Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
* * *
Между тем война Ливонская, как казалось, приближалась к развязке. Посему и собрались в этом средоточии всех дел большинство «избранников»: Курбский, Данила Адашев, Курлятьев, Репнин. Даже сам Алексей Адашев, редко Москву покидавший, и то туда выехал.
Воспользовавшись полугодовой заминкой в наших действиях, встрепенулся недобитый орден Ливонский. Вспомнила бабка, как девкой была! Препоясались рыцари изнеженные мечами и даже наскакивать на войска наши начали, но были отбиты. Несчастливый на поле битвы, магистр ордена был не намного удачливее и в сношениях с державами европейскими, в коих искал защиты от всевластия русского. Защитников, правда, объявилось тьма, вот только деньги, и тем более ратников, давали крайне неохотно, зато засыпали Москву посланиями многословными.
Первым всполошился император германский Фердинанд Габсбург, лишь недавно на престол вступивший и опыта общения с нами не имевший. Его легко урезонили, сказав, что все несчастья Ливонии проистекают из отступничества ее от католичества и коли у него руки до еретиков не доходят, мы по-соседски помогаем в знак вечной дружбы и во славу веры христианской, и прочая, и прочая, и прочая.
Вторым защитником явился король датский Фридерик. Уведомлял он царя русского как доброго, любезного соседа о своем восшествии на престол, изъявлял ревностное желание быть ему другом и восстановить торговлю с нами, уничтоженную смутными обстоятельствами минувших времен. За это просил Фридерик не тревожить Эстонии, якобы издревле области датской, только на время порученной ордену Ливонскому. Не стерпело тут сердце русское, ответил Адашев именем царя: «Да не вступается король Фридерик в Эстонию. Его земля Дания и Норвегия, а других не ведаем».
И король свейский, старый разбойник Густав Ваза, не смолчал, прислал грамотку в Москву: «Не указываю тебе, великий государь, в делах твоих, не требую ничего, но только в угодность императору Фердинанду молю тебя как великодушного соседа даровать мир Ливонии из жалости к человечеству и для общей пользы христианства. Я сам не могу хвалиться искренним дружеством и честностию ливонцев – знаю их по опыту! Если хочешь, напишу к ним, что они должны пасть к ногам твоим с раскаянием и смирением. Уймешь ли кровопролитие или нет, во всяком случае, буду свято хранить заключенный между нами договор и чтить высоко твою дружбу». Ишь как урок преподанный усвоил! За смирение его и ответ был милостивым: «Если не имеешь особенного желания вступаться в дела Ливонии, то нет тебе нужды писать к магистру. Мы сами найдем способ образумить его».
Ходатаи эти за дальности их и слабостью не очень нас беспокоили. Другое дело Польша с Литвой. Обидно им было смотреть, как мы землю какую-никакую у них под боком разоряем, а им ни кусочка не обламывается. Уже шляхта польская громко вопила, короля своего Сигизмунда на эскапады дерзостные подвигая, да и паны литовские недовольно брови хмурили, сдерживаемые только мирным договором с нами, через два года заканчивающимся.
Надлежало войну ливонскую завершать быстро и решительно. И вот в августовские дни, когда царица Анастасия тихо угасала в Москве, войска наши нанесли ордену сокрушительное поражение. Андрей Курбский настиг под стенами Феллина ливонскую знать, последний раз сплотившуюся, и разбил ее одним ударом, захватив в плен магистра Фюрстенберга, ландмаршала Филиппа Шальфон-Белля, комтора Гольдрингена Вернера Шальфон-Белля, судью Баугенбурга Генриха фон Галена и множество других. Алексей Адашев, расположившись в магистерской резиденции в захваченном Феллине, взял под свое управление всю Ливонию, надеясь в скором времени привести ее в полное спокойствие и вернуться с миром в Москву.
Но судьба распорядилась иначе.
* * *
Добившись удаления Сильвестра, Захарьины вернулись в Москву и сразу приблизились к власти. Они ведь так и оставались членами совета опекунского, считалось, что они добровольно уехали из Москвы для устройства дел своих вотчинных, никто не мог им воспрепятствовать делами опекунскими вновь заняться. Сказалась тут и беспечность Избранной рады, и занятость более важными, как им казалось, делами, и предательство главы совета опекунского князя Ивана Мстиславского, который с потрохами на сторону Захарьиных переметнулся. С его подачи боярин Василий Михайлович Захарьин стал начальником государевых тайных дел, место в те времена совершенно незначительное из-за спокойствия всеобщего в державе.
