Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Тут я немного вперед забегу и расскажу, что с Магнусом дальше было. Иван так его возлюбил, что провозгласил королем Ливонии, пожаловав ему наши кровные земли. Мало чему мы можем у иноземцев поучиться, но вот их умение быть щедрыми за чужой счет неплохо было бы перенять. Мы же непременно шубой с собственного плеча одарить норовим! Последнюю рубашку снять готовы для первого встречного! В этом можете мне поверить, сам такой. Короной королевской щедрость Иванова не ограничилась, он не только Магнусу пять бочек золота пожаловал, но и породнился с ним, просватав за него старшую дочь князя Владимира Андреевича Евфимию, когда же та неожиданно скончалась, то пришел черед младшей, Марии. Ох, добавило мне это головной боли, ведь через племянниц моих и Магнус вдруг племянником заделался. Через несколько лет Иван в сердцах грозился Магнуса наследником объявить, все это за очередную его блажь приняли, все, но не я!
Ну, до этого еще много воды утекло, тогда же у меня новая забота появилась. Донесли мне дворовые мои, что какой-то человек вот уж несколько дней около подворья нашего отирается. Я подумал, это кто-нибудь из скуратовских соглядатаев, с этим ничего поделать нельзя, но прознать, кто таков, не мешало, чтобы при встрече не сказать слова лишнего. Сел в засаду у щелки в тыне, дождался, оказался – вот те на! – Афонька Вяземский. Он-то что здесь потерял?! Поразмыслив немного, я к княгинюшке с расспросами приступил. Повинилась мне моя милая, что с месяц назад приоткрыла она ненароком в храме лицо свое, чтобы утереть слезу, в экстазе молитвенном по щеке ее побежавшую, и тут ее опалил взгляд чужой и нескромный, посмотрела она в ту сторону, откуда жар исходил, и увидела знакомую усатую физию окаянного Афоньки. С тех пор не дает он ей покою, в храме на проходе стоит, пытаясь ее внимание привлечь, даже писульку страстную ухитрился ей в терем передать с мольбами непристойными. Мне же она об этом ничего не сказывала из опасения, как бы я кого-нибудь в гневе не прибил.
– Эх, надо было тогда его голову на пике вздернуть, как ты предлагал! – закончила княгинюшка свою речь покаянную, нимало не смущаясь легким противоречием с предыдущими словами. – Теперь жалею, что удержала, да уж поздно!
– Поздно жалеть токмо главу отсеченную! – успокоил я ее. – Пока же голова на плечах, всегда есть возможность это упущение досадное исправить!
Но до этого еще далеко было, пока же мы приняли меры предупредительные: княгинюшка совсем перестала за ворота выходить, даже и в храм по воскресеньям, я же стражу дневную удвоил, а внимание ее наказом строгим утроил. Вы удивились, почему именно дневную? А ночью-то чего сторожить, ночью я сам завсегда дома. Я вообще бы стражу убрал, если бы был твердо уверен, что это Афоньку на решительный поступок подвигнет. Не мог же я драться с ним на задах своего двора, это было бы умалением моего достоинства, а вот если бы он в дом забрался, тогда другое дело. Тут бы я его с Божьей помощью непременно бы сокрушил. У меня уж и рогатина была припасена, всегда под рукой находилась. И засыпал я всегда со сладкой улыбкой, представляя, как он на той рогатине руками и ногами пресмешно сучит.
Вы спросите, почему я прямо к Ивану не пошел и на Афоньку не пожаловался? Во-первых, дело это личное и не след никого в него замешивать, даже и племянника любимого. Во-вторых, видел я от такой жалобы одни неприятности для себя. Вяземский-то последнее время действительно какой-то странный был, задумчивый и мечтательный, Иван его за это вышучивал, добиваясь у того имени зазнобы новой. Говорил, что ежели не ладится дело, так у Бомелия на такой случай порошок приворотный есть, а иноземцу не верит, так у нас свои умельцы имеются, взять хотя бы мельника Никанора неподалеку от Слободы, в пяти верстах. Весь двор на эти шутки смехом заливался, каждый норовил свои способы предложить боль сердечную успокоить, один другого мерзостней. Теперь вы понимаете, что, если бы пришел я к Ивану с жалобой, он бы легко все сложил и не только Вяземского, но и меня бы стал прилюдно вышучивать, и, что самое ужасное, имя княгинюшки моей стало бы всуе трепаться. Этого я никак не мог допустить! Так и жили втроем, я сам-третей, княгинюшка – ошую, рогатина – одесную.
