Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Чего только не наслушался я о годах правления матери нашей Елены! Те речи поносные и срамные я вам, конечно, передавать не буду. Что же касается боярина ее первого, Ивана Телепнева-Овчины, то все, что люди говорят, то неправда. Что говорили, то вам не нужно знать, неправда – и все! Вот и брат мой Иван того боярина очень любил, рассказывал мне, что он единственный к нам хорошо относился в малолетство наше, и бывал у нас часто, и играл с нами, и ласкал всячески. То же и сестра его Аграфена, наша первая боярыня-мамка, ее к нам еще отец наш приставил. А как мать наша умерла, так только эти двое и утешали нас, сирот, в горе нашем. Недели после того не прошло, как их у нас отобрали. Князя Ивана Телепнева-Овчину голодом уморили, а Аграфену насильно в монахини постригли, так она и сгинула в каком-то дальнем захудалом монастыре. И вот теперь люди говорили, что то хорошо было и воздалось им по делам их.
Пролил я несколько слезинок над несчастной долей матери нашей, которую, как рассказывали, и похоронили-то не по православному обычаю, а по татарскому, в тот же день, а если и отпели в церкви, то не митрополит, как положено, а служки. Нет предела людской злобе!
Так, в смятенных чувствах и с полнейшей кашей в голове, побрел я обратно к одру брата моего.
* * *
На лестнице, в преддверии личных палат царских, увидел я Андрея Курбского, переговаривающегося с Алексеем Адашевым. Обрадовался я Андрею, хорошо, что успел он из войска прискакать, подмога от него большая может быть, и меня он утешит. Бросился было к нему, но Курбский лишь кивнул рассеянно и меня рукой удержал. Делать нечего, встал в сторонке, разговор их слушаю. Все дела практические. Про себя понадеялся, что хоть вначале о друге своем погоревали, и даже возрадовался, что к началу того разговора опоздал, – могу теперь думать, как мне приятнее.
– Значит, так, – как видно, итожил разговор Адашев, – при Димитрии совет опекунский, во главу совета Мстиславского или Воротынского Владимира по знатности их, а в члены – только наших.
– Да, как при кончине Василия Ивановича, – кивнул согласно Курбский, – я на тот случай давний большие надежды питаю, пошумят, конечно, бояре, но напомним им, что бывало уже такое, так и скушают.
Я за отсылку на отца нашего сразу уцепился – отец плохого не мог придумать. Значит, так тому и быть. Если кто-нибудь мнением моим поинтересуется, то я горой за этот вариант стоять буду, меня с него не собьешь.
– Вот только что с Захарьиными делать? – продолжал между тем Адашев.
– Придется и этих до кучи включить, – скривился Курбский, – на время, конечно. Нам чужие не нужны, нам надо линию, при Иване начатую, продолжать.
– Это самое главное! – тихо воскликнул Адашев. – Что ж, уговорились. Пойду, еще с Сильвестром словом переброшусь, а там можно и начинать.
Пошел и я в палату, куда рынды пропустили меня беспрепятственно. Там были все те же, разбитые на группки. Дьяк Висковатый сидел за столом и перебеливал свиток духовной, никому из писцов то дело не доверив. Взопрел весь, давно, видно, сидел. Духовная грамота документ серьезный, это только люди недалекие да неопытные выхватывают из нее одну строчку, где наследник определяется, а там ведь все земли и все имущество государево описывается и что с ними делать в случае его кончины – что вдове идет, что детям прочим и родственникам разным, что боярам ближним, а что в монастыри на помин души. Я не удержался, подошел к столу и заглянул в свиток через плечо Висковатого. Углядел главное, что наследником Димитрий вписан, а при нем опекуны, но там место пустое оставлено, видно, то еще не решено. Дьяк подлый поднял на меня голову, зыркнул недовольно глазами, но утерся и дальше писать принялся.