Но всего того Захарьиным мало было, они на верхушку власти пробирались, для этого скинуть надо было оттуда правителя негласного, но реального – Алексея Адашева. И тот им в этом сильно поспособствовал не только долгим отсутствием в Москве, но и всем поведением своим.
Как я не раз уже рассказывал, прямодушен был Алексей, всем прямо говорил, что думает, и тем людей невольно обижал. А маленькая личная обида выше любой выгоды государственной. Это и к правителям относится, что же о слугах их говорить.
А еще тем обижал Адашев людей, что судил строго по закону, ничего другого в расчет не принимая, ни достоинство, ни родство, ни заслуги былые. К просьбам изустным слух не склонял и подарков не принимал ни до, ни после суда. Вот и выходило, что какой-нибудь сын боярский худородный правым в споре с боярином знатным выходил. Благодарность победителя быстро испарялась, да при таком порядке и не было подчас никакой благодарности – за что благодарить, если все по закону сделано? – а вот обида боярская крепко занозой в сердце сидела и свербела, и свербела.
К обиде и зависть примешивалась, уж больно на виду был Адашев, пусть и не по своей воле. Встряхнул брат мой державу, вывел ее из полусонного состояния, закипела жизнь не только у нас, но и во всех окрестных странах. После его ухода, так и не объявленного, послы иностранные вереницей в Москву тянулись, и со всеми Адашеву приходилось возиться. Этой работе никто не завидовал, и никто к ней не рвался, справедливо полагая, что дела внутренние сулят много больше прибыли, чем дела внешние. Задевало лишь почтение, которое иностранцы Адашеву выказывали, то, что почтение это не только к державе относилось, но и к нему лично. Называли Адашева уважительно канцлером, смысл слова этого иностранного оставался боярам неведомым, однако само звучание его сообщало ему некую торжественность и даже очарование.
И уж совсем нестерпимым был весь строй жизни адашевской, благочестивый и праведный сверх меры. Являл он собой вечный укор всем живущим, все на его фоне грешниками великими выходили. Вот, скажем, постился Адашев почти во все дни, когда даже церковь свободу давала слабой плоти человеческой. Приезжаешь во дворец после дня, трудами неустанными наполненными, садишься за стол и пол бараньего бока с кашей для тебя только для разгону, а тут сидит напротив Адашев и просфорку сосет. Весь аппетит отбивает!
А уж коли вы тарелку от себя отставили, я вам другой пример приведу. Держал Адашев у себя на дворе целую избу с прокаженными, ходил к ним чуть не каждый день и своими руками язвы их гнойные омывал. Мало ему язв государственных! Нет, так нельзя! Должен человек, даже самый праведный, умный и сильный, иметь хоть какую-нибудь слабость, лучше всего обычную русскую. Вот тогда мы его возлюбим. Ведь праведность, силу и ум мы уважаем, а любим человека за слабости его. Так и с Адашевым было: уважали, но не любили.
Лишь в последний год дрогнул цельнокаменный Адашев, уступил склонности к польской женке именем Мария-Магдалыня, на дворе его Христа ради проживавшей. Невеликий грех, тем более и овдовел Адашев к тому времени, но и он мог бы смягчить сердца окружающих. Но, видно, судьба у него такая была, что даже страсть эта извинительная ему во вред пошла. Дело было не в имени женки, соблазнительные мысли навевающем, и не в происхождении ее, ибо все, кто хотел знать, те знали, что перешла она из веры католической в истинную православную и, как любой новообращенный, все обряды церкви нашей соблюдала ревностно. Но было у нее пять детей, только живых. Бывает, что старец немощный стены града вражеского одним словом сокрушает, старца такого святым почитают. Но когда вдовица с пятью детьми сердце первого сановника державы присушивает, тут всякому ясно – без колдовства не обошлось. А коли не гнал он ее от себя, несмотря на уговоры ревнителей веры истинной и искренних его благожелателей, значит, сам в той трясине погряз.
Так что мнение народное было подготовлено к вести, разнесшейся осенью по Москве: Адашева судить будут. Подивились разве лишь тому, что к Адашеву пристегнули Сильвестра, о котором все забывать стали. Все, но не Захарьины! Гадали же о том, привезут ли подсудимых на суд сразу в оковах или уж после суда наденут. В оковах же никто не сомневался.
