Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Нельзя давать народу знание сокровенное, ибо темен народ и необразован и может все неправильно понять. Для него Благая весть, Евангелие, да праведные деяния апостолов, а Закон Ветхий – он только для людей посвященных, в нем вся наша история сокрыта.
В истории каждого народа есть страницы, которые хочется вырвать, сжечь и забыть навсегда. И вырывают, и сжигают, и на соседей обижаются смертельно, когда те давними подлостями пеняют. Каждый народ в своей собственной истории героичен и праведен, и это хорошо, ибо возвышает душу молодых, которые творят историю дальше. Но в назидание живущим пишется и истинная история, в которой мерзости и преступлений не меньше, чем подвигов и славных дел. А чтобы никому не зазорно было, приписывается все это народу мифическому. И предстает история того народа мифического во всей неприкрытой наготе, с отвращением от веры истинной, с поклонением золотому тельцу, с клятвопреступлениями, с кровосмешением, с грехами содомскими, с предательствами, с грабежами и убийствами невинных. Главное же назидание в том, что, несмотря на все эти мерзости, Господь всеблагой не отвращает взор свой от любимого своего детища – от человека, от любимого своего народа – от человечества, верит Он в нас, как мы верим в Него, и не теряет надежды в то, что переборем мы грехи, и очистимся душой, и выйдем на дорогу светлую в грядущее царство Божие.
Да, надо уметь читать библейские сказания. Меня в это митрополит Макарий посвятил, все на примерах показал, и с тех пор стала Библия моим чтением любимым. Быть может, для меня было бы лучше, если оно стало бы и единственным, от всех других книг одно смятение духа. Особливо для непосвященных, которых сказания библейские очень легко могут в смущение привести. Вот ведь вообразили некоторые племена, что они и есть тот самый народ избранный, и возгордились, и стали осматриваться вокруг, где же та земля обетованная, где с ними вся эта история происходила. Пока не нашли, но когда-нибудь найдут, где-нибудь в пустыне чахлой, никому другому не нужной.
Очень даже такое возможно, и не в силах мы этому помешать, только опередить. Была у меня мечта великая: воздвигнуть Землю Святую, как она в Евангелии описана, у нас на Руси, рядом с Москвой. Чтобы был там город Иерусалим и городки Назарет и Вифлеем, и озеро Тивериадское, и Кана Галилейская, и гора Голгофа. Возведем там во славу Господа храм Соломона, самый величественный на всей Земле, и Гроб Господень. Вы скажете, что невозможно такое, что всем ведомо, где Спасителя нашего распяли. Вы, эти строки читающие, конечно, это знаете, но оглянитесь вокруг себя и увидите, что остальные это уже забыли. И чем больше лет будет утекать с того события горестного, тем меньше нас, знающих, оставаться будет. И еще добавлю я, что, по моему убеждению глубокому, вера не связана с местом конкретным на земле. Истинно верующий несет храм Божий в сердце своем, и такая вера святая любое место освящает. Вот ведь правильно говорится: где русский человек – там и Русь. Так и Земля Святая чистыми сердцами в любое место может перенестись. И если сделаем мы все это с верой светлой и молитвой искренней, то почиет на этом месте благодать, и огонь будет сходить на Пасху, и болящие исцеляться будут от одного прикосновения к святым реликвиям, и вода будет превращаться в вино, а вино в кровь Иисусову.
Как я скорбел тогда, что митрополит Макарий, святой старец, нас навсегда покинул, не с кем мне было мысли свои потаенные обсудить. Но сомнениями своими о Библии, которую печатать собирались, я с разными людьми, мудрыми и знающими, все же поделился. Не с Захарьиными, конечно. И люди эти меня с большим вниманием выслушали и такую же обеспокоенность выказали. А вскоре народ простой по чистоте сердца своего боль за веру православную испытал, и в простоте своей двор тот печатный порушил, и в гневе праведном, но неразумном печатников по всей Москве искал, чтобы утопить по древнему обычаю. Так что пришлось им в Литву спасаться. Я даже удивлялся тогда, с чего это вдруг народ так разъярился. Наверно, от неурожая. Но все же кое-что мне удалось спасти, потом мы свезли это в Александрову слободу и даже напечатали там Евангелие. Но доски печатные быстро в ветхость пришли, а охотников заниматься этим делом опасным было не сыскать, так все и заглохло опять.