Зашел в спальню. Иван был все в том же положении. Рядом Анастасия лебедушкой скорбной руки раскинула. На лавке бдел митрополит Макарий. Подошел к нему под благословение и для утешения. Благословил и утешил святой старец. Узнал, что Иван так и не приходил в сознание, и обрадовал не тому, конечно, что он в беспамятстве пребывает, а тому, что не пропустил ничего. Посидел я какое-то время в сей юдоли скорби, помолился тихо, а потом вышел в палату, оттуда давно уже крики громкие доносились.
– Царица Анастасия при младенце Димитрии правительницей должна быть! – дружно голосили Захарьины.
– Бабьему царству на Руси не быть! – возвестил в ответ Сильвестр, известный своим женоненавистничеством. (Будучи во Франции, слышал я по похожему поводу другое заявление: «Негоже лилиям прясть!» Оно, быть может, и изящнее, но для русского слуха крик души Сильвестра понятнее и привычнее.)
– Не забыли мы еще правления Глинской, живали под юбкой, знаем, что это такое, наелись досыта, благодарим покорно! – басил Мстиславский.
– Кака боярыня ни будь, все равно ее еб..! – то Михайло Воротынский, но чего брать с военного человека, с младых ногтей среди мужчин и лошадей обретается. Не то плохо, что он сказал, а то, что Анастасия в тот момент из спальной выглянула и князь это прекрасно видел.
– Царевичу Димитрию бояре крест поцелуют, а под вами, Захарьиными, быть не пожелают! – крикнул Федор Адашев.
Вот ведь прямодушный род! Отец даже сына перещеголял, тот на прямой вопрос всегда прямо отвечал, а этот и без вопроса со своей прямотой лезет. Верно говорится, что простота да прямота хуже воровства. Сколько я от этого в жизни натерпелся! От своей прямоты, я имею в виду.
Пришлось Алексею Адашеву в брань вступать, исправлять отцовскую промашку.
– Не хотят бояре женского правления, это верно, – заметил он рассудительно, – за стенами этой палаты еще и не то говорят, много хлеще, чем здесь. А вы, Захарьины, вместо того чтобы рогами упираться, как бараны, о другом рассудите. Вспомните правление Глинской. Она дядю родного, который ей заместо отца с малых лет был, и того не пожалела, что уж говорить о братьях да дядьях дальних. Если вдруг что-то подобное у нас случится, а по молодости царицы того Исключить нельзя, то вас не пощадят, вы первыми мертвецами будете!
Призадумались Захарьины, приумолкли. Я так полагаю, вспоминали, как Анастасия, замуж за Ивана выйдя, прилепилась к нему всем сердцем, была с ним во всем заодно, как и положено от Бога, и братьям с дядьями предпочтения никакого не выказывала. И если вдруг дело до чего-нибудь серьезного дойдет, до чего, я, честно говоря, не понял, наверно, до смуты, то она вполне может на ближних своих первым делом указать, так уж получается, что ближние первыми на ум приходят.
Смирил Адашев Захарьиных, на все они согласились, даже то проглотили молча, что в список совета опекунского их последними вписали, после безродного дьяка Висковатого.
* * *
Тут заминка вышла. Духовная была составлена, опекунский совет в полном составе наличествовал, тут же и царица с митрополитом, только Иван в своем мире пребывал. Какое-то время ждали, потом пошушукались промеж себя, выпихнули вперед князя Мстиславского.
– Святой отец, – обратился он к митрополиту, – дозволь слово молвить и обещай не гневаться, если слова мои неразумными тебе покажутся. Большое горе на державу свалилось, но еще худшее случится, если смута начнется. Уже слухи всякие по дворцу да по Москве носятся, бояре и люди служивые бурлят, не ровен час, взорвутся. Успокоить надо народ, не допустить безвластия, привести людей к присяге новому государю. Духовную ты видел, все в ней по воле царя Ивана и ко благу державы, вот только подписи не хватает. Сними, святой отец, грех с наших душ, дозволь бумагу самим подписать.
