла, что он придет и принесет, и, что видит она не во сне разбойников, а наяву, и украдкой от самой себя немножко рада, что они есть еще, разбойники-богатыри – бесстрашные, жестокие, неумолимые, перед которыми так жутко трепетать и для которых, может быть, придется жизнь отдать и честь, и все, все самое прекрасное… Даже то таинственно-прекрасное, что в ней живет, как сказка, как мечта, как сон!..
Пришел Пятков с оружием и сам вооруженный. Безмолвно подал Сакулину два револьвера. Выбежала следом замолкшая Наталья, знавшая или не знавшая о черных замыслах и договорах сына с разбойником. Мотоватою походкой выскочил из-за угла мастеровой. Тихими напуганными зайцами подкрались два замученных солдата. С полуоткрытым ртом вышел на крыльцо обезображенный отец Петр, а потом, переодетая крестьянской нищенкой, робко выглянула из открытого окошка Клава Клепина.
Ничего не понимая, мастеровой развел руками и сказал:
– Вот те и на! Без конца, без начала да опять с начала? Супроть кого?
– Помашкируемся немного! – негромко объявил Сакулин и вспомнил о худенькой поденщице. – А вы, значит, будете нашей пленницей. Игрушки пустяковые, – добавил он и страшно усмехнулся, – Жизнь стоит пятак, а ставка гривенник… Игра без проигрыша. Вот так на каторге мы забавлялись.
Он помолчал, потер руки, пошевелил бровями, подумал. Потом решил и, положив револьверы в карманы, поманил священника.
– Вот што, батя! Твой машкарад напомнил мне одну забаву. Лет десять тому назад я эдак позабавился да угодил на каторгу. Ну, а теперича мы все произошли и каторга унистожена. Так ты ничего не бойся… Батя! Ты поведешь нас с этой барынькой в монастырь венчаться… Понял?
Священник поднял плечи. Потом покачал головою.
– Этими делами не играют!
– А ты поиграешь! – коротко сказал Сакулин, усмехаясь.
Лицо женщины-поденщицы заострилось, посинело, губки задрожали, и, окаменевшая на лице ненависть, смешалась с покорным ужасом. Задавленным, поперхнувшимся голосом она произнесла:
– Я умру… А вам живой не дамся!
– Ничего, мы и с мертвой с тобой позабавимся! – небрежно уронил Сакулин и чуть надавил на пружину своего испытанного голоса: – Эй, вы! Все сейчас же нарядитесь по-свадьбешному. Кто как может. Хозяйка – наряди невесту в белое! Ну, живо! Подберите вожжи!
Мастеровой быстро обошел вокруг пустых колод и подкрался к Терентию.
– А што же ты ничего нам не сказал? – испуганно спросил он. – Он кто же? Неужели князь великий, Михаил?
Все замолчали и глядели на Терентия, а Терентий глядел на Сакулина, который взял под руку худенькую женщину и повел ее в дом.
– Можешь объявить! – негромко уронил он, оглянувшись с крыльца пожиравшему его Терентию.
Злобно и заучено отчетливо прозвучали слова вытянувшегося Терентия Пяткова:
– Атаман постанческой христьянской армии – Лихой!
И все, как по команде, молча и покорно пошли переодеваться для свадебной прогулки в монастырь. И даже никто не смел спросить, зачем это делается и возможно ли пробраться в осажденный монастырь?
Рассказ второй
Плещут соленые волны-выстрелы океанские на неизмеримый берег. Зажмурясь, сыплет солнце с неба дымно-огненные стрелы на невспаханные поля. Дуют ветры-бури от востока-сивера и от запада-юга в одночасье, не поймешь, куда и откуда дуют.
Завывают огненные вихри по путям и бездорожьям сизо-маревых лесостепей.
Вскипяченными ключами хлещет кровушка, густая, черно-алая из распростертого во хмелю на неоглядных весях русских русского народушка.
Ох, оброс гнилою грязью, в струпьях обовшивел, захворал от голода и горя, обезумел от безбожья стоплеменный и тысячелетний богатырь-пахарь Микулушка.
Ах, какие там понятия – разговоры про цвета и разноцветья-разномыслия, чужими, да чужими и досужими, проезжими людьми придуманных?!.
Все застряло, все остановилось по лесам и дорогам, по степям и по ущельям, на паромах и переправах, на причалах-пристанях, на плотах и баржах, на дровнях и на телегах… Все остановилось и двинулось в черную яму – на погибель.
Все попряталось, все повылезало, головой под выстрел прет не прошено. Раскорячилось уродство – красота! А красоте в глаза нахаркали – веселье!