* * *
Эх, кабы все страхи такие были, что их молитвой или хотя бы рогатиной победить можно было. Как бы легко жилось тогда на белом свете!
Но тут пошли у нас такие события, что мы даже об Афоньке окаянном забыли, а он, кажется, о нас.
Началось все с «царицы египетской». Княжна Мария все эти годы в Слободе жила, в царском дворце, на особой половине, и вела себя не в пример скромнее, чем в Москве, отбросила свои девчоночьи замашки, на лошадях не скакала, на пирах не только не плясала, но даже и появляться перестала, зато в храме завсегда рядом с Иваном стояла и молилась столь же истово. Я так думаю, что она в образ царицы входила, а быть может, и почитала себя таковой. Поговаривали, что она большое влияние на Ивана имела и многое чего ему на ухо нашептывала. Этого я доподлинно не знаю, поэтому промолчу. Вот брат ее, князь Михаил, тот на виду был, Иван его главой думы опричной сделал и всегда за свой стол сажал, это ему сподручнее нашептывать было, а Марии-то – когда и где?
А как исполнилось Ивану пятнадцать лет, так все стали обсуждать планы его женитьбы. О Марии Черкасской никто и не вспоминал, даже Захарьины, которые к идее своей давней охладели. Теперь они говорили о том, что хорошо бы взять Ивану жену русскую, из рода не очень знатного, не из боярского, но с обширной родней, эта-де родня Ивану крепкой опорой будет, в то же время не будет лезть вперед и их, Захарьиных, от трона оттирать. Я чуть не рассмеялся. Коротка же память людская! Самих-то под каким забором нашли, а теперь, вишь, рассуждают, как бы кто-нибудь их места первые у трона не поколебал.
Были и другие мнения, ведь женитьба царя – дело государственное, тут без долгих разговоров не обойтись. Понятно, что разговоры эти до Марии Черкасской донеслись, и начались во дворце скандалы, по горячности княжны весьма шумные, звон разбиваемой посуды вырывался даже на площадь торговую к великому соблазну народа. А ведь говорил я им, Захарьиным то бишь, что нечего фарфор во дворце заводить, золотая да серебряная посуда во всех отношениях лучше, не бьется и дешевле. На крайний случай ее можно в монету перелить, а что с осколками фарфоровыми делать, которые из дворца теперь коробами выносили?
С той поры Мария Ивана от себя уж не отпускала, всюду за ним таскалась. Вот и в Вологду с ним поехала, смотреть, как дела подвигаются на строительстве новой столицы. А уж из Вологды ее совсем плохой привезли, так что из возка пришлось на руках выносить. Две недели промучилась, иссохла вся и умерла. Иван, как вернулся, в великое расстройство пришел. С одной стороны, горевал сильно, на помин души ее такие богатые вклады в монастыри сделал, что и мы по смерти матери его, святой Анастасии, не делали. А с другой – приказал розыск тщательный провести и злодеев наказать без всякой пощады, кто бы они ни были.
Скуратов за дело с обычным своим рвением принялся и рыл, в общем-то, там, где следовало, в ближайшем окружении Ивановом. Но и другие не отставали, Захарьины сразу на Старицких указали, а вскоре и злодеев сыскали. Ими оказались дворцовый повар Молява с сыновьями. Под пытками признались они, что подучил их извести будущую царицу князь Владимир Андреевич, он же дал им порошок, от матери из Горицкой обители полученный, и двадцать золотых. И еще больше обещал, если они и самого царя испортят.