* * *
А ведь на мне лежали еще летописи, занятие куда более опасное, так как имело ко всем окружающим самое непосредственное и прямое касательство. Я как только открыл последние листы Царственной книги, так сразу увидел, что кто-то уже поводил пером на полях, вставляя всякие замечания о последних десяти годах. Собственно, руку я сразу узнал – Алексея Адашева, да и приписки были таковы, что усиливали прославление деяний Избранной рады. Эге, подумал я, как бы не пришлось теперь все это выправлять, и тут же пожалел, что лишился заступника – митрополита Макария. Хотел уже те летописи отложить в сторону, от греха подальше, но неожиданно к работе моей проявили внимание Захарьины и всячески стали меня побуждать труды мои продолжить. Писцов и рисовальщиков самых лучших пригнали мне без счета, а Иван Висковатый, к тому времени из посольства дальнего вернувшийся, клятвенно обещался любые бумаги мне без промедления доставлять, даже и дела розыскные. И закипела работа! И во все время Захарьины вокруг меня кругами ходили, тоже и Иван Висковатый, и Алексей Басманов, и другие их присные. Я-то сразу понял, чего им от меня надобно – хотят они, чтобы я их в хорошем виде изобразил, и не только их, но и предков их, как их отец наш уважал и дед наш милостью дарил. Худородные, они хотели воровски в историю пролезть. Но рассудил я, что этот грех невеликий, то есть с моей стороны грех невеликий, что я их в ту историю кое-где вставил. Особенно если сравнить с тем, чем я сейчас занимаюсь. Ну да Бог простит!
Интересное все же дело – история! Всяк ее по-своему читает. Да что о разных людях говорить, я сам, в одни и те же листы глядя, в разные дни отличное вижу. Помню, в годы юные читал летописи древние и везде видел только прославление нашего рода. Теперь читаю – сплошная смута боярская. Нет, ну какие своевольники, кто бы мог подумать, возмущался я, правильно их Иван всю свою жизнь корил! А летописцы тоже хороши – оправдания им всякие находят, а иных изменников прямо в герои выводят! Этого я не стерпел, исправил, где мне уместным показалось, ошибки летописцев, по скудоумию своему в событиях давних не разобравшихся. Особливо же злые козни Шуйских напоказ выставил, вписывал слова правдивые, от сердца идущие и, несомненно, самим Господом мне внушенные, и возмущался искренне – ну что за род мерзопакостный! и как его только Земля Русская носит?! Тут и от Захарьиных в кои веки толк какой-то был, принесли они мне много разных свидетельств о своеволии боярском, особенно в последние годы, и о доброхотстве их к князю Владимиру Андреевичу, изумился я низости человеческой, которой воистину нет предела, и те свидетельства в летопись вставил.
Были в работе моей и приятные минуты, это когда брал я в руки свои Лицевой свод. Хорошо все-таки Макарий придумал! К каждому событию в истории – картинка большая, красивая и совсем немного слов. Он это для Димитрия и Ивана нарочно составлял, чтобы им занимательнее было историю рода нашего изучать. Я и сам ту книгу с большим удовольствием полистал. Но нашел и некоторые нескладности. Вот, скажем, меня ни разу рядом с братом моим не изобразили в минуты его деяний великих. Нехорошо это, ведь я ко всем им самое прямое отношение имел, только вот Казань не брал, но у меня причина была уважительная – я над всей Землей Русской наместничал. Так что приказал исправить, благо рисовальщиков у меня было вдосталь. То же и с годами царствования Димитрия. Зачем его отроком изображать? Пусть останется он в памяти мужем дивным, каким он несомненно бы вырос.
Очень я доволен своими трудами был. Хорошая у меня история получалась, главное – правильная.
* * *
Я зачем вам так все подробно рассказал? Для того чтобы вы поняли, чем я так увлекся и почему столь многого вокруг себя не замечал. Впрочем, двух происшествий скорбных я при всей моей рассеянности не мог не заметить, ибо произошли они на моих глазах. Оба случились на пирах, которые по захарьинскому заводу созывались во все разрешенные дни. Пока Иван был царевичем и наследником, к его двору на пиры мало кто из бояр именитых являлся. Царю же немногие находили смелость отказать и тащились, как они выражались, в вертеп. Ну и я с ними, конечно, не мог же я бросить племянника одного без присмотру в окружении Захарьиных.
