Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Глава 6. Последний полет орла
[1553–1554 гг.]
Странно мы жили в те несколько месяцев. Получилось междуцарствие при двух здравствующих царях. Ведь недаром вылетел у Ивана тот вопрос: «Царь я или не царь?» Конечно, царь. А что присягу сыну его Димитрию принесли, так это как наследнику. Но чем дальше, тем сильнее у бояр ближних крепло убеждение, что та присяга была уже и не наследнику, а царю новому.
Тут ведь что получилось. Иван выздоравливал, припадки у него почти совсем прекратились, члены между собой и с головой в согласие пришли, так что ходил и ел он почти нормально, с сыном во все то время, пока тот не спал, готов был играть, таскал его по всему дворцу или щекотал пальцем его наливающийся подбородок, радостно гыкая в ответ на гуканье сына. А когда митрополит Макарий его навещал, очень разумно с ним беседовал, как начнет что-нибудь из Священного Писания, так и чешет страницами подряд, все диву давались, пока не забудется – не остановится. И в храм с удовольствием ходил, но не на службу, как раньше, а на особицу, выберет какую-нибудь икону, бухнется перед ней на колени и молится, молится, лоб до крови расшибая.
То есть в этом все на лад шло, вот только к делам государственным он всякий интерес потерял. Адашев каждый день являлся, пробовал Ивана всякими рассказами расшевелить, но тот с первых же его слов начинал по сторонам оглядываться, зевал, рожи корчил, а то и вовсе убегал. Сильвестр, тот хитрее приступал, начинал с божественного, тут Иван внимательно вслушивался, а затем с примера из Священного Писания заворачивал на земное, Иван поначалу морщил лоб в недоумении, а потом в волнение приходил и Сильвестра из комнаты выталкивал.
Я могу понять, что все это советников Ивановых ближайших в великую печаль приводило. Нет, дела государственные не стояли. Адашев-коренник ту телегу исправно тянул, и пристяжные, как могли, ему подсобляли. До поры до времени отсутствие Ивана никого не удивляло. Так уж сложилось, что великие князья московские в делах управления редко себя въявь проявляли. Не великокняжеское это дело бумаги подписывать или с послами говорить. Печатник государев печать великокняжескую к грамоте привесит, и того достаточно. А с послами иноземными старший дьяк приказа Посольского от имени государя говорит, тот же в лучшем случае на троне сидит, а может и не сидеть – не велики птицы. И в Думу боярскую великому князю ходить не обязательно, у постели своей с первым боярином да с митрополитом сам-третей все дела решит, а те уж пусть сами с Думой разбираются. Все к этому обычаю привыкли, и оттого никакого ропоту быть не могло. То воля государя, как ему править, может в каждую бумагу нос совать, а может по богомольям ездить или охотиться месяцами напролет, а на текущие дела управителя поставить.
Все хорошо, пока у государя воля есть и всем это ведомо. Но как только становится известно, что воля у государя вся вышла, у каждого возникает вопрос: почему этот именем государя управляет, а не я? Я, чай, не хуже управился бы?
Вот и получалось, что при царе Иване Адашев, Сильвестр и все другие советники ближние всего лишь самозванцы, власть у царя похитившие. Таких не только можно, но и нужно в сторону подвинуть. А при царе Димитрии они законные опекуны, в духовной прописаны, так что делать нечего, пусть правят на нашу голову, коли мы той духовной присягнули.
Не нужен стал Иван советникам своим ближайшим. Не только не нужен, но и опасен. Жестокая это вещь – правление государственное. Не оставляет она места ни чувствам дружеским, ни состраданию. То требуют интересы державы – и весь сказ! Вероятно, и сам Иван также бы поступил на их месте, то я знать не могу, чужая душа – потемки, даже если это душа брата. Только за себя могу говорить: я бы точно не смог. Наверно, люди это чувствовали, потому и держали меня за блаженного.