Но случилось небывалое: устроили суд заочный, хотя ничто не мешало доставить обвиняемых в Москву, да они и сами с готовностью бы приехали, если бы их известили и приехать дозволили. Когда собрались на суд митрополит, епископы, бояре и многие прочие духовные и служивые, этот вопрос первым встал. Тут прислужники захарьинские стали кричать громко, что Адашева никак нельзя в Москву пускать, ибо может он бунт учинить, а Сильвестр известный лукавец, может одним словом суд высокий очаровать, а взором своим уста сомкнуть доносителям правдивым. Относительно Сильвестра они, быть может, и не ошибались, всем памятно было, как он на суде давнем вывернулся и на свою пользу его оборотил, но вот на Алексея Адашева напраслину наплели. Он к бунту неспособен был, не только для собственного спасения, но и для спасения державы, ибо верил, что бунтами держава не спасается, а только разрушается. Вот Андрей Курбский, тот мог взбунтоваться, он своевольность удельную с молоком матери всосал, да и в войсках его боготворили в отличие от Адашева.
Думается мне, что и остальные так же, как я, думали, но уж больно любопытно им было, какие обвинения против недавних всесильных правителей выдвинут, потому и согласились на суд заочный и принялись слушать дело розыскное. Длинное было дело, да и немудрено любые свидетельства добыть, имея пыточную избу в распоряжении, как у Василия Михайловича Захарьина. Дивился народ, слушая признания чистосердечные купцов разных и подьячих безвестных о том, как препятствовали Адашев с Сильвестром войне Ливонской и за то передавали им с германской стороны серебро и золото мешками. И как предавались они чародейству тайному, и от того многие беды вышли Земле Русской и погибель людям православным. А дальше огульно: что думали единственно о мирской власти и управляли царством без царя, ими презираемого; что снова вселили дух своевольства в бояр; что раздали ласкателям своим города и волости; что сажали, кого хотели, в Думу, а верных слуг государевых из Москвы удаляли; что держали царя за мальчика, за куклу на троне. Не забыли и о страшных днях болезни Ивановой, так все представили, будто бы хотели злодеи законного наследника обойти и на трон князя Старицкого возвести. И в жестокости сердец своих оскорбляли и злословили голубицу на троне, царицу Анастасию. Но в изведении царицы их, слава Богу, не обвиняли, это уже после народ сам домыслил в горечи от преждевременной утраты.
Суд под грузом обвинений многочисленных и доказательств бесспорных единодушно приговорил: виновны! И на том приговоре все присутствовавшие бояре и святые отцы подписи свои поставили. Лишь митрополит Макарий, близость кончины чувствуя, не захотел брать грех на душу, отговорился старческой немощью. И я, конечно. Уж придумал бы, чем отговориться, если бы меня призвали.
Интересная все-таки вещь – история! Как это она ловко по-своему переворачивает многие поступки человеческие, не в ту сторону, куда человек их направлял, а совсем даже в противоположную. Вот ведь Захарьины: хотели надеть на Адашева с Сильвестром венок терновый, а вышло – лавровый. Они хотели их навсегда изничтожить, взвалив на них бремя ответственности за все беды русские, а в результате прославили их в веках, громогласно объявив на весь мир, что именно они были главными правителями на Руси в тот короткий, но блестящий период ее истории.
* * *
Вы, конечно, негодуете на мою забывчивость, на то, что не рассказал я о главном, о наказании. Ничего я не забыл. Рассказываю: не было наказания. «Как так?!» – удивленно спросите вы. Честно говоря, я и сам поражен был, там за каждую строку обвинения полагались если не плаха, так колесо, не колесо, так костер. И никакого снисхождения!
Но Захарьины не чувствовали пока в себе достаточно сил, чтобы настоять на казни, а все остальные вполне удовлетворились отставкой бывших властителей, если и была у кого-либо неприязнь к ним, то не поднималась она до ненависти.
Сильвестру приказали отправиться с Белозера в Соловецкий монастырь, но ведь и там люди живут. Адашеву же постановили оставаться наместником в Ливонии, разве что перевели из приграничного Феллина в тыловой Дерпт. Даже имущество его небогатое ему оставили. Точнее говоря, отобрали у него все его земли в Костромском уезде – село Борисоглебское со слободой и сельцом, да с 55 деревнями – и отдали боярину Ивану Меньшому Шереметьеву, родне захарьинской. Но тут же пожаловали Адашеву обширное поместье под Псковом, в три раза больше отобранного, так что оставшиеся недели своей жизни Алексей Адашев был самым крупным помещиком в тех краях.
