355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Эрлих » Иван Грозный — многоликий тиран? » Текст книги (страница 21)
Иван Грозный — многоликий тиран?
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:55

Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"


Автор книги: Генрих Эрлих



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Еще то меня радовало, что Иван поначалу много делами серьезными занимался. Удел свой почти весь объехал, чтобы разобраться, кому какое поместье пожаловать. В Вологде почти месяц просидел, распоряжаясь устройством новой столицы. Но более всего с войском своим опричным возился, набирал его со всем тщанием, не считаясь со временем. Но чем дольше я смотрел на это, тем большие сомнения меня раздирали. Дело не в том, что набрал он не положенную тысячу, а все шесть, а в том, кого он набирал.

Чтобы ошибок при наборе избежать и предателей в свои ряды не допустить, держал Иван при себе совет, в котором сидели Никита Романович да Алексей Басманов, а из молодых – князь Афанасий Вяземский, Федька Романов да Федька Басманов, у этих был нюх особый на людей бесчестных и готовых на все.

На совете том каждого добровольца с пристрастием расспрашивали о его роде-племени, о друзьях и покровителях, выискивая связи с боярами знатными. Если же появлялось хоть какое-то подозрение, то могли и в пыточную отправить, а там и на плаху. С тех же, кто испытание прошел, брали присягу служить царю верой и правдою, доносить на изменников, не дружиться с земскими, не водить с ними хлеба-соли, не знать ни отца, ни матери, а единственно царя Ивана. Зато после присяги такой опричник новый получал не только снаряжение богатое, но и землю, и дома, и имущество разное, у прежних владельцев-бояр отобранное. Нечего и удивляться тому, что желающие попасть в опричнину, несмотря на риск казни позорной, не переводились. Как и тому, что подбирались они проходимец к прохвосту, насильник к изуверу, пьяница к распутнику, ведь сама неизвестность, сама низость происхождения вменялись им в достоинство. Для того и шли в опричнину, чтобы взлететь из грязи в князи. А почувствовав себя большими господами, стали они перенимать самое худшее у презираемого ими боярства, пытались роскошью и пышностью спрятать подлость их происхождения, для того грабили своих же собственных крестьян, обременяли их трудами и налогами и так вскорости привели все земли в полное разорение.

С глубокой скорбью смотрел я на всех этих разбойников, племянника моего окружавших. Лишь одно хоть как-то примиряло меня с ними – это же наши, русские разбойники. Была в них удаль, бесшабашность и даже, признаюсь, веселость. Но ведь были и иные! Из разных углов, как мухи на мед, потянулись в Слободу всякие немцы, мало того что отребье последнее, так еще и веры чуждой. И как будто мало было этих немцев на Руси, Иван еще приглашал их к себе целыми родами и деревнями из Ливонии. Эти всякие худородные Таубы, Краузы, Штадены, Эберфельды, Розены, Блюмы и Розенблюмы, не стесняясь, поносили и Землю Русскую, и народ, и веру православную, одного Ивана всячески превозносили, любое его слово провозглашали высшей мудростью, любое его злодейство невольное приветствовали с нескрываемым удовольствием.

Что самое удивительное, Иван этих немцев очень честил и уважал, имел к ним особую доверенность и милостями осыпал. Обычаи немецкие хвалил и подчеркивал свое германское происхождение – это не от Захарьиных ли?! До того даже договорился, что женится непременно на немке и детям своим то же завещает. Но самое страшное, что к вере поганой, люторской Иван большое снисхождение проявлял, немцам своим разрешил иметь в Слободе особый молельный дом, то же и в Москве. А пастору дерптскому Веттерману позволил свободно ездить по землям опричным, из города в город, и проповедовать своим единоверцам. Когда же этот окаянный Веттерман появлялся в Слободе, то Иван его всегда с великим вниманием выслушивал, как мне самому редко внимал. Даже позволил ему копаться в царской библиотеке, моей библиотеке! Но надолго запомнил этот еретик мой посох и руку тяжелую! Уж как его гонял, сначала по дворцу, а потом по двору! А соплеменники его за него не вступались, стояли тихо в сторонке, презрительно поджав губы. Так и не дали мне никакого повода, право, жаль. Наши в такой ситуации, если бы священника православного так унижали, точно бы заступились, а тут гоготали весело и меня криками подбадривали. Вот я и повторяю: разбойники они, конечно, но все ж таки наши люди, веселые и удаль молодецкую уважающие.