Макарий задумался, пожевал губами, пробормотал чуть слышно: «Отмолим, Бог милостив», – потом распрямился, приосанился, возвестил торжественно: «Именем Господа нашего Иисуса Христа отпускаю вам сей грех, совершаемый во благо Земли Русской и Святой православной церкви».
Все вздохнули с облегчением, но никто с места не тронулся, все друг на друга посматривали. Наконец, Сильвестр возопил: «Вот душа праведная! Он подпишет!» – и в меня перст уставил. Я не стал отнекиваться, кому в самом деле подписывать, как не мне, брату царскому, да и почерк у меня похожий.
Подошел я к столу, сел поудобнее, перышко прочистил, на свет посмотрел, в чернильницу обмакнул, писать изготовился. Тут дьяк Висковатый, что над плечом моим склонился, и шепни мне на ухо: «Смотри, Ивановой подписью подписывай». Не сдержался я от такого, обернулся и рявкнул ему в ухо: «Отойди, смерд! А то на роже твоей распишусь, своей подписью!» Но видно, тихо рявкнул, никто не расслышал, быть может, из-за этого Висковатый во все оставшиеся годы своей жизни относился ко мне очень уважительно.
Я же вновь обернулся к столу, свиток к себе пододвинул и размашисто начертал: «Царь Иоанн IV Васильевич II Всея Руси», – хотел было и остальные титулы добавить, но решил, что места на все не хватит, а потому приписал просто: «совершил 7061 года марта месяца 11-го числа».
* * *
Сколько раз замечал: умные люди часто простейших вещей не понимают и в рассуждениях своих не учитывают. Вот Мстиславский сказал, что, дескать, слухи пошли, недалеко и до смуты. На самом деле слухи лишь на то указывают, что смута уже есть. При твердой власти слухов не бывает, там все по указу делается.
Или вот с этой духовной. Им казалось, что если они путем перешептываний, оскорблений, упреков и угроз пришли-таки к документу, который их всех десятерых удовлетворил, то остальные несколько сотен бояр, детей боярских и дьяков должны его безропотно принять и в хвост к кресту выстроиться. Ведь они действительно так думали, видели ли бы вы их удивленные лица, когда после оглашения духовной вдруг великая свара поднялась и все громче зазвучало имя князя Владимира Андреевича Старицкого.
Происходило все это в царской столовой палате. Поэтому пригласили немного народу, бояр да крупнейших князей, и все обошлось криками да несколькими выдранными клочками бород, а если бы устроили все это, скажем, в Грановитой палате, да пригласили бы всех, кто тогда во дворце собрался, то еще неизвестно, до чего бы дело дошло.
Когда советники Ивановы немного в себя пришли, порешили, несмотря на шум и протест, присягу начать. Сами пример показали, надеясь, что их порыв увлечет сомневающихся, а отказники испугаются своей малочисленности и поспешат примкнуть к торжествующим. Но вышло не по рассчитанному. Еще князья Иван Мстиславский, Владимир и Михайло Воротынские, Андрей Курбский, боярин Михайло Морозов, тесть мой многоуважаемый, воевода славный, князь Дмитрий Палецкий присягу приносили и крест целовали, а уж Владимир Андреевич устами своей матери Евфросиньи наотрез отказал ту духовную утвердить и, влекомый матерью, выбежал вон. За ними последовали Шуйские, не из любви к Старицким, Шуйские никого, кроме себя, не любят, а только из приверженности к любой смуте. А за ними потекли князья Петр Щенятьев, Иван Пронский, Семен Ростовский, Дмитрий Немой-Оболенский, которые, едва выйдя из дворца, принялись славить перед народом на площади князя Владимира Андреевича, приговаривая: «Лучше служить старому, нежели малому и раболепствовать худородным Захарьиным, Адашевым да попу мелкому Сильвестру». Глядя на все это, сомневающиеся сомнений не оставили, а колеблющиеся еще сильнее заколебались. Выходил форменный бунт!