Не нравились мне эти пиры, не было в них дедовской степенности, чинности, благообразия, но я терпел, терпел и молчал, опять же ради племянника моего любимого. А вот бояре иные не сдерживались. Как-то раз князь Дмитрий Оболенский, достойный человек, о котором я уже упоминал, не выдержав вида длинноволосых и безбородых друзей Ивановых, бросил им упрек в грехе содомском. Федька Басманов немедленно наябедничал Ивану, но тот на князя Оболенского не озлился, наоборот, призвал его к себе, говорил с ним ласково и даже подал ему чашу с вином. После этого я князя из виду потерял, а на следующий день переполох поднялся, когда он на службу царскую не явился. Иван послал к нему домой гонца, но княгиня в тревоге ответила, что муж с пира не возвращался. Потом открылось, что друзья Ивановы Оболенского в погреб заманили и за слова его дерзкие задушили. И все вокруг говорили, что сделано это было по приказу царя. Разве мог я тогда этому поверить?!
Или вот второй случай. На пирах тех устраивались игрища непристойные – пляски сатанинские. И ладно бы скоморохов приглашали, хотя и это было против установлений церковных, но ведь сыны боярские беспутные, Ивана окружавшие, сами в круг вставали. Случалось, что и сам Иван, меду крепкого тайком от меня испив, нацеплял на себя машкару шутовскую и влетал в тот круг. И вот боярин Михаил Репнин, человек степенный и воевода храбрый, увидев такое непотребство в первый раз, аж заплакал от горести. Иван же, развеселившись, подскочил к нему, стал надевать на него маску и в круг его тянуть. Тут боярин Михаил в великий гнев впал, маску с головы сорвал и растоптал ее ногами, Ивану же попенял: «Государю ли быть скоморохом? По крайней мере, я, боярин и советник Думы, не могу безумствовать». Через несколько дней какие-то разбойники зарезали боярина прямо на церковной паперти. А злые языки опять во всем Ивана обвинили. Как же такое может быть? Зарезать! На паперти! Это же грех великий! Нет, не мог он так поступить, я его этому не учил.
Потом рассказывали мне, что было много и других случаев, таких же странных. Может быть, и были, но при чем здесь Иван, я вас спрашиваю! А ведь во всем его обвиняли, отрока юного. Именно тогда услышал я впервые необычное прозвание – не Иван Молодой, а Иван Усекновение честные главы. Так уж у нас ведется, что царям, а часто и царевичам прозвища даются. Брат мой, понятно, Блаженный, а дед, к примеру, Грозный, коротко и ясно. Но Усекновение честные главы – это и длинно, и неправильно. Так мне тогда, по крайней мере, казалось. Но народ – он в прозвищах никогда не ошибается, что лишний раз и доказал, как будто наперед смотрел. А еще я заметил, что смотрят бояре на Ивана со страхом и стараются пореже ему на глаза попадаться. Конечно, страх перед государем вещь необходимая для правления, он изгоняет из своевольных голов боярских мысли вздорные и направляет их труды на благо державы. Но тот страх какой-то неправильный был, он почему-то подвигал бояр на пущий бунт.
* * *
Еще в большее недоумение ставили меня вести, с полей бранных приходящие. Совсем недавно все перед нами трепетали и одна славная победа следовала за другой, и вдруг стали случаться досадные осечки. Начну со странного дела на злосчастной для нас реке Орше, где еще воеводы отца нашего потерпели от литовцев и поляков одно из самых чувствительных поражений. На этот раз князь Петр Шуйский проявил непонятное легкомыслие: в пределах чужой земли шел без всякого охранения, с ратью невооруженной, везя доспехи и оружие на санях в обозе. Конечно, с Шуйскими по скудоумию их и не такие ляпы случались, но ведь при нем находились опытные воеводы из славного рода князей Палецких, Семен и Федор, и многие другие. Как бы то ни было, в лесах под Оршей на рать нашу напали лучшие полки литовские, ведомые Николаем Радзивиллом, и всю ее рассеяли, захватив обоз, пушки и пленных. На поле брани пали князь Петр Шуйский, головой заплативший за свою неосторожность, и князья Палецкие, а воевода Захарий Плещеев-Очин и князь Иван Охлябинин были взяты в плен, доставлены в Краков и представлены королю польскому. Странным же в этом деле было то, что всех наших потерь, включая убитых и пленных, насчитали двести человек из двадцати тысяч, да и литовцы, обычно очень воинственные, плодами победы никак не воспользовались, бежавшим дали возможность убежать, а, подойдя к Полоцку, постояли немного без действия, бомбардируя город лишь словами позорными, и отправились восвояси. Двор царский и Захарьины первые громко кричали об измене бояр, которые хотели рать нашу погубить и сами литовцев на нее навели, но это мне показалось сомнительным, ведь как раз рать-то осталась цела, а бояре погибли. Пришлось прислушаться к слухам, с боярской стороны доносящимся. Там глухо говорили о каком-то бунте, вот только я не понял, то ли воеводы хотели царю изменить и вместе с ратью под литовскую руку перейти, а рать не согласилась, воевод поубивала и сама разбежалась, то ли рать сама собой взбунтовалась против царя и опять же воевод поубивала и разбежалась.