Потому как жить ему осталось всего несколько недель. Многое и тогда, и потом говорили о той смерти. Что отравили его якобы по приказу врагов его, или что сам он отравился ядом, который постоянно с собой в перстне носил, или что удар его хватил, когда у него на глазах сожгли за ведовство возлюбленную его Марию-Магдалыню, а детям ее головы отрубили. Врут все люди! На Руси ведьм со времен деда моего не казнили, тем более деток безвинных. И отравиться Адашев не мог, грех то великий пред Господом. Враги же адашевские единственные нам ведомы, хотели бы отравить, так отравили бы без суда, а после суда зачем травить? Они уж, поди, предвкушали, как противника их в Москву в оковах привезут, на позор выставят, а потом голова его с плеч покатится к самым их ногам. Как же они, наверно, негодовали на судьбу, которая лишила их сладости мести!
Я уверен, что Алексей Адашев своей смертью умер. Впал от несправедливости суда в горячку (в этом вы можете мне поверить!), а как душа поникла, так и тело сдалось, истощенное трудами многолетними, постами строгими и страстью запоздалой. Я за жизнь свою долгую многократно убеждался, что самое простое объяснение обычно и самое верное. Но людям оно кажется пресным и скучным, вот и начинают они его украшать всякими страстями, интригами и преступлениями, превращая скорбную быль в страшную сказку.
Мир праху его!
* * *
Жизнь в Кремле начала стремительно меняться. Захарьины жадно хватали любые куски власти, выпадавшие из рук слабеющей Избранной рады, и везде старались утвердить преданных им людей. Но таковых было пока мало, знать русская с подозрением и некоторым презрением смотрела на худородных выскочек, алчных и наглых, и не спешила распахнуть им свои объятия. Хоть и числились они среди опекунов малолетнего царя, но близко к Димитрию их не подпускали, двор оказался более сплоченным, чем Избранная рада. Воистину правители, только о славе государственной радеющие, более уязвимы, чем их свита, лишь о собственной выгоде пекущаяся.
Захарьины верховодили в малом дворе, дворе наследника, второго сына Иванова, Ивана Молодого – так его называл народ московский, памятуя о тезке его, сыне деда нашего, и тем самым невольно накликая на него горькую судьбу его предшественника. Но не только Захарьиных, но и наследника никто всерьез не принимал, крепкий здоровьем мальчик-царь обещал долгое правление и других наследников, поэтому люди знатные искали милостей при его дворе. К Захарьиным же стекались люди обиженные и худородные. Не князья и бояре, а дьяки, чернильные души, их окружали. Захарьины это так перевернули, что-де не кровь для них главное, а только служба, и стали приспешников своих всячески поддерживать и продвигать, так что в будущем многие из них важными вельможами стали, и за то смотрели эти людишки Захарьиным в рот и с рук их ели. Из знатных был один только князь Афанасий Вяземский, молодой повеса, который надеялся с помощью дядьев царских выиграть давний спор о наследстве отцовском. О прочих я позже расскажу, много их было, взметнувшихся из грязи в князи. Вот только Алексея Басманова упомяну. Страшный человек! Засидевшийся до седых волос в мелких воеводах и при этом личность несомненно выдающихся способностей, он был сжигаем двумя страстями – обидой на весь мир и честолюбием непомерным. Пожар тот выжег в душе его все человеческие чувства и христианские добродетели, так что для достижения своих целей он мог преступить через все, жертвуя даже вечным спасением. Он занял при Захарьиных то же место, что и Адашев при Иване, но насколько светлыми были брат мой и советник его ближайший, настолько темным было их отражение.
Во всей куче мусора, скопившейся на задворках царского дворца, был лишь один алмаз – я! Говорю это без ложной скромности, не один я так думал, но и многие мои доброжелатели, которые многажды спрашивали меня, что я, князь светлейший, делаю в этом вертепе. Я быстро раскусил, почему Захарьины меня так уговаривали в Москве остаться, все ж таки я старший в роду, и они надеялись, что в благодарность за свое возвращение я им всячески доброхотствовать буду. В этом они, конечно, ошиблись, зато в другом угадали – не мог я бросить на произвол судьбы последыша брата моего возлюбленного. Поэтому и появлялся изредка при их дворе, с трудом сдерживая возмущение и омерзение.