* * *
В первый раз случилось все неожиданно. Пропал царь! Царя одного и в здравии почти не оставляют, одна из важнейших должностей боярских – постельничий, его прямая обязанность сон государев охранять, некоторые так и спят на лавке в спальной государевой, чтобы всегда под рукой быть. Что уж говорить о царе болящем. А тут как-то прикорнул Иван, так Анастасия к Димитрию кинулась, я на свою половину, княгинюшку проведать, а боярин дежурный по нужде вышел. Возвращается – нет царя! И рынды ничего не видели. Поначалу не сильно волновались, думали, по дворцу гуляет или где-нибудь поблизости в уголок забился, думу думает или дремлет. Да и вещи все на месте были, опять же как бы он один-то оделся, если его с рождения другие одевают. Подождали-подождали, в волнении два самовара чаю выпили, бросились искать. Все закоулки дворцовые обшарили – нет царя! Тут прибежали с криком: царь на Троицкой площади! Мы – туда.
Иван стоял на Лобном месте, возвышаясь над толпой на весь свой саженный рост. Одет был в ночную рубашку, падавшую до голых стоп. Рубашка уже кое-где запачкалась и издалека походила на странническую хламиду. Тафейку он потерял, и его непривычно обнаженная бритая голова блестела на солнце, распространяя вокруг сияние, мне так даже нимб привиделся. Иван стоял молча, обозревая толпу, которая с каждой минутой прибывала.
Но вот он отвесил в четыре стороны поясные поклоны и возвестил громким голосом, перекрывшим тихое перешептывание толпы и докатившимся до самых дальних углов площади: «Простите меня, люди московские! Прости меня, народ русский! Грешен я перед вами. Грешен я перед Господом нашим, Иисусом Христом. Забыл я заповеди его, в суету мирскую погрузился. В довольстве обретался, забыв о голодных и раздетых. В гордыне своей царство Казанское сокрушал, ратников простых не жалея. Людей за малые вины казнил, забыв, что я есть главный преступник пред Господом. Бояр лихих не смирил, оставив народ свой без защитника. За все то простите меня, люди добрые!» Тут ноги его подкосились, он опустился на колени и распростерся ниц. Мы с Алексеем Адашевым да с рындами, придя в себя от первого потрясения, к этому времени уже к самому Лобному месту пробились, подхватили Ивана под руки и увели его в Кремль сквозь оцепеневшую толпу. И лишь в воротах Спасской башни услышали сзади тысячеголовый выдох: «Царь блаженный! Храни его Господь!»
Так в первый раз было сказано слово.
* * *
Можете себе представить, в каком ужасе мы все пребывали. Даже я. Покаяние вселюдное – может ли быть более высокая ступень смирения христианского! Умилился бы я от вида любого, так кающегося грешника, но только не брата моего, царя великого.
Один лишь Иван пребывал в благодушнейшем настроении. Как очнулся он после возвращения во дворец, так всех поразил своим видом. Как будто скинул тяжкий груз с души, глядел на всех милостиво, пробовал шутить, первый раз после болезни; Адашева, с невиданным упорством приступившего к нему с очередным докладом, выслушать соизволил, и кивал согласно, и в одном месте даже что-то такое указал, что именно, я на радостях и не запомнил. А вечером за Анастасией гонялся ну прямо как новобрачный, то мне княгинюшка донесла.
Так продолжалось несколько дней. А затем в Иване чем дальше, тем сильнее стало развиваться беспокойство. И вот он вновь пропал.
Тут уж сразу искать бросились, сначала весь дворец обшарили, потом Кремль – ничего. Во все стороны Москвы людей разослали, от всех одна и та же весть приходила: видели царя, перед самым их приездом видели, с народом прохожим разговаривал, прощения просил и благословения раздавал, но вдруг как сквозь землю провалился, сыскать не удалось. Нашелся Иван опять на Троицкой площади, но не Лобном месте, а чуть поодаль.
После Казанского похода повелел Иван поставить в Москве, у самого Кремля, две деревянные церкви заветные – во имя Святой Троицы и во имя Покрова Богородицы, и заложить храм каменный о девяти престолах опять же во имя Покрова Богородицы, потому что именно накануне праздника Ее была взята Казань. К тому времени уже стены нового храма выглянули из земли. Вот около них и стоял Иван на коленях и молился, хоть то и не положено. А за ним собиралась толпа людей московских, и они тоже молились на место пустое.