Другое странное дело случилось под Рязанью. Несколько лет прошло, как хана крымского усмирили, и он сидел себе тихо за своим Перекопом, не смея южных рубежей наших тревожить. И вдруг объявился! Мы там и войска большого не держали за ненадобностью, поэтому набег крымский мог много бед принести. На счастье наше, в это время под Рязанью в своем поместье богатом отдыхали Басмановы, Алексей с сыном Федором, они первые вооружились с людьми своими и, отослав гонцов в Москву за подмогой, заперлись в Рязани. Крымчаки несколько дней безуспешно приступали к стенам крепости, но взять не смогли, когда же войска наши придвинулись, то убежали еще быстрее, чем пришли, так что через несколько дней о них ни слуху ни духу не было. Басмановы с великой честию воротились в Москву, подвигами своими похваляясь, а царь наградил их знатно. И опять со стороны боярской донеслись противные речи. «Ишь, какие татары умные попались, прямиком к басмановскому поместью направились, степь по воздуху перелетев», – усмехались одни. «Ну не удалось, – отвечали им другие, – ничего, мы еще свое возьмем, недолго этой нечисти Землю Русскую поганить».
Но самым необъяснимым и превосходящим всякое разумение человеческое делом было бегство Андрея Курбского в Литву из Дерпта, где он после Алексея Адашева наместничал над Ливонией. О, злосчастный город, за неполные четыре года сгубил он трех мужей знатных! Если к ним и князя Петра Шуйского относить. Никогда более не буду я называть сей град святым именем – Юрьевом, а только корявым немецким прозвищем.
Помню, были первые дни мая, мы с княгинюшкой уже перебрались в Коломенское, которое теперь нам было отдано, и вот как-то к обеду примчался весь в грязи гонец из Москвы с приглашением срочно прибыть во дворец царский. Взволнованный, я полетел в Кремль.
Захарьины все светились, как наградные золотые дукаты на шапках стрельцов, когда мне весть ошеломляющую сообщали. Они-то думали только о том, что вот последний из ненавистной им Избранной рады, один из вождей признанных боярства мятежного наконец сгинул. Я же скорбел о потере великой для державы нашей, о том, что победитель Казани, Дерпта, Феллина, Полоцка не прибавит больше ни одной крепости в свой лавровый венок, ни одного нового титула для царя нашего. А Захарьины уже с придыханием радостным передавали мне подробности, что-де темной ночью князь Андрей перелез через стену городскую и, сопровождаемый одним только стремянным, ускакал в сторону литовской границы, бросив в городе и жену с сыном малолетним, и богатую казну полковую, и все свои ливонские и литовские трофеи. Я не верил своим ушам. Как невозможно было представить себе Алексея Адашева бунтующим, так же и Курбского – бегущим, тем более так бегущим. Уж скорее я бы поверил известию, что он движется на Москву во главе рати, на богато убранном коне, в блестящем доспехе, с развернутыми знаменами, под рев труб. Вновь пришлось прислушаться к тому, что на боярской стороне говорят. Но и бояре были в растерянности, видно, и для них эта весть была полнейшей неожиданностью. Слышался даже легкий ропот, что это, дескать, за вождь, сам в безопасное место скрылся, а их бросил на произвол судьбы и двора царского.
Прошло еще несколько дней, и в Москву доставили жену и сына Курбского. Я бросился к Евдокии, надеясь, что она по родству нашему и неизменно доброму ко мне отношению откроет всю правду о случившемся. Но она была придавлена свалившимся на нее несчастием, а главное, бесчестием, и лишь подтвердила, что да, действительно, уехал Андрей ночью, с одним стремянным и неожиданно, получив какую-то грамоту. И с ней прощался как бы навеки, чего с ним ни перед одним походом не было.