Уходи с дороги! Убегаешь? Убью!..
Вылезай из норы! Поднял голову? Убью!
Убить, убиты, выбиты… Убью! – Это гимн свободы!
Ушло, исчезло слово однозвучное: любить, люблю!
Любить – значит: убитым быть?
Люблю – значит: предам!
Прислушайтесь к созвучьям этим, как будто одинаковым:
«Убью-у тебя! Люблю-у – тебя!»
Всех обуяла страшная, немая глухота!
Но не любовь, не подвиги во имя выдуманных правд дешевых толкали на убийство, а только немощный и жалкий, рабий страх…
Это страх все разорил, остановил и сдвинул в пропасть. Это он вооружил несметные полчища братьев, натравленных друг на друга. Это он воздвигнул на горячие, сооруженные из хвороста, высоты страшных властелинов. Это он прославил имена вождей, чья слава смрада трупного удушливей.
Воистину, да славятся безвестные, погибшие бесстрашно! Да обессмертится их дух в грядущих воплощениях!
У распутья четырех дорог в лесу, на кресте двух трактов наскоро сколочен временный шалаш – с названием чужеземным: «дивизионный комендант».
У шалаша военная застава, а ниже, за стеною леса на поляне, расположены две части дивизии – походный полк в пятьсот штыков и конный эскадрон в полсотни сабель.
Был солнечный воскресный день – у белых праздник. Из расположения частей был слышен шум, неясный говор, звон котелков и чайников – люди собрались в походной кухне за обедом. Накануне и всю ночь была жаркая битва надвое: с красными и повстанцами. Красных далеко прогнали, а повстанцев – почти всех переловили и повесили по дороге от монастыря до княжьего имения, чтобы не повадно было. Рано утром все было покончено, и командиры предавались кратковременному отдыху. Некоторые еще спали, некоторые веселились, отличившиеся – упивались лаврами победы. Почти все они росли в чинах еженедельно, строили мечты о юном генеральстве и славном отдыхе с лебедушками белыми. Но, конечно, прежде всего, нужно дочиста смести с русской земли – неслыханную смуту, воле-своеволье.
Однако не спал и не дремал сам Бебутов. Две недели пробивался он со своей частью к дому, – а дома, в дивном, некогда великолепном белом замке, – ждет его пустота и ужас, потому что все разворовано громилами и уже давно пропала без вести его княгиня. Пожилой, испытанный князь-воин был умен довольно, чтобы знать трусливый род рабов, когда рабы в толпе. Он знал, что все военные удачи опьяняют и усыпляют бдительность, но никогда не дремлет трусость и не ошибается предательство. Он знал, что главное искусство полководца – не давать солдатам случая и права быть толпой, хоть на минуту. И потому-то, не смотря на торжество победы, кое-где передовые разъезды и посты пощелкивали пулеметами, а кое-где изредка побухивали пушки. А у штабов и у связи, и особенно у полевой разведки, – весь досуг ушел на борьбу с утечкою солдат, на ловлю дезертиров и на крайне неприятную и грязную работу: короткий суд над кишмя кишащими в лесу «шпионами».
Кто бы ни попался, какие бы бумаги ни показывал, куда бы ни шел, как бы ни был одет – здесь все были переодетые разведчики врага или, идущие на сборный пункт, неистребимые повстанцы или отчаянные «комиссары» и повстанческие атаманы.
Возле шалаша, у штаба, на скрещении дорог, таких шпионов уже было больше дюжины. Среди них был рослый, бравый, хоть бородатый, Евстигней Клепин, муж Клавы.
Евстигней был ловок и хитер, хотя и простоват, но тут уж прикинулся вовсе бестолковым и безграмотным мужиком, и не то пермячьим, не то малыжско-вятским говорком надоедал усатому и уже немолодому кавалеру взводному.
– Ну, отпусти, слышь! Ну, ей Богу же, кабан убег! Кабы не убег он, будь он проклят, разве бы я сунулся сюда в такое время.
– Кабан убег, а штаны солдатские! – сказал взводный, покривив обвислые усы.
Но Евстигней не унимался. Был он хорошо грамотен, сам был на войне каптенармусом, а до войны подрядчиком на горных промыслах, а тут влез в мужичью шкуру и разыгрывал придурковатого крестьянина. Знал, что голова уже проиграна, но не хотел бараном шею подставлять. Пер вперед рогами и змеил невидимым хвостом.
– Да отродясь я не был дезертиром и в солдатах вовсе не был. Падуча меня бьет. Ей Богу! Как неприятность, так и бьет…
– А комиссаром был! – не спрашивал, а утверждал взводный и даже пригрозил: – Вот комендант придет – он те душу на изнанку вывернет.