Ибо правильное было определение для сего двора – вертеп! Ежедневно вымышлялись там новые потехи, игрища, пляски сатанинские, девки непотребные сами на колени мужчинам прыгали и в губы их целовали, трезвость же считалась главным пороком. Сам я на этих, с позволения сказать, пирах ни разу не был, навещая племянника моего исключительно в дневные часы, когда бражники отсыпались, но темные слухи уже вовсю по Москве гуляли, да и, к горю моему, насмотрелся я на эти оргии вдоволь через несколько лет, так что знаю, о чем говорю.
Но Захарьины спешили близ царя утвердиться и любовь народную завоевать. Я уж говорил как-то, что правление надобно начинать с дела громкого. Если повоевать охота, так разгроми какую-нибудь ересь, а для праздника лучше свадьбы ничего не придумаешь. Так пришла им в голову идея женить царя. Юные его годы нимало их не смущали, в сущности это верно, женитьба царская – дело государственное, возраст царя роли здесь не играет, равно как и возраст невесты. Вон королева англицкая, Елизавета, подруга моя, до самой смерти девицей в невестах проходила, и отбоя от женихов не было, хотя по дряхлости своей она их, поди, уже не различала.
Царица Анастасия, будь она жива, такого, конечно, не допустила бы, но едва она скончалась, как Захарьины в авантюру свою пустились, даже имя невесты громко объявили – сестра короля Польского. Но вместо радостных криков народных натолкнулись на глухой ропот: только девятины справили по любимой царице, дайте горем упиться! Господь не допустил такого неприличия, да и без Его вмешательства у Захарьиных ничего бы не вышло, ведь помимо желания надобно еще и умение иметь, сестру королевскую сосватать – это не дочку купеческую окрутить.
Что бы Захарьины ни делали, все боком выходило, и ладно бы только им это было хорошо, но ведь державе убыток. Из-за того сватовства неудачного поругались с поляками гордыми в самый неудобный момент, своими собственными руками подбросили несколько сучьев в разгорающийся у нашего забора костер. В досаде от своей неловкости на поляков же и обиделись, и еще десять лет ту сестру королевскую преследовали, требуя ее присылки в Москву, против всякого смысла вырывали ее из постели супружеской, наживая державе новых врагов, ибо успела она благополучно выйти замуж и супругом ее в то время был наследник престола, а потом и король свейский!
Но Захарьины не оставили своих стараний и через год нашли новую невесту, княжну Черкасскую, Марию, дочь Темрюкову. Они недавно притекли к нам из стран южных, молодой князь Михаил Черкасский и сестра его юная Мария. И хотя я был в принципе против всей этой затеи, но тут промолчал – знатна невеста! С такой царю русскому породниться не зазорно, даже и почетно. И в вере православной крещена, и по возрасту царю Димитрию подходит, разве что тремя годами старше, и лицом пригожа, с чертами тонкими, царскими, разве что излишне черна, особенно глазами.
Но лицо – дело второе, я на него особо и не смотрел, меня больше их герб занимал. Ведь в предках у князей Черкасских были султаны египетские, а всем ведомо, откуда правители Египта вышли. Вот и в том гербе полумесяц магометанский мирно соседствовал с царской державой с крестом. А вокруг той державы изображена была мантия красная, подбитая горностаями, увенчанная княжеской шапкой, над которой чалма располагалась. А еще на том гербе всадник с пикой был и лев. Все правильно – наши люди!
Но с той свадьбой у Захарьиных тоже неладно вышло. Вот только траур положенный, годовой, по сестрице своей Анастасии соблюли, даже десять дней лишку поскорбели, а в остальном одни несуразицы были. Во-первых, церковь воспротивилась: не достиг царь возраста установленного, посему венчанию не быть! Во-вторых, Захарьины, задним умом крепкие, сообразили, наконец, что никаких громких торжеств устроить нельзя – придется явить послам иноземным государя юного, коего столько лет от них тщательно скрывали. Год прошел в раздумиях и препирательствах, и кончилось все обручением и пиром трехдневным во дворце царском, и во все эти три дня народу и гостям московским было строго заказано на улицы выходить и к дворцу приближаться. Хоть и выкатили потом народу бочки с вином, но ему то было уже не в радость. Выпить, конечно, выпили, но криков благодарственных, коих Захарьины жаждали, не дождались. Да и знать русская, на пир волей-неволей явившаяся, хоть и вынуждена была чествовать Захарьиных как ближайших царских родственников, но глядела на происходившее недовольно и еще большими подозрениями проникалась. Я-то сам на том обручении и пиру не был по причинам скорбным, но многое о нем слышал. Было там, как передавали, много церемоний странных, людям православным непривычных и якобы в угоду невесте проведенных. Но чего не видел, о том не рассказываю, да и не хочется язык поганить. Бог им судия!