Вновь увели Ивана, но уже под легкий ропот.
И повторялось такое несколько раз: просветление, потом беспокойство – и исчезновение. Чего только не придумывали, какую только охрану не ставили, ничего не помогало. Хитрость поистине звериную Иван выказывал. И как из дворца да Кремля выбирался, то нам неведомо. Много там есть ходов тайных, я вам рассказывал, вот ими-то Иван, как видно, и утекал. Мы его уже и не искали, а просто ждали у храма Покрова, он всегда туда приходил. И народ его ждал, каждый день ждал.
Мы Ивана насильно уже не уводили – нельзя трогать Божьего человека! И у самих бы рука не поднялась, и народ бы не дал. Да и незачем было. Иван после молитвы вставал умиротворенный, кланялся народу, крестом его широким осенял и отправлялся сам в царский дворец.
Тогда и родилось в народе другое название храма – храм Царя Блаженного, так его и до сих пор иногда зовут.
* * *
Конечно, так долго продолжаться не могло, это даже я понимал. Соблазн был в народе, говорили о новом святом – Иване Блаженном, приписывали ему всякие пророчества и исцеления. Или другой пример. Как бы предчувствуя будущее, призвал я мазилу искусного и приказал ему изготовить для меня портрет брата моего, вложив все умение, в землях италийских приобретенное. Портрет вышел на славу, Иван был как живой, вот только одно меня смущало – портрет был в виде иконы. Написан на доске, а изображение помещено в углублении выдолбленном, так что ковчег получался. Я мазиле неудовольствие свое высказал, а он мне с твердостью ответствовал, что ведь царь – Блаженный, об этом вся Москва говорит, вот он и изобразил его так, сил и времени не пожалев и за дело богоугодное почитая. Пошел я к митрополиту справиться – ладно ли это, не грех ли? После размышления некоторого Макарий меня успокоил – не грех, а потом добавил, что зрит он: в будущем Иван святым будет провозглашен, посему икона эта весьма кстати. Много лет она все время при мне находилась, но в суматохе побега моего затерялась, о чем я сильно скорбел. Потом, как я слышал, оказалась она у короля Магнуса, а от него у родственника его, короля датского. Так ли это, мне в доподлинности неведомо.
Между тем и в боярах смута назревала, почему – о том я вам уже сказывал.
Стали советники Ивановы судить да рядить, что делать, и получалось, что не только лучший, а единственный выход – отречение. Дело то редкое, и такое бывало. История тем и хороша, что в ней любой пример сыскать можно, если хорошо поискать. А тут и ходить далеко не пришлось. Прадед наш, Василий Темный, отрекся от престола в пользу брата своего двоюродного Димитрия Шемяки и в том отречении на Священном Евангелии клялся и крест целовал. То, что к тому времени он уже был свергнут с престола великокняжеского и ослеплен, – дело второе. И уж совсем другой пример: получив после отречения удел и свободу, прадед наш сразу же побежал на Белозеро в Кирилловский монастырь, где мудрый игумен Трифон разрешил его от клятвы крестоцеловальной, данной под действием неволи и страха, а там уж ничего не мешало прадеду нашему вновь утвердиться на троне. Тем примером наш род часто корили, мы же в ответ на клятвы чужие не очень полагались, хотя и взыскивали строго за нарушения.
А как случай сыскался, так сразу и монастырь Белозерский Кирилловский на ум пришел, порешили: по нынешнему умонастроению Ивану лучше всего в монахи постричься. Оставалось нас с Анастасией убедить. Умом мы, может быть, и понимали, что так лучше, но сердце восставало.