Вскоре пришла грамотка от соглядатая нашего при дворе польском. Сообщал он, что князь Курбский направился из Дерпта прямиком в городок Вольмар, где его уже ждал гетман литовский Радзивилл, и был принят там с большим почетом: Но еще более роскошной была встреча в Кракове с королем польским, тот принял его в присутствии всего двора и шляхты не только как героя величайшего, но и как друга, посочувствовал ему за потерю жены и сына, что же касается поместий и богатства, то обещал возместить ему это сторицей. Курбский же принял все это с благодарностью и в слове ответном не только короля прославлял, но и корил за слабость в войне, призывал его не жалеть ни сил, ни казны, ни рати, чтобы сокрушить богопротивную власть царя русского.
Если и оставались у меня еще сомнения, то последний удар по ним был нанесен поимкой слуги Курбского, того самого, что один бежал с ним в Литву, а затем почему-то тайно вернулся назад. Холопа сего, именем Васька Шибанов, доставили в Москву в клетке и железах, а с ним ларец из тайника, этим Васькой указанного. Открыл он его, пытки не выдержав, но, возможно, что это была воля хозяина его. Тем более что во всем остальном этот смерд вел себя очень достойно и даже на плахе от князя своего не отказался, измену его не признал и продолжал прославлять его. Я, честно говоря, не ожидал увидеть такую верность и даже величие души в человеке столь низкого звания. Вот бы и нашим боярам так!
В ларце том были разные бумаги Андрея Курбского, которым Захарьины обрадовались пуще золота. «Посмотри, какую блевотину сей пес смердящий изрыгает», – крикнул мне Никита Романович, протягивая несколько листов, исписанных знакомой решительной рукой. То было как бы письмо на имя царя, но так личные послания не пишутся, да и знал я хорошо манеру Курбского и его пристрастие к трудам литературным, равно как и тщеславие его. Он явно хотел, чтобы это письмо не к царю в руки попало, а ко всем боярам. Этим посланием, в форме письма царю написанным, он перед боярами, перед всем миром – на меньшее он был не согласен! – старался обличить власть законную царскую, призвать к неповиновению и цель боярам указать. О, сколько клеветы и лжи могут вместить три листка! При этом он, ничтоже сумняшеся, на Священное Писание ссылаться смел! Где же у меня этот листок? Ах, да, вот он, всегда под рукой. Слушайте: «Ты называешь нас изменниками, потому что мы принуждены были от тебя поневоле крест целовать, а если кто не присягнет, тот умирает горькою смертию; на это тебе мой ответ: все мудрецы согласны в том, что если кто присягнет поневоле, то не на том грех, кто крест целует, но преимущественно на том, кто принуждает, если б даже и гонения не было; если же кто во время прелютого гонения не бегает, тот сам себе убийца, противящийся слову Господнему: «Аще гонят вас во граде, бегайте в другой»; образ тому Господь Бог наш показал верным своим, бегая не только от смерти, но и от зависти богоборных жидов».
А еще превозносил он всячески правление Избранной рады, а нынешнюю власть обвинял не только в удалении Адашева и Сильвестра, но в сокрушении многих других достойных, сильных во Израиле, как он выразился, и даже в покушении на собственную жизнь. Им, агнцам Божьим, противопоставлял он нынешнюю клику диавольскую, прямо указывая на Алексея Басманова как на антихриста. Забыл Курбский в высокоумии своем, что власть царская от Бога, только по наущению Божиему брат мой, царь благочестивый, Курбского с Друзьями его на служение призвал, также и Захарьины с Басмановыми правят только попустительством Божиим, пусть и в наказание нам всем, грешным. Так спорил я с князем Андреем в душе моей.
Тут Захарьины услужливо донесли мне, что в том ларце потаенном были еще грамоты от короля польского и гетмана литовского, в коих они Курбского на измену склоняли и всякие милости ему обещали, и копии его ответов, где он все секретные планы наши врагам выдавал и прямо указывал, где и как лучше против нашей рати действовать, чтобы вернее ее погубить. Нашлись там и наметки, как державу Русскую изничтожить, власть царскую сокрушить, а страну на уделы поделить, как встарь, себя же Курбский мнил великим князем Ярославским по отчине его.