* * *
За какой-то год Захарьины большую силу набрали. Князь Иван Мстиславский, по неведомой причине перед Захарьиными трепетавшийся, в опекунском совете главенствовал, ставленник их Никита Фуников, Адашевым за воровство сосланный, заведовал Казенным приказом. А дьяк Иван Висковатый за верную службу был пожалован в печатники и, привесив к поясу печать царскую, еще пуще надулся от гордости, требовал от послов иноземных, чтобы его, как Адашева, канцлером величали. Приказ же Разбойный с избой пыточной Захарьины никому не доверяли, он им больше казны государевой был мил.
Быстро забылось, что совсем недавно у них сил и духу не хватило Алексея Адашева казнить. Стоило им только лизнуть кровь, как они во вкус вошли и уж больше от этого сладостного для них источника не отходили.
Сколько людей поплатилось за близость к Адашеву и Избранной раде! Казнили любезного моему сердцу и прославленного ратными подвигами Данилу Адашева вместе с сыном двенадцатилетним. Отправили на плаху трех братьев Сатиных, коих единственная вина была в том, что их сестра покойная за Алексеем Адашевым замужем была. То же и с другим адашевским родственником сделали, с Иваном Шишкиным, не пощадив ни жену его, ни детей. Вырубали всю семью с какой-то нерусской методичностью, наверно, немецкой, вестимо же, откуда Захарьины вышли.
Потом за рыбу покрупнее принялись. Без суда, без объявления вины казнили князя Юрия Кашина, думского боярина, и брата его. Князя Дмитрия Курлятьева, одного из главных в Избранной раде, неволею в монахи постригли вместе с женой и детьми, а потом всех по монастырям разным передушили. Добрались и до Воротынских. Воеводу знатного, князя Михаила вместе с семьей сослали на Белозеро, а брата его меньшего Александра заточили в Галиче. Брат же их старший Владимир, так достойно себя проявивший во время болезни Ивановой, был уже неподвластен суду земному, так в отместку Захарьины вотчины его у наследников в казну отобрали.
Но пока жестокости захарьинские не вызывали не только что сопротивления, но даже возмущения. Народ был всегда далек от склок дворцовых, знали только царя и боярина своего, коего почитали отцом родным, всех прочих же честили кровососами и душегубами. Так что народ любую опалу, и тем более казнь боярскую, только приветствовал, видя в этом торжество справедливости. Князья да бояре тоже не шибко беспокоились: известное дело – новая метла, без некоторого количества казней ни одна смена власти не обходится, потешатся немного и успокоятся, нас-то, чай, не тронут, руки коротки, да и не за что – мы присяге верны и службу царскую исправно несем. Если же Захарьины совсем надоедать начинали, то им в лицо говорили: «Мы царю Димитрию присягали, а не вам!» И была такая верность для Захарьиных хуже измены, тайной или явной.
Они тогда чего придумали: стали новую присягу принимать, на верность царю и роду его, под которым они только себя уже понимали. Обычная присяга: не злоумышлять ни словом, ни делом, служить верно, других государей не искать, в Литву и иные государства не отъезжать и все такое прочее, вот только присяга та была тайной, и приносили ее лишь избранные, которых сами же Захарьины и определяли. А так как они никому, даже самим себе, не доверяли, то, собравшись семейным кругом, все одновременно и присягнули, и подписи свои под той грамоткой поставили. Допускаю, что на сборище том тайном они еще о чем-нибудь договорились и в том поклялись, но я того не ведаю, ибо меня туда не звали. Только и донесли мне люди добрые, что были там Василий Михайлович Захарьев-Юрьев, Василий да Иван Яковлевы-Захарьины, Григорий Юрьевич Захарьин, да Никита Романович и Даниил Романович, братья покойной царицы Анастасии.