* * *

После первых месяцев, прошедших в суете обустройства удела и набора опричного войска, жизнь постепенно вошла в накатанную колею. Собственно, в четыре колеи, потому как жизнь в Слободе делилась поровну между набегами, изуверством, развратом и молитвами. Молитвы я ненавидел, от изуверства скорбел, с развратом мирился, а набегами наслаждался. Вы, наверно, этим удивляетесь, но как я все опишу, вы меня поймете.

Начну с молитв, потому что тут и моя вина есть. Невольная, конечно. Несмотря ни на что, я не оставлял попыток направить племянника моего на путь истинный и при всяком случае, удобном и неудобном, заговаривал с ним о божественном, о долге христианском и высоких обязанностях царя, помазанника Божия. Призывал его молиться усердно и церковь Христову не забывать. А в другое ухо Ивану наперебой нашептывали свое Захарьины и немцы-христопродавцы. Вот у Ивана, по нестойкости молодого ума, все в голове и перемешалось. Затеял он игру непристойную и богохульственную. Как я теперь понимаю, с полного одобрения Захарьиных играл он в орден рыцарский – вот они, немцы-то! – но с православным укладом, это от меня.

В тот орден отобрал Иван из опричников триста человек, как на грех самых злейших и безбожных, и нарек их братией. Себя провозгласил магистром-игуменом, князя Афанасия Вяземского – келарем, а Федьку Романова – параксилиархом. Вместо доспехов рыцарских обрядил всех в парчовые, золотом шитые кафтаны с собольей опушкой, а поверх них – в черные рясы, на головы вместо шлемов надел тафьи, жемчугом изукрашенные, а поверх – скуфейки монашеские. Сам же и устав орденский составил, за малейшие нарушения которого грозили отнюдь не шуточные наказания, по первому разу – заключение Восьмидневное в темницу на хлеб и воду.

Каждое утро дворец царский в монастырь превращался. В четвертом часу утра Иван с неразлучным Федькой Романовым взбирался на колокольню благовестить к заутрене, и братия, выдыхая вчерашние пары винные, все как один спешили в храм. Ну и я, конечно, тоже. Служба была долгой, часов до шести или семи, Иван и пел, и молился очень усердно, так что иногда ударялся лбом о каменный пол – совсем как отец! А после небольшого перерыва в восемь часов собирались вновь на обедню и опять молились ревностно. А уж в десять садились за братскую трапезу. Больше на вино и мед налегали, а обильные остатки еды выносили из дворца на площадь для нищих, то у них милостыней называлось. Я же во время всей этой трапезы должен был стоя читать вслух душеспасительные наставления. Вот стою я и читаю, к примеру, из проповедей митрополита Даниила: «Господь рече: блаженны плачущие, и горе смеющимся ныне, яко взрыдаете, и всплачете. Ты же супротивное Богу творишь, пляшешь, скачешь, блудные словеса глаголешь, и иные глумления и сквернословия многие делаешь и в гусли, и в смыки, и в сопели, в свирели вспеваешь». И они головами кивают согласно, будто не про них сказано, а иные даже рыдать начинают, подозреваю, без должной искренности. Но я все равно делал все это без ропота, потому что была в этом сборище безбожном одна душа, которую я надеялся спасти. А после того как вся братия по знаку Ивана поднималась и расходилась, он приглашал меня к себе за стол и милостиво позволял подкрепить свои силы, в это время он беседовал со мной о всяких разных предметах, о законе, о предназначении царском, о роде нашем, и я, пренебрегая животом, старался вложить в него малую толику из знаний своих. Ради этих нескольких минут я и претерпевал муку молитвенную.

После трапезы братия исчезала, кто спать шел по древнему русскому обычаю, иные кровь изуверством разгоняли, а уж к вечеру сходились на пир развратный совсем другими людьми. А что иные говорили, будто Иван и в этом верховодил, то врут они злоязычно. Да, заходил он после обеда в избу пыточную, но только для того, чтобы проследить, как продвигаются дела изменные, он мне сам это говорил! Да и у вас бы никаких сомнений не было, если бы видели вы, каким он возвращался из избы пыточной – довольным, веселым, с улыбкой благостной и шуткой незлобивой на устах. Разве же бывает такое после изуверства?! И на пирах он не упивался, я сам, пока мог, следил тщательно, чтобы ему больше двух кубков меду не наливали, а уж вина – ни в коем разе. Да и день он заканчивал сообразно возрасту: в десять вечера ложился в постель и три слепца ему в очередь сказки рассказывали. Он без этих сказок и заснуть не мог, сказочников искусных по всей нашей земле специально разыскивали и в Слободу доставляли во все время нашей жизни там.