– Ну, што зря язык трепать? Комиссаром! – передразнил Евстигней. – Да я те, хошь, сведу сейчас – вот тут верст восемь у меня хозяйство… Пусти, слышь! – приставал он, еще более настойчиво, разыгрывая ничего не понимающего в дисциплине вахлака. – Боров теперь, знаешь, чего стоит для хозяина? Забежит до вечера, его черт разыщет… А дома баба одна – время-то, видишь, какое смутное?
Взводный нахмурил выцветшие брови и стал свертывать цигарку.
Из шалаша доносился голос караульного начальника, говорившего по телефону.
Начальник корпуса князь Бебутов объезжал войска и связь передавала приказание о подготовке частей для встречи.
Взводный закурил и, пряча папироску в кулак, зорко поглядел на часовых, переступавших с ноги на ногу и державших ружья вкось и вкривь, и крикнул:
– Тут тебе не большевистская свобода! Стать, как следует!
Часовые стали по уставу. Наступила тишина, в которую изредка из лагеря врывались крики солдат:
– Егорша! Соль давай!
– Кипит?
– Какое тебе сало? Нету сала!
Один из задержанных вздохнул и пошутил:
– Вот тебе и сало – все дело стало!
Взводный вспомнил Евстигнея.
– В солдатах не был, – прищурился он в его сторону, – Стало быть, за бабьей юбкой прятался. Вон какой бык красномордый. Ишь ты, дело у него какое: баба его дожидает!
– А мы вот пятый год мотаемся, – сказал второй из арестованных – и баб своих не знаем: живы, ай нет оне на свете?
Откуда-то из-за дерева раздался молодой голос:
– А, конечно, у него все сыты!.. Дыть, как к ему пройти-то?
– К кому там, эй? – прикрикнул взводный.
– Об Лихом скучает кто-то! – ухмыльнулся первый часовой.
Взводный поднял на часового палец.
– Поговори! Где стоишь?
– Ну, пусти, слышь! – снова начал Евстигней. – Я те сальца свиного принесу, ей Богу!
Взводный даже передразнил:
– Дыть принесешь! Пусти тебя! Как раз!
– Ей Богу, принесу! Как зарежу, ежели, даст Бог, найду его, сегодня же и принесу! – И с восхищением стал хвалиться: – Кабан, брат, во! Сала будет в ладонь толщиной. Ну, пропусти-и!
Взводный оглянулся на шалаш, где все еще кричал что-то в телефон караульный начальник, еще раз остатком папиросы затянулся, сморщился от дыма, и молча, напряженно стал думать что-то свое, опять забыв про Евстигнея и про всех задержанных на заставе.
А среди шептавшихся у стенки шалаша задержанных, тощенький переодетый солдат восхищенно взвизгнул:
– Ту-дыт-вою грешную! Оны усе враз к ему!
Рассказчик даже замотал от счастья головой и торжественно прибавил:
– Увесь по-олк к Лихому!
Взводный снова поднял палец, но на этот раз не крикнул, а только прошептал, как будто сам был в заговоре с болтуном.
– Што ж ты, сукин сын! Тебе тут митинг?
Евстигней почуял, что время до развязки близится и что нельзя терять ни одной минутки. И проговориться страшно. Одно неподходящее слово – и пропал.
– Ну, хошь, я те катерину дам? Новенькая! Эдаких теперь и нету, – зашептал он, подходя к взводному.
– Да замолчи ты! – нетерпеливо и угрожающе зашипел взводный: – Видишь, сколько людей ждут. Што же ты за такая за персона? – и решив про себя, что-то свое, передразнил злобно: – Катерина! Черта твоя Катерина теперь стоит?
Евстигней даже разинул рот. Он понял все по-своему и в мгновение ока из просителя перевернулся в покровителя:
– Ничего. Ты не кручинься! Я и к «ему» провести могу, ежели надумаешь…
– К кому? – поймал его разведчик-взводный.
Евстигней смешался, но сейчас же вывернулся, заикаясь.
– Ну, к энтому… Как его?.. К монастырскому батьке.
– Зачем?..
– Наливки у него спрятаны. Ух-ты, едят те мыши! Прямо – дым!
Но взводный, услыхав звон шпор, вытянулся и рявкнул:
– Встать! Смирно!
Из-за шалаша вышел дивизионный комендант, красивый, рослый, вежливый, в черкеске.
– Откуда, кислая крупа? – негромко, но отчетливо спросил он у солдат, протягивая руку за бумагами.
Но бумаг почти ни кто не подал.