Советники Ивановы, как мне показалось, опять немного растерялись. Захарьины уже накрывали головы полами шуб от страха перед неминуемой расправой, Адашев с Курбским о чем-то перешептывались, пуще всех суетился Сильвестр, бегал от одного к другому, что-то жарко говорил, а потом и вовсе сгинул.
Об Иване все забыли. Кроме меня. Я всю ночь носился между спальней Ивановой и столовой палатой, где советники Ивановы, не смыкая глаз, принимали вести из города. Во дворце все оставалось без изменений: Иван пребывал в беспамятстве, советники советовались. Не то в городе.
Старицкие резво взялись за дело, понимая, что другой возможности воцариться на престоле у них не будет. Они принимали у себя в доме детей боярских и раздавали им деньги, чтобы на свою сторону привлечь. Не оставляли вниманием и бояр, даже и тех, кто уже присягнул царевичу Димитрию. То я доподлинно знаю от тестя моего князя Дмитрия Палецкого. Приползли к нему соблазнители от Старицких и стали смущать его обещаниями удела, мне отцом моим в духовной отписанного. Был такой удел, Углич с окрестностями, но мне и в голову не приходило его с Ивана стребовать. Зачем он мне, коли я и так во дворце царском живу и все для моего обихода, по склонностям моим скромного, имею? Старицкие же клеветали, что тот удел мне Иван из скаредности не отдает, а коли они придут к власти, они мне его с княгинюшкой моей пожалуют, да еще и прирежут, землицы то есть. Тесть мой, как о землице услыхал, задрожал весь, но переборол себя и о речах тех воровских сотоварищам донес.
Но хуже всего было то, что Старицкие стали народ черный к себе привлекать раздачами вина. Русский человек прост, услышит, что где-то вино на халяву дают, так бросит все дела и побежит. А как выпьет ковша два-три, так его на подвиги тянет, тут ему только цель показать да подтолкнуть посильнее, иначе он от бочки не сдвинется. В том многие бояре Старицких осудили, негоже устраивать пиршество в дни болезни государя, все ж таки он над всей Русью царь и Старицким ближайший родственник. Но от Евфросиньи эти упреки отлетали, как от стенки горох. Мерцающий столь близко, только руку протяни, венец царский ей остатки ума застил. Того не понимала, что нельзя черный народ вовлекать в интимное дело наследования престола. То забота семейная да боярская. Они-то между собой сговорятся, а вот море народное, неразумными призывами всколыхнутое, быстро не успокоится. На те волны разгулявшиеся много бочек масла придется вылить. Или крови.
Тогда же прояснилось, куда Сильвестр пропал. Была у него страсть всех мирить, улаживать любое дело так, чтобы все довольны были. Как когда-то Курбский сказал? Да, и вашим, и нашим. Вот и сейчас он загорелся идеей: переменить духовную, царевича Димитрия наследником оставить, а главным опекуном князя Владимира Андреевича поставить.
– Возьмем с него целовальную запись, что на жизнь царевича он умышлять не будет и венца царского себе не примерит, – горячо убеждал всех прибежавший Сильвестр, – я уже и с князем Владимиром, и с Евфросиньей переговорил, крепко задумались.
Мне-то ясно было, что все это чушь полнейшая. Как можно духовную исправлять?! Ее либо полностью принимают, от первого слова до последнего, либо – бунт. Ее только Иван и может исправить, а для этого он в памяти должен быть, а был бы он в памяти, так ничего бы такого и не было. Появись он на пороге, зыркни один раз глазом, мигом бы всю боярскую свару успокоил, а князя Владимира, коли бы захотел, заставил сапоги себе лизать, и тот бы лизал, куда бы делся, еще бы благодарил за милость. Или Сильвестр того не понимает?