Иван немедленно приказать доставить в Слободу инокиню Евдокию, а князю Владимиру Андреевичу послал настоятельное приглашение приехать. Но не довелось мне свидеться с теткой Евфросиньей, погибла она по дороге, по одним рассказам, угорела, по другим – утопла в Шексне, угар с водой плохо сочетаются, так что у меня подозрения всякие возникли.
С князем Владимиром тоже незадача приключилась. Уже прискакал вестовой с сообщением, что они с супругой и дочерью младшенькой находятся в ближнем сельце Слотине и завтра прибудут. А на следующее утро другой вестовой с новостью ужасной: все скончались. Иван пришел в ярость неописуемую, собрав всех ближних своих, кричал, что злодеи изводят его родных и к нему подбираются, при этом выходило так, что все злодеи в этой самой палате сидят и злодеи – все сидящие. В конце концов Иван выбрал самых доверенных, то есть наименее подозреваемых, и отрядил на немедленный розыск. Так и поехали: Григорий Лукьянович Скуратов, Василий Грязной и я, конечно, хоть и очень мне не хотелось.
Предпоследний удельный русский князь нашел свой конец в тесной комнате на маленькой ямской станции. Владимир Андреевич лежал, благостный и прибранный, на кровати, а рядом дочка его, как уснула, милая. Княгиня же Евдокия полулежала-полусидела на полу у кровати с левой рукой, простертой к мужу и дочери, как будто в последние мгновения тянулась к ним, да так и не дотянулась. Рядом же с правой рукой лежал кубок опрокинутый, из которого натекла небольшая лужица вина. Никаких следов борьбы или насилия не было видно.
– Эх, – крякнул Скуратов с какой-то даже досадой и сказал, покачивая скорбно головой: – Похоже, что сами.
– Да уж, – кивнул головой Грязной, деловито осматривая комнату, – княгиня отравила мужа с дочерью, как я думаю, по сговору с князем, положила их на кровать, убрала, чтобы все пристойно выглядело, а потом уж сама.
– Не мог князь Владимир такого над собой сделать! Он в Бога веровал, а это – грех! – воскликнул я.
– А он и не делал, – сказал Скуратов, – он на жену все переложил. Нерешителен был и богобоязнен, это твоя правда, князь, вот всю жизнь женской волею и прожил, сначала мать, потом первая супруга, затем вторая, все как на подбор, сильные женщины были, упокой их Господи.
– Но почему? – не сдавался я. – Ведь ехал он к царю почти по доброй воле, оставалось каких-то три версты, доехал бы, поговорил, оправдался. А если принудили, то как? Здесь, среди людей? Да и насилия никакого не было.
– Э-э-э, князь, – протянул Грязной, – напугать человека до потери воли несложно, особенно если воли с ноготок, – так и сказал, слово в слово по-моему.
– И не нужно для этого кости ломать или жилы тянуть, – пояснил Скуратов, – чтобы вы там все ни говорили, я, к примеру, это дело не люблю и редко его пользую, да и зачем, если можно по-доброму объяснить человеку, что с ним будет, если он упираться начнет. А для особенно упорных можно и в натуре показать, поставить около окошка, вот как здесь, колышек, а на колышек человечка посадить, смотри и вникай! Тут главное – из каморы все острые предметы убрать и веревочки, а то без обвиняемого недолго остаться. А можно наоборот, поставить чару с вином, да объяснить, чтобы ни в коем случае это вино не пил, а то там такой яд сильный, что в одно мгновение уложит без всякой боли. А к княгине немного другой подход, – с неожиданной словоохотливостью продолжил Скуратов, – но тоже на знании натуры основанный, она же как братец двоюродный (для тех, кто не знает, укажу с омерзением это имя – князь Андрей Курбский), горда без меры, вспыльчива и порывиста, ей не смерть страшна, а позор, и то, что дочка у нее, а не сын, весьма кстати для целей злодейских. Уж лучше так! – махнул Скуратов рукой в сторону кровати с телами погибших, потом обернулся к Грязному и сказал с некоторым раздражением: – Ну а ты чего здесь стоишь? Иди, поспрошай народ, кто у Старицких вчера вечером был, да долго ли.