Один из шустрых пожилых солдат с орловскою растяжкой начал:
– Дыть вот, часовые тращают: там пройтить нельзя – повстанцы, тута – красные забирают на позицию. Не знама, куда и итить!..
Комендант, не слушая солдата, прищурил глаз на следующего, на молодого.
– Ты же призывной? Откуда дезертировал?
– Какой ваш сок-родь, молодой? Весь изувечен…
– Бумаги! – коротко потребовал начальник.
И в тоне его уже была решена судьба солдата.
Молодой это понял и, захлебнувшись, не нашелся, что сказать: бумаг у него не было. Но старший, орловец, заступился, чувствуя, что он в «правах» по возрасту.
– Какие теперь бумаги? Что ни шаг, то государство и все промеж себя воюют. Без бумаг мы ходим.
– Пусть лучше содють! – недовольно начал третий, с которым комендант еще не говорил.
И комендант молча показал поручику на всех трех сразу.
Молодой солдат только теперь набрался смелости:
– Да што же теп еря? Все равно одно мученье – не житье. Вешаться, дак вешаться…
– А ты? – кивнул комендант на Евстигнея.
И Евстигней не выдержал мужицкой роли с офицером. Как вышколенный солдат, он напряженно вытянулся, но, соображая что-то новое для избавления от верной гибели, молчал.
Комендант зорко оглядел его с ног до головы и тоже подал молчаливый и коротко зачеркивающий знак.
В это время со стороны лагеря раздалась команда:
– Смирно-о!
А где-то на дальнем конце загремел не стройный, но усердный рев приветствия:
– Р-рай – р-рай – сия-ство-о!..
Комендант заволновался, заспешил и обратился к остальным задержанным:
– Выстроиться в ряд! Через два – третьего повешу, а остальных – в рабочую команду. Пересчитайсь, и третий – выходи!
Задержанные замерли на месте и не смели считаться.
Евстигней же бросился к начальнику с мольбой:
– Ва-аше сок-родие! Ей Богу, я за кабаном гоняюсь. Что вы?… Что вы?… За что же, ни за что людей губить?
Комендант прислушался в другую сторону дороги, откуда доносилось пение: не то церковное, не то похоронное.
У всех задержанных появилась капелька надежды на милость коменданта, и некоторые из них завыли, зарычали хором:
– А мы-то что же? Мы ж свое давно отмаяли! За что же нас-то? Ваш-сок-родь! Помилуйте настолько.
Но некоторые из обреченных подавленно молчали, не просили и не двигались, а лишь суровыми глазами зло и зорко пожирали коменданта, веря и не веря в счастье жизни и в ту тупую, глупую, случайную гибель.
Комендант взглянул в бинокль на одну из дорог, которая вела к монастырю.
– Это еще что там за процессия?
Караульный начальник и еще два офицера устремили туда серые, испытанные в дыму битв, суровые глаза.
– Не понимаю…
Выстроенные в ряд задержанные, повернули головы, нарочно спутали порядок.
– Кого-ето хоронят, – уныло вымолвил орловец. – Ишь, из монастыря, должно, несут.
– Нашли время, дурачье! – проворчал комендант и его спокойная решимость относительно суда над обреченными сменилась любопытством.
А тут еще в заупокойное, печальное пение, чем-то тронувшее сердце коменданта, справа от расположения частей ворвалось бодрящее и радостное:
– Ур-ра-а!..
Это князь Бебутов подъехал и поздравил полк с блестящей победой. Закаленная в неумолимости душа офицера-мстителя смягчилась, и он с упоением заколебался: вешать или миловать?
Но приближавшаяся похоронная процессия помешала быстроте его решения и тронула каким-то острием оледеневшее в кровавом недосуге сердце.
– Однако почему же не в монастырь несут, а из монастыря? – удивился он.
– И-де-же несть боле-зни… Печали… Ни во-озды-хания… – гремел хор.
– Остановить процессию! – приказал комендант. – Задержать и оцепить, на всякий случай!
Привыкший ко всевозможным неожиданностям он решил не доверять никакой толпе. И пошел навстречу несшимся победным крикам.
– Остановитесь там! – кричал караульный начальник в сторону процессии.
– «Но-о жи-изнь бесконе-ечная-а!..»
– Остановитесь, говорят! – покрывая пение, заорал взводный.
А процессия уже входила на скрещение дорог и за шумом шествия и пения не слышала приказа.
Часовые преградили путь и огромная толпа, окутанная пылью, задержалась на дороге, сгрудилась в лохматый сгусток. Плавно колыхавшийся над нею белый новый гроб дрогнул и опустился на землю.
Впереди с большим крестом из тесаной сосны шел высокий полусогнутый старик с войлочную шапкою в руке.