Анастасия-голубица от всего этого сама была близка к помешательству, да и здоровье телесное у нее сдавать начало. С лица спала, пятнами пошла, тошнило постоянно, ничего живот не принимал. Я уже начал побаиваться, как бы и с этой стороны беда не пришла. Так она ослабела душой и телом, что уже не могла противиться скорбному для нее решению судьбы Ивановой. Один я упирался, как мог. Решил Анастасию поддержать и как-то вечером открыл ей тайну великую, видение, которое Ивану было. Растолковал, что не меньше двух сынов у них должно быть, а до тех пор мы должны крепиться и уповать на милость Божию, на то, что вернет Он Ивану здоровье. Но тут подняла на меня глаза Анастасия, и по испугу в них я все понял. Понял и всякую надежду потерял. Значит, так судил Господь! Будь что будет!
И вот в момент просветления Ивана после его очередного побега приступили к нему советники ближние, и митрополит Макарий, и князья Мстиславский с Владимиром Воротынским, и Сильвестр. Вещал же Алексей Адашев, ибо Иван к его речам привык и не гневался. Говорил он недолго, чтобы Ивана не утомлять, и быстро зачитал ему текст отречения, где Иван якобы выражал желание в монастырь удалиться, при этом на духовную ссылались и вновь полностью опекунский совет прописали. Когда же пододвинул Адашев тот свиток к Ивану, тот без раздумий, легко, как встарь, его подписал, так что другие свитки, на всякий случай заготовленные, и не потребовались.
На следующий день собрали Думу боярскую и вывели к ней Ивана в облачении царском – в последний раз! Дьяк Иван Висковатый зачитал отречение, а Иван в это время головой согласно кивал и на бояр своих смотрел, на некоторых милостиво, а на иных брови хмурил. Когда же Висковатый чтение закончил, Иван по собственному порыву к Макарию подошел, поклонился ему и к панагии на его груди приложился. Макарий же заплакал, Ивана в голову склоненную поцеловал и благословил, как всем показалось, на решение его тяжкое.
Так закончилось правление брата моего, Ивана Васильевича, царя и великого князя Всея Руси.
* * *
И вот наступил день скорбный. Поезд царский длинной змеей стал выползать из Кремля, устремляясь на север.
Впереди я ехал на любимом Ивановом жеребце, том, на котором он в Москву въезжал после взятия Казани, даже так же разукрашенном. Решил я, что должен быть жеребец подле хозяина, вдруг захочется брату между молитвами монашескими промчаться как встарь по полям, чтобы ветер в ушах засвистел. Чай, не воспрепятствуют святые отцы. Или захочет Иван проведать друга старого, возьмет морковку или кусочек сахару, войдет в стойло, потреплет спутника своих славных дней по холке, протянет руку с подарком. Нет ничего нежнее этих губ, берущих угощение с твоих рук, и ничьи глаза не вмещают больше любви и благодарности. Разве что собачьи.
За мной ехала свита из бояр первейших, даже тех, кто совсем недавно бунтовать пытался. И князь Владимир Старицкий, распри откинув, там же был, вел себя, как подобает, вперед не лез, даже вровень со мной не пытался ехать. То его, наверно, мать научила. Она ведь была у нас перед самым отъездом, пришла проститься с Иваном по-христиански. Прощения у него просила за все, просила не гневаться и в разговорах с Богом только добром ее поминать. И сама обещала ежедневно о его здравии молиться. Иван в долгу не остался, отпустил тетке все ее вины, и в пояс поклонился, и прощения у нее испросил. Так они обнялись и заплакали вместе. Я и сам умилился, но тут зашла в спальню Анастасия, Евфросинья только скользнула по ней взглядом, и тут же ее всю перекособочило, выскочила тетка за дверь и все мое умиление с собой прихватила.
За свитой ехала царица Анастасия в открытом возке. Уж как ее уговаривали остаться в Москве при младенце-царе, а я особо напирал на то, что сына Иванова она в себе носит и об этом должна быть теперь ее главная забота, но пересилить упорство не удалось. А мне она просто ответила, что ничего с плодом растущим случиться не может, Бог его защитит, и родится мальчик, и вырастет, и править будет державой отцовской, все по видению Иванову. Я не нашелся, что на это возразить. Не смог я даже отговорить ее ехать в открытом возке, так ей хотелось в последний раз доставить своим видом радость народу московскому, который ее очень любил за добродетель и щедрую милостыню.