– Их, может быть, еще раньше обрабатывать начали, а уж здесь они дозрели, – деловито, без тени обиды ответил Грязной.
– Так ты и на других станциях расспроси! Иди, Вася, иди, землю носом рой, но злодеев сыщи!
* * *
Вот говорили тогда и сейчас иные говорят, будто бы это Иван приказал Старицких извести. Врут! Не бывало такого в нашем роду со времен гибели святых Бориса и Глеба. Церковь наша православная, прокляв окаянного братоубийцу Святополка, навечно поставила предел душегубству великокняжескому. Но если вы вдруг человек практический и доводы нравственные в расчет не принимаете, то я по-вашему спрошу: а зачем? Какая в том Ивану корысть? Тетка Евфросинья ему никак не мешала, он даже чувств к ней никаких испытывать не мог, как, гм, некоторые, потому что не знал ее совсем. Что же до князя Владимира Андреевича, то после него сын остался, это в нашем царском деле, считай, одно и то же. А Иван своих троюродных уже родственников очень жаловал, брату оставил все поместья отца его – богатейший удел! – хотя некоторые и советовали настойчиво переписать его в опричнину. И сестер своих, как я вам уже сказывал, Иван с честью пристроил, не его вина, что за одного и того же жениха, так Господь распорядился.
Вы скажете, что Иван, мол, сам приказа мог и не отдавать, но вот ближние его, в мысли его потаенные проникая, вполне могли то злодейство совершить, желая Ивану угодить и милость его заслужить. Опять я с вами не соглашусь, потому как последнему дураку ведомо, что награда за такое злодейство одна – плаха. Нельзя допускать, чтобы человек, на помазанника Божьего руку поднявший, под солнцем ходил. Во вкус может войти, да и другим дурной пример. Если к нам прибежит человек, на короля какого-нибудь покусившийся, пусть даже тот король враг нам и веры другой, мы злодея этого непременно на плаху отправим в назидание другим. Тот король, быть может, и враг нам на поле брани, но пред Господом он нам брат и потому милее нам любого из наших подданных. Так что бунтовать – бунтуй, но на жизнь не умышляй. Вот и Иван в гневе праведном приказал казнить лютой смертью всех, кто к делу этому хоть какое-нибудь отношение имел, не только повара царского с семьей, с которого все и началось, но и тех, кто Старицких в пути сопровождал, и даже тех, кто розыск вел. Кроме Скуратова, конечно, потому как именно он за это избиение и отвечал. Уж он, не сомневайтесь, всех подчистил, быть может, и с избытком.
Вот я и говорю: Иван к этому делу ни сном ни духом. А за иных я не ответчик Бог им судия!
* * *
Это я сейчас так рассуждаю. Здраво и свободно. Тогда же я ни о чем думать не мог, все как в тумане было. Честно говоря, в том разговоре над телом князя Владимира Андреевича я не уверен, что Скуратов крякнул досадливо, точно помню, а дальше…
Вернувшись в Слободу и Ивану доложившись, я домой побежал. Затворились мы с княгинюшкой в спальной, сели рядышком на лавку, и я ей обстоятельно все, что видел и слышал, пересказал. Детали разные ужасные я старался пропускать, но ей, видно, и оставшегося хватило.
– Мне страшно, – сказала она тихо, прижимаясь ко мне.
– И мне! – успокоил я ее и, утешая, спрятал лицо у нее на груди и обхватил руками за плечи.
– Давай убежим, – шепнула княгинюшка.
– Давай! – немедленно согласился я.