Тут смотрю, Алексей Адашев с Курбским в сторонку отошли, разговаривают о чем-то тихо. Я к ним поближе, слушаю.
– Такое нам допустить не можно, – сказал Курбский.
«Слава тебе, Господи! Не перевелись на Руси умные люди!» – подумал я радостно.
– Не допустим, – ответил Адашев, – вот только сил у нас маловато, если Старицкие со всеми соблазненными детьми боярскими на нас навалятся, боюсь, стража дворцовая не устоит. Эх, не успеем стрельцов вызвать!
Замечу тут для тех, кто подзабыл, что войско по обычаю русскому в городах не стояло, место для него завсегда в поле было или, как у стрельцов новоявленных, в слободах. А во дворец царский вход с оружием был всем запрещен, даже и боярам ближним. Потому они могли только бороды друг другу рвать да юшку из носу пускать, а более ничего.
– А может быть, все же успеем? – продолжал Адашев. – Потянем время, настропалим Сильвестра, пусть носится челноком между царским дворцом и Старицкими.
– Этот пусть себе бегает, – согласился Курбский, – но дело надо уладить не мешкая, завтра же. Стрельцы – это хорошо, но и Старицкие, как я слышал, уже в удел за дружиной послали, большая битва может учиниться. То нам тоже не надобно. Побегу-ка я по дворам боярским, по верным, вон их сколько в Москву слетелось, у каждого свита, где пять, где десять воинников, да еще холопы оружные. Поделятся для святого дела! А ты вот что, подумай о целовальной записи для князя Владимира Андреевича. То Сильвестр мудрую идею подбросил.
– Не только подумаю, а немедля Висковатого за работу засажу! – радостно воскликнул Адашев, ухватив мысль Курбского.
Я, честно говоря, не ухватил. Но, видя решительность друзей моих, весьма ободрился.
* * *
На следующий день все и разрешилось. С утра, хоть и не объявляли специально о новой присяге, потянулись бояре да князья в царский дворец. Как видно, прослышали, что духовная может быть изменена в пользу опекунства Владимира Андреевича, а коли так, рассуждали они, почему бы сразу не возвести его на престол. В пользу такого умонастроения то говорит, что все сторонники Старицких дружно явились, только сама Евфросинья дома осталась, уверена она была, что дело быстро не уладится, и на всякий случай продолжала рать удельную созывать. А вот иные из приспешников Ивановых, испугавшись, решили по домам отсидеться, болезнями отговариваясь, даже такие, как князь Дмитрий Курлятьев, близкий друг Алексея Адашева, и печатник Никита Фуников, ласкатель Захарьинский. Ну да Бог им судия!
На этот раз собрались в Грановитой палате, толпа теснилась, клубилась, бурлила, доносились речи зловредные. Но я бесстрашно, с высоко поднятой головой вступил в эту клетку с дикими медведями, бок о бок с друзьями моими возлюбленными, Андреем Курбским и Алексеем Адашевым, и с боярами верными. За нами в палату боязливо протиснулись Захарьины. Князь Мстиславский положил на стол духовную Иванову, обвел всех грозным взглядом и зарокотал:
– Бояре мятежные! Ночь вам дана была на то, чтобы образумиться. Надеюсь, Бог вас наставил на путь истинный. Подходите по одному, целуйте крест царевичу Димитрию.
Тут, как по волшебству, распахнулись двери и в палату вошли сто витязей в доспехах блестящих с бердышами наточенными в руках и стали вдоль стен. Двери закрыли, но за ними долго слышался топот явственный, то дополнительная стража выстраивалась.
Тишина долгая, как туча, повисла в палате, а потом разразилась громом криков. Ну, думаю, слава Богу, ругаться начали, значит, дело на лад пошло, верно говорится – не бойся собаки лающей, бойся молчащей. Покричат, пар выпустят, а как сдуются, так и присягнут.