Но народ смотрел не на нее, а на каптан [1]1
Теплая избушка на полозьях (прим. ред.).
[Закрыть], в котором Ивана везли, все ждали, что откинется полсть и увидят они лик светлый, а пуще всего надеялись, что осенит он их крестом, от того ждали исцеления от всех болезней и прочих чудес.
А народу было – море. Столько не было и при въезде Ивана после победы казанской. Не только вся Москва от мала до велика на улицы высыпала, но и из других городов, сел и деревень притекли. Из дальних – привлеченные слухом о появлении в Москве нового блаженного, а из ближних откликнулись на весть об отречении и грядущем пострижении государя и пришли всем миром проводить его в последний путь. Все плакали и крестились под плывущий над Москвой заунывный колокольный звон, а завидев царский поезд, опускались на колени, подползали к самой дороге и вытягивали вперед руки в надежде хотя бы прикоснуться к Иванову каптану или ощутить на лице дуновение Святого Духа. Рассказывали потом, что послы и купцы иноземные, в Москве в тот день обретавшиеся, были немало удивлены этим зрелищем и пробовали расспросить о том народ московский. Но все им отвечали, что это царская семья на богомолье едет, и иноземцы поражались благочестием русского народа и его любовью к властителям и спешили донести об этом в свои страны.
И я был поражен.
«Смотри, Иван, – хотелось крикнуть мне, – вот он – твой народ! Русский человек – как ребенок, так же жесток, так же добр. Все от души, а не от рассудка, не от расчета, не от хитрости. И как у ребенка, у него все впереди, будет он расти и мужать, будут у него и подвиги, придет и мудрость».
* * *
Небо заплакало вместе с народом русским – едва выехали из Москвы, как зарядил мелкий нудный дождичек и не прекращался во все дни нашего пути. Какой же унылой может быть русская природа! Когда облетит листва с деревьев и покроет землю бурым саваном, когда напитает все вокруг вода и дороги превратятся в болота топкие, когда смолкнут птицы в лесах и лишь волчий вой будет разноситься вокруг, выворачивая душу в ответном вое. Ползет поезд царский по нескончаемой дороге, и встают по бокам то березы с воздетыми к небу голыми сучьями, то мрачные ели, приседающие под тяжестью воды и лет. Мелькнет изредка деревенька, сливающаяся чернотой с землей, и не понять сразу, живут ли там люди, лишь дым, выползая нехотя сквозь дыры в крышах, стекает вниз и стелется между домами. Все так однообразно, так похоже одно на другое, что кажется иногда, будто леший водит по кругу в своем темном царстве и никогда уже тот круг не разорвать, не вырваться. Если же попадется на той бескрайней равнине редкий холм, взлетаешь на него в стремлении к солнцу и свету и тут же опадаешь душой – во все стороны, куда ни глянешь, унылость и серость.
Так загрустив, оставил я жеребца на попечение стремянного и перебрался в каптан к Ивану, а там уже и Анастасия сидела, укачивая мужа на коленях. Этот каптан нам с Иваном памятен был, мы в нем в первый поход на Казань ходили. Но сейчас его подновили, обили изнутри новой парчой зеленой, чтобы у Ивана глаз отдыхал, поставили посередке большую жаровню медную для раскаленных камней для обогрева, а в небольшие окошки по бокам вставили новые тонкие пластинки слюды.
Иван долго спал, ему перед отъездом дали выпить настойки корня валерианова с красавкой, боялись, что вид народа и вся суета его возбудят, да видно, переборщили с красавкой, он сутки в себя не приходил. А как очнулся, то тих был и благостен. Я ему читал из Палеи, и он слушал очень внимательно, а когда я случайно оговорился, то он меня поправил и за мной продолжил. Тут уж я иногда нарочно стал ошибаться, и Иван ввязался в ту игру, не гневался на мои ошибки, а посматривал хитро и поучал меня, как в детстве.