Вы скажете, что слишком легко и быстро я согласился. А я всегда так с княгинюшкой моей любезной соглашался. Она ведь понимала меня как никто, единственная меня понимала, ведала все мысли мои самые потаенные, которые я гнал от себя и в которых сам себе признаться боялся. А как выговаривала она ее, я так сразу и видел, что это и есть моя мысль, которой я мучился, и даже облегчение великое чувствовал, что наконец-то она изреклась, и тут же с ней соглашался, да и как не согласиться с собственной выстраданной мыслью. Вот и весь секрет семейного счастья, главное, чтобы понимание было полное между супругами.
Так что мы с княгинюшкой всегда были заодно, вот и тогда на следующее же утро к побегу стали готовиться. Княгинюшка драгоценности свои увязывала, это, как вы понимаете, дело небыстрое, я же, напротив, тратил свои скромные сбережения. Потому как для успешного побега, кроме решимости, нужны еще три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги.
Нашел я и человека надежного, Альберта Блюма, который на воротах на страже стоял и мог нас в час назначенный беспрепятственно на волю выпустить. Специально люторанина выбрал, с православным-то никогда не знаешь, чего ждать, вдруг у него совесть проснется и он о присяге вспомнит, пойдет и доложит. А этот такой был явный прохвост и проходимец, что для дела нашего тайного лучше и не сыскать. Отсыпал я ему денег, не торгуясь, и уж час был назначен, но вышел утром того дня на площадь, смотрю – Альберт Блюм на виселице болтается, а рядом Скуратов стоит и вроде как улыбается, то на меня посматривая, то на висельника. Ноги сами меня к Скуратову принесли.
– И за что же этого отделал? – спросил я его.
– Дрянь человечишка, – ответил Скуратов, – подношения брал и за то людишек разных безвозбранно в Слободу пускал, а иных, наоборот, выпускал. Он, конечно, мне обо всем докладывал и прибытком своим делился, а тут вдруг куш великий сорвал и не поделился, более того, побежал к царю докладывать, – рассказывал Скуратов спокойно и нисколько не смущаясь, – хорошо еще, что царь у нас себя блюдет и до разговора со всякой швалью не снисходит – твое воспитание, князь! – вот этот пес и побежал к Никите Романовичу, но я его перехватил. Попытал маленько, вызнал все, что мне было надобно, царю доложил, что положено, и по его приказу, не откладывая, с утра пораньше – и отделал. Чтобы, значит, не стал болтать лишнего, жизнь свою спасая.
– Ну, коли по Иванову приказу, тогда, конечно, все верно, – как можно спокойнее сказал я и тут же столь же безразличным тоном коварный вопрос задал: – Неужто честных людей не осталось?
– Это которые берут, но не доносят? – уточнил Скуратов и, не дожидаясь моего ответа, продолжил: – К сожалению моему большому, есть еще такие, не перевелись, несмотря на труды наши неустанные. Вот хотя бы Степан Ломакин, он во второй и пятый день седмицы над всей стражей внешней начальствует. Точно знаю, что берет, но поймать не могу. Я уж и добром с ним говорил, и на испуг брал, стоит аки скала на своем: люди злые оговаривают. А у меня каждый раз, когда из Слободы с государем отбываем, сердце не на месте, что, если в отсутствие наше какой злодей в Слободу проникнет или, наоборот, сбежит. Вот и через три дня на охоту отбываем, а тут как раз черед Ломакина на стражу заступать, чувствую, непременно что-нибудь случится. Что самое обидное, ничего предпринять не могу, только на Господа и уповаю.
Что ж, вытянул я хитростью из Скуратова все, что мне было надобно, но не спешил от него отойти, чтобы не возбудить подозрения, и продолжил разговор пустой.
– Да я не о таких людях спрашивал, а о действительно честных, – сказал я.
– Это которые все честно доносят, но ничего за это не берут? – вновь уточнил Скуратов.
– Да нет же! – ответил я с некоторым раздражением. – Что ты все о доносах, будто ни о чем другом думать не можешь…
– На том стоим! – вставил Скуратов.
– Оставь доносы! Ответь мне, как на духу, неужто не осталось людей, которые не берут?