Особенно буйствовал князь Иван Пронский, на то он и Турунтай.
– Твой отец, да и ты сам после кончины великого князя Василия первыми изменниками были, – наседал он на князя Владимира Воротынского, – а теперь нас к кресту приводишь! А ты, князь Андрей, – оборотился он к Курбскому, – никак запамятовал, сколько лет твой отец в темнице просидел за то, что великому князю Василию присягать отказался.
«Хм, – подумал я про себя, – отец Курбского против нашего с Иваном отца, не знал».
– Кто старое помянет, тому глаз вон, – крикнул громко Курбский и добавил тихо, в лицо Пронскому: – Мое слово крепко, ты, князь, знаешь.
– Кто из вас никогда против государя ни словом, ни делом не умышлял, пусть первым бросит в меня камень, – поддержал его Воротынский.
Таковых не нашлось.
Тут вперед князь Иван Шуйский выступил: «Нам нельзя целовать крест не перед государем. Перед кем нам целовать, когда государя тут нет?»
В этом весь их мерзкий род! Своим нутром собачьим первыми чуют, что земля из-под ног уходить начинает, и тихо отползают в сторону.
– Или тебе подписи руки государевой недостает?! – грозно рек Мстиславский.
Много ли Шуйскому надо! Тут же, одним из первым, к кресту подошел.
Дошел черед и до князя Старицкого. Ему как претенденту особый почет был оказан. Перво-наперво никто на него не рычал. Когда стал Владимир Андреевич добиваться встречи с Иваном, так Мстиславский только скорбно покачал головой.
– Поздно, князь Владимир, поздно. Вчера государь был очень опечален твоим неразумным поведением, тем, что не зашел ты его проведать по-братски, что не пожелал пролить слезу над болящим, что отказался выполнить волю его последнюю, что вместо молитв о его выздоровлении устроил у себя на дворище гульбище непотребное.
– То все наветы низкие, – попробовал оправдаться Владимир Андреевич, – то некоторые люди недобрые, в спальню к царю вхожие, злословят невинного. Допустите меня пред светлые очи, во всем ответ дам, во всем оправдаюсь. Или кто дерзнет удалить брата от брата?
– И помыслить о таком не смеем, свет-князь, – с поклоном ответил ему Мстиславский, – но никто не дерзнет ныне к царю в спальню зайти, дюже гневается. Рек он вчера, о тебе скорбя: «Сам знает, что станется на его душе, если не захочет креста целовать; мне до того дела нет». Знаешь ли ты то, князь?
Затрепетал Владимир Андреевич. А Мстиславский его из своей хватки медвежьей не выпускает.
– Но не оставил тебя, князь, царь ни мыслями, ни милостью. Повелел написать для тебя особливую грамоту целовальную, чтобы выделить тебя, брата его возлюбленного, из толпы других своих подданных. Читай, князь, – протянул ему свиток Мстиславский.
А как прочитал грамоту Владимир Андреевич, то опять возмутился.
– Да что здесь понаписано! – воскликнул он и, сверяясь со свитком, зачитал: – Князей служебных с вотчинами и бояр ваших мне не принимать, так и всяких ваших служебных без вашего приказания не принимать никого, – и тут же забрызгал слюной во все стороны, – такое не можно принять, право отъезда на Руси испокон веку существовало. Коли не хотели бояре князю московскому служить, могли к другому беспрепятственно перейти и вотчины с собой забрать. Царь Иван обычай вековой рушит!