* * *

Нет, Иван не изуверствовал, он озоровал, баловался, шутил, хотя иногда без меры. Любил в день базарный выпустить медведей из клеток и направить их на толпу, что перед дворцом его клубилась. То-то смеху было: бабы визжат, мужики кругами бегают, купцы иные от медведей пряниками медовыми откупиться пробуют. Но если медведь кого помнет или, не приведи Господь, насмерть задерет, Иван щедро жаловал, гривну – помятому, рубль – вдове, чтобы без обиды все было.

Или, скажем, приедет Иван с шалопутами своими в какую-нибудь деревню, девок да баб молодых по дворам и лесам окрестным переловят, догола разденут и к Ивану гуртом подгонят. Он им деньги мечет, а они по траве или по снегу ползают, собирают. Или нарочно достанет золотой и в лужу закинет, так девки в грязи возятся, золотой ищут, еще и передерутся. А Иван заливается!

С мужиками, конечно, шутки погрубее были. Наткнулись как-то на лесной дороге на толпу человек в тридцать. Скрутили, стали допытываться, кто такие и что в неурочное время в лесу делают. Оно, конечно, сразу было понятно, что не разбойники, но для порядку мордой в грязь уложили, а иным волосы смолой вымазали да бороды подпалили. Ну а как выяснили, что эти мужики к царю шли жаловаться на боярина злого, так их немедля освободили и даже вином напоили, тем же, кто стеснялся царевым угощением, вино в глотку насильно заливали через воронку, сколько влезет. Али они не русские люди?!

А больше ничего мне не припоминается. Все остальное – это затеи опричников, и если Иван иногда смеялся их шуткам злым, то это только потому, что они нарочно старались его развеселить. А еще так бывало, что Ивановы шутки они на свой лад переиначивали. Вот одна из их затей. Поймают какого-нибудь земского, лучше всего боярина, приволокут в Слободу, поставят на площади, с одной стороны плаха с топором изготовленным, с другой – медведь на цепи рвется. Выбирай, говорят, голову на плахе сложить или с медведем схватиться.

– Неужто отпустите после этого? – спрашивает боярин.

– А то!

– И рогатину дадите?

– Хоть две!

Ни один не отказался! Шубу скинет, Богу помолится, рогатину в руки возьмет – и вперед. Не знал несчастный, что рогатина с изъяном, древко у нее подпилено. Я и сам ничего не подозревал, но как десятая подряд рогатина при мне сломалась, я подошел и специально посмотрел – точно, подпилена и искусно замазана. А боярину откуда знать? Он знай себе пляшет вокруг медведя, а потом изловчится и всадит рогатину в брюхо, тут-то древко и ломается, и боярин попадает в объятия к медведю. Медведю такой удар смазанный не в погибель, а в разъярение, тут уж боярину спасения не будет, на части порвет.

С девками тоже нехорошо получалось. Началось-то все так же, а вот потом в безобразие скатывалось. Ладно бы девок по прямому назначению употребляли, дело-то, в общем, обычное, но многие опричники к другим лакомствам пристрастны были, так что девок из луков расстреливали и гоготали, когда те в ужасе по лугу метались. У них, охальников, это охотой на курочек называлось. Мало им птиц да зверья в лесу!

О мужиках я уж и не говорю. Этих косили без счета, да и кто когда на Руси мужиков считал? Один лишь Господь на небесах, Он один все их имена ведает.

Смотрел я на все это и скорбел. Скорбел, что гибнут зазря люди русские. А еще более от того, что кровь эта падала на невольного виновника их гибели – на Ивана – и переполняла чашу терпения Господа.