Вдруг заволновался Иван, стал к окошкам приникать, в окрестности всматриваясь, а иногда на нас руками махал и замирал, вслушиваясь. Мы с Анастасией понять ничего не могли, но вот, наконец, и до нас донесся отдаленный перезвон колоколов – Троица.
В Лавре мы на несколько дней задержались. В сем святом месте на Ивана великое успокоение сошло, он часами молился у гроба Преподобного Сергея Радонежского или у иконы Святой Троицы, которую истинно Святой Дух рукой смиренного инока Андрея Рублева написал. Утром богомольцев многочисленных богатой милостыней оделял, светло улыбаясь при этом, а вечера проводил с игуменом и братией в монастырской трапезной за разговорами благочестивыми, поражая всех знанием Священного Писания и смирением пред лицом Господа.
Я же давнее свое желание осуществил и встретился со старцем многомудрым Максимом Греком. Вы спросите, почему я этого раньше не сделал, ведь каждый год не реже двух раз бывал в Лавре? Ох, не просто все! Того Грека еще отец наш в Москву из Афона пригласил. Был он происхождения знатного, но еще более прославился ученостью своей, десять лет провел в Италии, общаясь с известными богословами во Флоренции и Венеции, там же, поговаривают, и в латинскую веру перекинулся, но по возвращении на Афон в православие вернулся. На Руси он занялся переводом богослужебных книг с греческого и исправлением старых русских книг, в коих нашел много несообразностей. За то и пострадал, не понравились нашим святителям толкования Максимовы, и по их наущению отец наш вверг философа в темницу. Так святые отцы говорили, мне же ведомо было, что разгневался великий князь на Максима за его слова дерзкие против развода и нового брака отца нашего. Можете подсчитать, сколько лет с тех пор минуло. Иван гнев отцовский свято хранил, не снисходил ни к посланиям покаянным от Максима, ни к заступничеству патриархов вселенских, даже Сильвестра, во всех других просьбах безотказного, и то отшил: «Он не передо мной виноват, а перед отцом с матерью, пусть у них прощение вымаливает, на Небесах!» Только одно послабление Иван Максиму дал: дозволил перевести его в Лавру, железа расковать и к службе церковной иногда допускать, а что касается святого причастия и приобщения Святых Тайн, то только в смертный час.
Так что Ивана я с собой взять не рискнул и с трепетом душевным ступил в келью святого старца. Не сразу разглядел в полумраке его тщедушную фигурку, лицо и руки его, от природы темные, с годами мореному дубу уподобились и сливались цветом с черным клобуком и подрясником, одна только снежно-белая борода указала мне его в ветхом креслице у затянутого бычьим пузырем окошка.
– Благослови, святой отец! – тихо сказал я с поклоном.
– А, Юрий, светлый князь, – ответствовал старец, – что же ты брата с собой не привел? Я бы и его благословил, – и заплакал.
А как отплакали вместе, так и к разговорам приступили. Максим на судьбу свою жаловался недолго и перешел на свое любимое – на книги древние. То меня тоже интересовало, но было у меня сомнение, что те книги греческие, которые Максим за оригиналы почитал, были теми самыми, Боговдохновенными, и что правильнее они наших, хранящихся у нас с начала веку. Тут у нас спор небольшой вышел, и я даже немного погорячился, о чем перед сном у Господа прощения попросил. Но я ведь к Максиму не о книгах пришел беседовать, да и странно это было бы в том моем положении и настроении. Мучили меня тогда неотрывно два вопроса, и искал я беспрестанно ответы на них. Один вопрос о прошлом, а другой – о будущем. О прошлом я не хотел у Максима спрашивать, хоть и прославлен он мудростью, и большую часть жизни на Руси просидел, но что он в нашем прошлом понимать может. А вот будущее ему могло быть открыто, с этим и приступил к нему на следующий лень.