Ай да Адашев, ай да сукин сын! Не в том даже молодец, что Старицким ручеек перегородил, по которому к нему людишки недовольные утечь могли, он заставил князя Владимира в мелочи упереться, забыв о главном. Поплыл князь Владимир, тут уж всем стало ясно, что приплывет он в конце концов к крестному целованию. Даже клевреты его, уже присягнувшие, стали его громкими криками к тому же призывать. Их тоже понять можно: так они изменниками Старицким выходили, а коли он присягнет, то тот грех с них снимет. Поломался еще немного князь Владимир Андреевич – и присягнул и бумагу полным титлом подписал. А как крест ему поднесли, то он губами пошевелил, якобы молитву читает, потом вытер уста полотенцем протянутым, на пол сплюнул и крест поцеловал. Чувствуя, что бояре стоят недвижимо, он к кресту лбом приложился, а потом одним и другим глазом, потом отступил и, голову наклонив, крестным знамением себя осенил. А как соблюл он весь обычай, тут уж бояре все зашумели довольно и себя от радости за мирное разрешение дела крестами осенили.
Говорил я вам, что у князя Владимира твердости и воли на полноготка. Так и вышло! Ведь упрись он, ничего с ним поделать было бы нельзя. Он бы даже взбунтоваться мог, а там как Господь рассудит. Если бы проиграл, бояр и детей боярских, к нему примкнувших, конечно, казнили бы для острастки, а ему бы ничего не сделали. Ведь так и с отцом его и дядей нашим, князем Андреем Старицким, было: виселицы с его сподручниками от Москвы до Новагорода стояли, а князя Андрея всего лишь в темницу посадили – нельзя кровь великокняжескую проливать! С князем Владимиром и того бы не было, он бы не бунтовщиком вышел, а в своем праве, он же присягу, в отличие от отца своего, не нарушал бы. Но дал слабину – и присягнул.
Сразу же отрядили послов к матери его, Евфросинье, чтобы она к той грамоте привесила печать княжескую. Она орешек покрепче, такое сокрушить только знатным воеводам под силу было – двум Михайлам, Воротынскому да Морозову. Поначалу Евфросинья наотрез отказалась, сказала, что без сына никакой печати привешивать не будет. На то ей было отвечено с твердостью, что такое сделать не можно, князь Владимир покамест посидит немножко в царском дворце. Тут Евфросинья зачала браниться. Три раза от ее брани отступали воеводы в царский дворец и потом вновь шли на приступ, каждый раз узнавая много нового о себе и о своих родственниках до седьмого колена. Но сломили-таки упорную бабу, знать, не забыла она, что такое сидение недолгое в царских палатах.
А пока послы бегали туда-сюда, еще один случай приключился. Едва открыли двери в Грановитую палату, как вбежал туда князь Дмитрий Курлятьев и очень борзо для больного устремился к кресту. А за ним внесли на носилках печатника Никиту Фуникова, так он, наверно, хотел всем показать, что с ним не обычная медвежья болезнь приключилась. Вот и объясните мне, как они могли сведать, что дело на победу нашу завернуло, если никто из палаты во все время ни разу не выходил? Вот вам и слухи!
А как вернулись послы последний раз от Евфросиньи Старицкой, так наступило в палате всеобщее ликование, супротивники недавние друг друга обнимали, восклицая: «Явил Господь милость к Земле Русской! Не дал смуте разразиться! Да здравствует царь и великий князь Димитрий Иванович!»
И я чуть было в ладоши не захлопал. Ах, как славно все получилось! Так и хотелось крикнуть тетке Евфросинье: «Учись, старая, как поступать надлежит! А то – народ спаивать, детям боярским жалованье вперед раздавать, бунт заводить. Сотню стрельцов, одним обещаниям радых, у дверей дворца расставить, – и все! А народ пусть безмолвствует, безмолвствует и пашет. А как сделано дело, так можно и милости раздавать, и пиры закатывать, а народу особый указ – ликуйте! Мы все ж таки культурная страна, все надо делать чисто и аккуратно, без шума и пыли. Чай, не в Польше какой-нибудь живем, где шляхта худородная короля избирает, кто кого горлом перекричит, и не в свейской, прости Господи, земле, где бунтом народным торгаша бывшего на трон возводят». Хотел крикнуть, да не крикнул – вдруг научится.