А уж потом Захарьины у других присягу приняли: у князя Ивана Мстиславского, у боярина Федора Умного-Колычева, у князей худородных Андрея Телятевского да Петра Горенского, у воеводы Алексея Басманова. Так они свою Избранную раду собрали. Они вообще много с Иванова правления копировали, не могущие сами ничего придумать, кроме интриг и пакостей, вот только отражение получалось как в кривом зеркале, когда смешно, а когда и страшно.
Вскоре без такой присяги письменной никто не мог никакого места хорошего в державе русской получить. Мало было Захарьиным крестоцеловальной записи, они еще поручительств требовали – друзья и родственники бояр и князей ручались за них, что не преступят присяги и служить верно будут. И ручались не честным словом, как издревле на Руси православной заведено было, а имуществом своим. А потом придумали требовать поручительств за поручителей, так всю страну сетью невидимой оплели, каждого в любой момент виноватым можно было объявить и имущество его отобрать. И объявляли, и отбирали. Вот, скажем, князь Иван Вельский, глава Думы боярской, вдруг взял да и признался, что он с королем польским ссылался и к нему бежать навострился. Пришлось поручителям десять тысяч рублей в казну выложить и, затянув пояса, приняться копить новые в ожидании следующего неожиданного признания. Зачем князь Иван это сделал, мне неведомо, но думаю, что Захарьины с Вельским поделились, да Фуников, вор известный, себе немного отщипнул. Большие ли это деньги – десять тысяч рублей? Да как вам сказать; не маленькие, так, полугодовая дань с Ливонии, из-за которой якобы война началась.
* * *
Вот и опять до Ливонии добрались. Там разгон Избранной рады сильнее всего сказался, сразу же после гибели Адашева все пошло вкривь и вкось.
Новый магистр ордена Ливонского Готгард Кетлер, не видя других способов навредить нам, решился на шаг самоубийственный, ценою гибели ветхого, но знаменитого Братства меченосцев он приобрел Ливонии верховного покровителя – короля польского, а себе – корону наследственного герцога Курляндского. По вассальному договору король Сигизмунд обязывался не изменять в Ливонии ни веры, ни законов, ни прав гражданских, за то получал город Ригу и земли вокруг нее и выход к морю Балтийскому, давно им лелеемый.
Не все города ливонские с решением своего магистра согласились. Ревель с Эстляндией не захотели поступать под власть Польши и отдались Швеции, а остров Эзель – королю датскому, который сразу же посадил там своего брата Магнуса.
Вредительство хитроумного Кетлера превысило все пределы, им самим замысленные. Швеция с Данией, ранее вяло вступавшиеся за землю чужую, теперь готовы были яростно защищать землю свою, благоприобретенную. Но хуже всего было с Польшей, которая решила, что Кетлер подарил ей не маленький пятачок к югу от Риги, а всю Ливонию, и теперь заносчиво требовала от нас возврата всех городов, нами в Ливонии завоеванных. И литовские паны были в том с поляками согласны, ибо земли те ливонские к ним прилежали.
Не сомневаюсь, что Адашев эту свару быстро бы утихомирил и спорщиков по своим углам развел. Но Захарьины, впервые ступив на тонкий лед отношений межгосударственных, стали неразумно ногами топать и под лед тот провалились, увлекая за собой всю державу русскую. Возмутились они тем, что король польский в грамоте, им в Москву присланной, именует царя русского великим князем. Конечно, такого спускать нельзя, Адашев бы ответил на это построже Захарьиных, но, вынеся обычное наше последнее предупреждение, нашел бы потом способ вернуться к переговорам. А на привычное требование поляков вернуть им исконно польский Смоленск столь же обычно ответил бы требованием исконно русского Киева, на том бы и успокоились, и сели бы за стол, сначала – переговоров, потом – пиршественный. Милые бранятся – только тешатся! О, я эту манеру адашевскую хорошо изучил! Но Захарьины же никого не слушают, даже верного им Ивана Висковатого, в таких делах тоже опытного. Видно, обида от сватовства неудачного им совсем ум застила, и так невеликий.
Упорство их быстро довело дело до войны. Когда прибыло в Москву посольство польское, бояре от имени царя не только отказались уступить им Ливонию, но и напомнили, что все земли русские, у короля Сигизмунда в управлении находящиеся, были достоянием предков государя, Литва же платила дань сыновьям Владимира Мономаха, а посему все Литовское великое княжество есть вотчина царская. На том переговоры и кончились.