– Нет! – с неожиданной убежденностью ответил Скуратов. – Любого человека купить можно! – Тут он заметил мой протестующий жест. – Ты-то, князь, ни денег, ни поместий, конечно, не возьмешь, но и к тебе, коли потребуется, ключик найти можно.
Отошел я тогда от Скуратова в сильном негодовании. Да как он смел, смерд, меня!.. Я просто задыхался от возмущения. Но вот ведь и года не прошло после этого, как ключик отыскался, да и нетрудно это было, ибо всегда он при мне был и у меня перед глазами, ключик тот – княгинюшка. А сейчас чем я занимаюсь? То-то и оно! Да-а, Скуратов… Большой людовед!
* * *
Вышло все как по-писаному! Разыскал я того Степана Ломакина, неприветливый, насупленный мужчина оказался, я к такому никогда бы сам не подступился. Но подошел, делать нечего.
– Чем могу служить, светлый князь? – спросил он меня и даже улыбнулся.
Посмотрел я на него, перекрестился мысленно и – как головой в прорубь! – все рассказал.
– Почту за честь! – с нежданной учтивостью ответил Степан. – Двадцать золотых.
Какой славный человек на поверку вышел! Я готов был его расцеловать.
– Я бы вашей милости и за пять услужил, из уважения к вам и княгине Ульяне, – продолжал между тем Степан, – но уж больно дело будет громкое, чаю, до пытки дойдет, надо мне простой будущий отработать, семья все ж таки, дети малые.
– Понимаю, понимаю, – успокоил я его и тут же перешел к вопросам практическим – так когда же?! Ночью, на рассвете? Какие знаки тайные? И сколько вещей с собой пронести можно?
– Ну что вы, князь, – протянул раздумчиво Степан, – ночью подозрительно очень выйдет, а на рассвете – княгине лишнее неудобство, выезжайте-ка после заутрени. Сегодня же оповестите всех, что едете с княгиней на охоту, так что все вещи нужные сложите в возок, или в два, больше не стоит. И людей всех верных с собой возьмите, зачем их здесь на душегубство оставлять, да и нехорошо вам без свиты подобающей ездить. А знаки? Какие знаки? Лишнее все это! Я вас и так увижу, а вы – вы меня не знаете!
– Уже забыл! – радостно воскликнул я. – Век буду за тебя Бога молить!
Вот так через два дня выехали мы из ворот нашего дома. Я верхом, в одном возке княгинюшка со своими драгоценностями и двумя девками, во втором возке книги и свитки уложены – не мог же я их оставить! – а сверху корзины с провизией и вином навалены для маскировки, ну и для еды, конечно, за нами десяток оружных дворян и холопов. Проехали мы через всю Слободу до самых ворот, и народ нас радостно приветствовал, особливо княгинюшку, которая в ответ народу ручкой милостиво помахивала. Ворота же городские были распахнуты, и никто нас ни о чем не спрашивал. Ехали мы в виду города степенно, а как свернули направо, на северную сторону, так и ударили плетками, понеслись, теперь ищи– свищи ветра в поле!
Поехали мы не в Углич, где нас в первую голову искать– свистать будут, и не в Москву любимую, опричниками теперь полную, а прямиком в город Ярославль. Он тогда под земщиной был, с другой стороны, вотчина наша великокняжеская, можно сказать, дом родной! Кто нас там тронуть-обидеть посмеет.
И чем дальше мы от Слободы отъезжали, тем легче мне на душе становилось, кричать мне хотелось и петь, как будто не воздух морозный я вдыхал, а вино чарками пил. Набрал я воздуху в грудь и как крикну: «Свобода!» И вот что удивительно, какие-то еще слова в груди теснятся и наружу рвутся, все по– чему-то срамные и похабные, которые я жизни никогда не употребляю. Не сдержался я и освободил душу. Так что вороны с ветвей вверх с криками взметнулись. Нет, не от слов моих, от громкого хохота всей свиты. Оглянулся я на них, посмотрел на княгинюшку мою, смеющуюся так, как уж несколько лет не смеялась, и тоже смехом залился.
Господи, хорошо-то как!