* * *
За тем ликованием все как-то забыли, что царь Иван жив, но в тяжкой болезни пребывает. То есть все забыли, кроме меня. Я почти сразу наверх бросился, но там все было без изменений.
Так и провели мы вместе с Анастасией две ночи и два дня кряду, она за левую руку Ивана держа, а я за правую. А как шевельнулся Иван, так мы вместе к его груди и припали, стукнувшись головами. Но не обратили на это внимания, счастье-то какое – очнулся! Теперь дело на поправку пойдет!
Оно и пошло. Иван бульону куриного с урчанием довольным откушал. Хоть и пост был, но митрополит от радости великой его от поста разрешил, велел давать все, чего ни спросит, то болящему на пользу. Иван разлил, правда, половину на себя, как дите малое, но то от слабости. Мы потом, чтобы он не пачкался, с ложки его кормили.
А после встал и по комнате поблуждал. Все углы посшибал и стол опрокинул, на него наткнувшись, у него руки и ноги двигались каждая сама по себе, голове не подчиняясь. То и немудрено после долгого беспамятства. Мы его под руки подхватили и в постель уложили.
Я от брата не отходил. Чтобы развлечь и ободрить его, рассказал в лицах все последние события, с его припадка начиная. И о том, как духовную его написали, и как всех к присяге сыну его единственному привели, и как мятеж боярский пресекли. Но Иван слушал рассеянно, лишь иногда вскидывался, когда я поминал имена Курбского, Адашева, Сильвестра. Но когда те заходили в спальню, смотрел мимо них и на их слова ничего не отвечал.
Он вообще ничего не говорил, что всех нас сильно удручало. Но на второй день Иван вдруг забеспокоился, заметался и произнес явственно: «С народом говорить хочу!» Мы, конечно, обрадовались, но попробовали его урезонить, слаб он еще был. А он пуще разволновался, глаза из орбит полезли, и как гаркнет: «Я царь или не царь?!» Что против такого скажешь? Не токмо я не нашелся, но и митрополит, и все ближние. Иван же заладил одно: «С народом говорить хочу!»
Делать нечего, послали за одеяниями царскими. Хорошо, что хоть народ весь в сборе был. Едва прослышав о выздоровлении царя, все бояре, князья, дьяки и прочий люд служивый, службу отставив, опять во дворец слетелись. Так и сидели от зари до зари, судили-рядили о том, как дальше жить будем, ждали слова государева.
Слово то коротким оказалось. Иван, ведомый под руки князьями Иваном Мстиславским да Владимиром Воротынским, прошествовал на середину Грановитой палаты, обвел всех взглядом раз и другой, потом вдруг поклонился в пояс и произнес проникновенно: «Спасибо вам, люди добрые, что не бросили семью мою и младенца невинного в тяжелую минуту! Простите, если что не так! Ибо грешен я пред Господом и пред вами».
Тут ближние Ивановы переглянулись быстро в некотором замешательстве, Ивана окружили и быстро его из палаты вывели. Я же в умилении пребывал, таким истинно христианским вышло первое обращение Ивана к народу после болезни. Да и народ пребывал в воодушевлении. Доброхоты наследника, царевича Димитрия, услыхали в словах Ивана обещание будущих милостей. Иные же – прощение грехов своих. Большего от царя они и не ждали. На том радостно и разошлись.
Я же побежал наверх, к Ивану. Он в великом гневе пребывал, что не дали ему поговорить с народом. Сильвестра, под руку подвернувшегося, прибил. Еле скрутили, влили в него для успокоения чуть не полковша настойки на корне валериановом. Иван вскоре забылся, но и во сне продолжал метаться. А я сидел рядом и пот с чела его вытирал, и молился непрестанно.
Прав Иван, как всегда, прав: грехи наши – тяжкие!