– То давний спор, мы об этом еще с Иосифом Волоцким схлестнулись, мир его праху, – ответствовал Максим. – Иосиф учил, что народ русский и держава русская под особым благословением у Господа находятся, будущее их лучезарное навеки предопределено. «Москва – Третий Рим, и другому не быть!» – его любимые слова. Любы те слова были и деду с отцом твоим и крепко им в ум запали. Мне же Русь виделась в образе жены страждущей, коей тернистый путь уготован и многое претерпеть предстоит, прежде чем прозрит она свое предназначение и возведет на земле храм нового царства христианского. Я о том и брату твоему Ивану писал, да видно, не дошло до него послание мое. Начиналось же мое иносказание так: «Шествуя по пути жестокому и многих бед исполненному, нашел я жену Василию, сидящую при пути, горько стенящую и плачущую».
Дальше я уже не слушал. Дошло то послание до Ивана, и я хорошо его знал. И иносказание мы сразу поняли, Василия по-гречески – власть, царство, так Максим судьбу Руси представлял.
– Но то далекое будущее, и сокрыто оно даже и от меня пеленою плотною, – продолжал Максим, – но ближнее сподобил меня Господь прозреть. Вездесущего не должно искать только в Пустынях, весь мир исполнен Его. И Иван это скоро постигнет, и будет молиться Господу там, где Он ему укажет. Не ездите вы с Иваном на Белозеро, не удлиняйте ему путь.
Тех слов я до конца не понял, но старца поблагодарил. На прощание пообещал испросить у митрополита любую для него милость, хотя бы и возвращение на гору Святую.
– То было моим единственным желанием на протяжении многих лет, – ответствовал Максим, – но иссякли силы мои. Здесь успокоюсь. Ныне мыслю только о святом причастии и о приобщении Святых Тайн. Даже если не удастся тебе того сделать, все равно каждый день буду о тебе молиться и на всю жизнь будет на тебе мое благословение.
* * *
Побуждаемые свитой, мы вынуждены были покинуть Троице-Сергиеву обитель и двинуться дальше, к Дмитрову, там пересели на суда и поплыли вниз по Яхроме-реке к Песношскому Свято-Николаевскому монастырю. На этой остановке я настоял и Ивана подговорил кричать со мной согласно, остальные же дружно препятствовали – хоть и славен был тот монастырь древностью и благочестием, но уж больно беден и неухожен, особенно в сравнении с Лаврой. Но пуще всего боялись заточенного в том монастыре неистового Вассиана, бывшего Коломенского епископа. Уж сколько лет прошло, как в наше с Иваном малолетство бояре да святые отцы свергли Вассиана, а до сих пор помнили люди речи его укорные, в которых он равно громил и стяжательство церковников, и лихоимство бояр, и безверие народа. За все то пользовался он милостью отца нашего, но и его своей прямотой пробрал; я думаю, проживи отец дольше, так Вассиан подале Песношского монастыря оказался бы.
К Вассиану-то я и стремился, чтобы задать свой второй вопрос: за что кара на род наш? Ждал я от него правдивого ответа, не в обычае старца было лукавить, и всю историю прошедшую он знал назубок и не понаслышке, да и род его, бояр Патрикеевых, пострадал от нашего почти до полного забвения, так что ответ мог быть и безжалостным, но – правдивым, только того мне и надобно было.
Иван же, расслышав имя Вассиана, тоже чрезвычайно обрадовался, в ладоши захлопал и неожиданно для всех пустился в длинный рассказ о детских своих годах и о том, как приходил к нам Вассиан, как учил нас уму-разуму, как добр был к нам и в сравнении с другими и без оного. А как описал он в деталях и красках панагию, что Вассиан на груди носил, так и я ее вспомнил, как играл с ней и все в разные стороны поворачивал, чтобы камни ярче играли на свету, а потом поднял голову кверху и явственно представил лицо Вассиана.
Он и не изменился совсем, как будто не прошло пятнадцати лет. По крайней мере, я его сразу узнал, когда мы с Иваном с трудом протиснулись в его узкую и убогую келью. Разве что морщины на лице стали глубже, но глаза по-прежнему горели неугасимым огнем.