* * *

Как я уже рассказывал, разврат был неразрывно связан с молитвой, ибо ежедневно соседствовали, так что непонятно было, то ли утреннее молитвенное бдение предваряло вечернее распутство, то ли за развратом разнузданным шло покаяние истовое. Мне кажется, что первое вернее, потому что пир ежевечерний начинался исключительно чинно и в еде скромно. На столах, простыми льняными скатертями застланных, в это время не было никакой посуды, кроме солонок, перечниц и уксусниц, да еще стояли деревянные блюда с холодным мясом, солеными огурцами и сливами, а к ним кислое молоко в деревянных же чашах. Никакой музыки не было и в помине, лишь с улицы доносился звон колоколов. Пир начинался с молитвы, которую читал в голос Иван, остальные же стояли со склоненными головами и только губами в такт шевелили. Потом приносили хлеб, большими ломтями нарезанный, и Иван им присутствующих по своему выбору жаловал, тех, кто отличился в этот день или просто был ему всех милей, и каждый тот хлеб с поклоном принимал как (самый дорогой подарок.

Гости, на пир царский приглашенные, всегда были приятно удивлены такой скромностью и благочестием и с веселым сердцем садились за стол. А гости у нас не переводились, в том числе из земских. Иные по недомыслию заезжали, другие по делам земским, а были и такие, что из ухарства. На пирах тех всякое случалось, бывало так, что Захарьины или Басманов лишь поводили бровью, и опричники на боярина заезжего накидывались, а иногда и без этого обходились, опричники забияки известные, им много не надо, чтобы за кинжал схватиться. Мог и Иван вспылить от дерзких боярских речей, но это редко было, очень редко. Так что с каждого пира кого-нибудь прямиком на погост уносили. Но русского человека разве ж это остановит? Да наоборот! Что нам медведь, кабан или тур, схватывались один на один, знаем, наскучило. Нам бы с судьбой в орлянку сыграть! А что голова на кону, так в этом самая сладость – однова живем! Вот и приезжали, некоторые счастливцы и уезжали, но непременно возвращались и второй раз, и третий. Повадился кувшин но воду ходить… А может быть, их другое привлекало? Не знаю, я ведь с земскими – ни полслова.

Но вот появлялись слуги в бархатной одежде и сгребали все, что на столах было, в скатерти льняные, а вместо них стлали скатерти из красного бархата, а на них ставили посуду серебряную с дичью разною и обносили гостей медами, настоянными на всех ягодах, в Земле Русской произраставших. О еде подробно не говорю, так себе была еда, в наше с Иваном время мы и не такое едали, а эти молодые и худородные – что они в еде понимают?!

Тут и гусли начинали звучать, и разговоры постепенно оживлялись. А как поправлялись и первый голод удовлетворяли, так появлялись слуги, уже в парчовых доломанах, меняли скатерти на парчовые, серебряные блюда на золотые с рыбой разной и обносили гостей винами, со всех стран мира присланными. Тут уж дудки вступали, и разговор до криков доходил, а Иван начинал жаловать гостей и опричников чашами с вином, кои надлежало принять с поклоном и выпить одним махом, дабы преданность государю показать. Для некоторых эта чаша последней в жизни оказывалась, а почему – на то много причин придумать можно. Не только яд.

Уже некоторые под столы, сомлев, сползали или на лавки, вдоль стен стоящие, валились, и есть уже не было сил, только пить, тут в третий раз приходили слуги, в летних кунтушах из белого аксамита с серебряным шитьем и собольей опушкой, вновь меняли скатерти – на шелковые, узорчатые, заставляли стол деревьями золотыми с висящими фруктами, тазами с ягодами разными, блюдами с пряниками и орехами, а еще кубками с каменьями драгоценными, в кои наливали все, что льется, без разбора. Только тут все и начиналось, пляски и все такое.

Но я до этого старался дело не доводить.

Все вокруг пили много, и я пил. Именно это и примиряло меня с развратом. Нет, не из-за того, что пьяным все происходящее легче пережить было, хотя и без этого не обходилось. Дело в том, что, притворившись пьяным, можно было от всего последующего ускользнуть. Нехай себе вся шатия опричная смеется, что дядя царев на голову слаб, когда меня с пира на руках выносили. Это я как-нибудь переживу, слава Богу! Вот только притворяться удавалось не всегда, и частенько не мог я, на пол в доме своем грохнувшись, ясным соколом перед княгинюшкой моей взлететь. Ох, и доставалось же мне от нее за это, даже то ее гнев не смиряло, что это был единственный способ ей верность супружескую сохранить. Ну да им не угодить, даже самым лучшим, даже и единственным!