Не знаю, что тут случилось со мной, как будто огонь выжег в душе моей все чувства добрые к князю Андрею, все забылось, и дружба наша давняя, и любовь к нему брата моего, и подвиги его во славу державы. Я схватил перо, лист бумаги и принялся писать ответ. А Захарьины стояли за спиной и подзуживали: «Вдарь ему, псу злоязычному, покрепче!» А Алексей Басманов, на Курбского обиженный за филиппику против него, так прямо вставлял в послание целые куски, стараясь супротивника побольнее ужалить.
Путались мои мысли, пытался я разом выплеснуть все негодование свое своеволием боярским, вспоминал все обиды, которые чинили они и мне с братом моим в детство наше, и сыновьям Ивановым в малолетство их, тут же напоминал Курбскому мысли брата моего о самодержавной власти и его возражения, и пенял князю за его всегдашнее высокомерие и строптивость. Так исписывал я лист за листом, смешивая, по обыкновению своему, малозначащее с главным, низкое с высоким и щедро пересыпая послание примерами из Священного Писания, надеясь, что так для Курбского будет весомее и понятнее.
А как написал я тот ответ, так и гнев мой испарился, и презрение, и ненависть. Ничего в душе больше не осталось. Я вычеркнул этого человека из своей жизни.
* * *
Я уже делился с вами одной моей мыслию, что великие потрясения происходят часто из событий ничтожных. Вот и тогда так случилось. Что бы ни измышлял некий князь-изменник, публичных казней в Москве давно уже не было, но тут двор царский решил в назидание и для острастки бояр строптивых казнить холопа Ваську Шибанова. Не отрицаю, вел он себя достойно, но это все ж таки не повод, чтобы подбирать его тело и устраивать ему почетные похороны, как это сделал боярин Владимир Морозов под рукоплескания всей знати мятежной. Но они не остановились на этом и приступили к дворцу царскому с требованием прекращения всех казней – каких таких казней?! – и отставки ненавистного им Алексея Басманова, имя которого было прямо им указано в некоем послании. И совсем было удивительно, что к этим требованиям неразумным присоединился новый митрополит Афанасий, на место почившего Макария избранный. А ведь какие ему почести оказывались, Захарьины даже добились для него у Собора Священного права носить белый клобук, что ставило его выше всех патриархов веры православной! Воистину нет благодарности в сердце человеческом!
Носились слухи о том, что бояре войска к Москве стягивают. И это в то время, когда от рубежей западных угроза нам великая исходила. Некий князь-изменник во главе рати литовской вторгся на нашу землю, загнал один из полков царских в болото и там разгромил. Доносили, что призывал он короля польского дать ему еще большее войско, тридцатитысячное, и похвалялся, что дойдет с ним до самой Москвы и царя русского скинет, и заносчиво уподоблял себя Давиду, который, изгнанный Саулом, воевал землю Израильскую. А видя нерешительность короля польского и даже подозрительность к нему, как ко всякому презренному изменнику, предлагал, чтобы его в походе том приковали цепями к телеге, спереди и сзади окружили стражей с саблями обнаженными, чтобы они зарубили его немедленно, коли заметят малейшую неверность, и на той телеге будет он ехать впереди рати, и руководить ею, и направлять кратчайшей дорогой, и приведет-таки в Москву, пусть только рать следует за ним. Только одно, быть может, и спасло нас тогда: полякам и литовцам было не до русских дел – они схватились со шведами и датчанами за обломки Ливонии, кои каждый почитал своими.
Я чувствовал, что дело катится к какой-то страшной развязке. Да и все при дворе царском это чувствовали. Несколько месяцев не было ни пиров, ни прочих увеселений, царя Ивана не выпускали за пределы Кремля и даже в Александрову слободу ни разу не выезжали. Устрашенные грозными слухами, не доверяя никому, даже стрельцам, Захарьины и Басманов срочно набирали новый охранный отряд из детей боярских из своих вотчин. Собралось их пока всего лишь несколько сотен, слишком мало против немереной силы боярской, поэтому вели они себя поневоле тихо. А тут еще приключилась неожиданная и странная смерть Данилы Романовича, дяди царя Ивана. Захарьины не только не рискнули покарать злоумышленников, если они были, но даже объявить все обстоятельства гибели, так и схоронили одного из ближайших родственников царских без всяких почестей и огласки.
Затихла Москва. И в этой тишине предгрозовой над морем людским носилось лишь одно слово: отречение.