– А, Иван, царь незадачливый! – вскричал он, едва разглядев нас в темноте. – Ну что, дослушался своих советников любезных, профукал царство! Жил бы своим умом, так еще и нажил бы ума, а стал чужим жить, так и свой потерял!
– Грешен я пред Господом и пред людьми, – тихо сказал Иван.
– Пред кем? Пред людьми? – Вассиан загрохотал так, что стены задрожали. – Да какое тебе дело до людей?! Как ты можешь быть грешен перед ними, если не судьи они тебе? Ты царь милостию Божией, только перед Ним тебе ответ Держать. Вот перед Ним ты грешник, великий грешник! Он тебе державу вручил, чтобы ты управлял ею по слову Его, а ты ее советникам перепоручил. Советники о своем советуют, им до тебя дела нет, до трона твоего, до семьи твоей. О том только твоя мысль должна была быть, о самовластии своем, о троне своем, о помазании Божием! Было бы так, не оставил бы ты по себе младенца на троне, не отдал бы власть в руки честолюбцев, тобой у трона пригретых, не вверг бы царство свое в бедствие, доселе невиданное.
Голос Вассиана постепенно затихал. Увидел старец, что не доходит проповедь его до Ивана, смирил свой нрав, сменил гнев на сострадание, усадил Ивана рядом с собой на лавку и принялся утешать, как в детстве.
– Что же, совсем советников государю не надобно? – не удержался я.
– Умных не надо, – спокойно ответил Вассиан, продолжая укачивать Ивана, – царь и так умнее всех, это Бог решил. Любая его мысль – от Бога, а вот у советников может быть и от Бога, а может и от людей, а то и от лукавого, сразу не разберешь. Гнать надо прочь всех, которые с мыслями, так оно вернее выйдет. Государь должен править, а подданные подчиняться и волю его неукоснительно выполнять, думать им не положено. Умнейший непременно государем овладеет и станет править вместо него. Ты посмотри, кто Ивана окружал? То-то же, даже Сильвестр, хоть и не люблю я его за лукавство, и тот умен. Оттого и все беды Ивановы.
– Но если без помощников все равно не обойтись, тогда вместо умных придут хитрые, – не сдавался я, – для пользы своей даже и глупцами прикинутся, но в доверенность к государю войдут, и обманут, и обойдут, и всякими хитростями направят его в нужную им сторону.
– Тебя могут и обойти, и обмануть, и направить, – усмехнулся Вассиан, – ты с детства был простодушен и доверчив. Оттого и не быть тебе никогда настоящим государем! Никаким не быть! – отрезал он и, чуть помолчав, воззрился мне в глаза. – Ты за этим ответом пришел?
– Нет. – Я пытался что было сил не отвести глаз. – Скажи мне, святой отец, в память давней любви к нам, сиротам, за что кара на род наш?
– Вот ты о чем, – раздумчиво протянул Вассиан, – не прост ты, оказывается, Юрий, видно, у брата ума-то поднабрался. А на твой вопрос нечего мне тебе сказать. Древен ваш род и многогрешен, и неизвестно, какой из тех грехов преисполнил чашу терпения Господа. Оставь свои поиски, чем дольше будешь искать, тем больше грехов тебе откроется, но как их взвесить? У тебя, у людей свои весы, у Господа – свои. Прими со смирением, что все уже исчислено и взвешено и отмерена вам кара по делам вашим. Уповай лишь на то, что Господь всеблаг и не даст вашему роду сгинуть. – Тут глаза его стали вновь разгораться божественным огнем, он вскочил в жару и возбуждении и, приникнув к уху моему, лихорадочно зашептал: – Зрю беды безмерные! Иссохнут все ветви на дереве и падут под натиском бури яростной, истопчут люди и кони все семена, лишь одно закатится под пень трухлявый. Придет на то место старец беспорочный и прольет слезу над древом погибшим, и от той слезы пробудится семя, и, цепляясь за старца, поднимется росток новый и разрастется шатром, и расцветет цветками прекрасными, и принесет плоды сочные.