* * *

Ну а с жизнью вообще меня примиряло то, что не каждый день подобное происходило. Иван, слава Богу, не всегда в Слободе сидел, а частенько отправлялся в объезды. Это он мне так говорил, рассказывая потом в подробностях, какие монастыри посетил, да какие крепости осмотрел, и в каких местах охотился. Но меня на мякине не проведешь, я ведь и другие рассказы слышал – опричники хвастуны известные, так что у меня для этих объездов другое название имелось – набеги.

Да и как их называть, коли возвращались из них всегда с возами, добром разным нагруженными, да с толпами полоняников, которых по деревенькам опричным распределяли, и со стадами всякой живности, которые в Слободе же и поедались. Но то была лишь малая толика того, что на месте без пользы уничтожалось. Впрочем, чему тут удивляться. Ведь если земские какую-нибудь защиту организовывали, собирали по уезду войско для отпора, то против них Басманов выступал со всей своей силой и умением ратным, а на деревеньки беззащитные немцев напускали, этим-то чего русского человека жалеть?! Им лишь бы пограбить! Нет, это не война, это истинно набег!

Но земские тоже хороши были! И тянули к себе все, что плохо лежит, и беглых из деревень опричных принимали. А так как поместья опричные были перемешаны с земскими, то такие неудовольствия часто случались, как обычно между соседями. Приходилось опричнику идти в суд земский, брать пристава, учинять обыск у соседа подозреваемого, а коли вскрывалась покража, то и требовать возмещения убытка и пени. Но земские суды завсегда на стороне своих были, вот и приходилось опричнику идти на суд царский, а уж Иван разбирал все по справедливости.

То же и с поношениями словесными. Земские как увидят опричника, так сразу ругаться зачинали, по сути, может быть, и верно, но по форме очень грубо. Господу такие слова противны, и царю обидны, потому что, понося опричника, земские его самого оскорбляли. Несмотря на обиду, Иван и эти дела судил с присущим ему милосердием, даже предлагал матерщиннику самому определить себе наказание: штраф денежный или правеж. Так что под розги шли исключительно добровольно.

Вы скажете, что я Ивана выгораживаю. Ни в коем случае! Рассказываю все, как было, как своими глазами видел. Купечество русское возьмите – натерпевшись от лихоимства боярского, купцы за несколько лет все под защиту Ивана перебрались. Даже сами Строгановы, у которых земель было поболее, чем у любого из бояр, и дружина, как у князя удельного. Но и они только возле Ивана чувствовали себя покойно, как под крышей медной, – ничего их не мочило, никакие шишки на них не падали. С ярлыком же царским могли ехать куда угодно, и никто их не смел обидеть, даже и опричники, которых за это карали нещадно.

Были и бояре с князьями, что к стопам Ивана припадали, в опричнину со своими вотчинами записывались. Земщина этим возмущалась и небылицы всякие распускала. А я так скажу: право отъезда издревле на Руси существовало, сами же бояре вечно на него ссылались, так пусть теперь на своей шкуре почувствуют, каково было нам, царям, когда подданные наши к соседним государям утекали. А для того чтобы князя к себе на службу переманить и убедить его служить верно, многие способы существуют, совсем необязательно для этого ближних его на кол сажать или дочек распяливать. Да и мороки с этими новыми уездами и землями было больше, чем прибытку. На словах к нам примыкали, а на деле бунтовали, так что приходилось их усмирять. Почитай, каждый месяц Иван из Слободы снимался и с ратью своей опричной в объезд смирительный пускался.

Но я в этих делах ни разу и никоим образом не участвовал, даже в судах царских, хотя меня туда зазывали усердно. Я всегда в Слободе оставался и душой отдыхал вместе с княгинюшкой. Ведь голубка моя целыми неделями из дома нашего не выходила, разве что в храм по воскресеньям, да и то укутанная с ног до головы и с лицом, сеткой густой прикрытым. По воспитанию ее, исконно русскому, ей такая жизнь была не в тягость, но все же видел я, что скучает она иногда. Лишь когда пустела Слобода, могли мы себе позволить на воздух свежий выбраться, покататься всласть по окрестным лесам. И после затворничества вынужденного нам эти прогулки много удовольствия доставляли. Потому и сказал я, что набегами опричными я наслаждался и молил Бога, чтобы продлились они подольше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю