Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Спасла же меня княгинюшка моя любезная. Она как весть ложную о гибели моей услыхала, так из монастырского своего уединения вырвалась и в Кремль полетела. А застав меня уже к вершинам горним отходящего, но еще живого, бросилась ко мне на грудь и, слезами ее орошая, многие слова ласковые говорила и прощения у меня просила, что бросила одного меня в бурное море жизни и, в скорбь свою погрузившись, только о себе одной думала. И тут же, на груди моей, давала обет Господу, что, если явит Он милость и вернет меня на землю, впредь со мной никогда не расставаться. Разве мог я не услышать такой призыв?! Вернулся с полдороги, раздвинул пелену плотную, за спиной моей уже сгустившуюся, разомкнул веки и узрел лицо, навеки мне милое и даже в горе прекрасное. И уж так княгинюшка за мной ухаживала, ни на мгновение меня одного не оставляла, и от заботы такой пошел я быстро на поправку и через неделю уже на коня мог сесть.
Куда я так торопился? Почему не продлил сладостные дни той болезни?! Зачем так спешил вернуться в этот суетный мир, который сулил всем нам новые потрясения?! Бог это знает!
Чтобы завершить рассказ о трагических происшествиях в нашей жизни и никогда уж больше не возвращаться к горьким воспоминаниям, позволю я себе немного опередить события и перенестись на несколько месяцев вперед. Хоть и воскресила меня к жизни княгинюшка, но все же плох я был очень, тоска сердце глодала, а груз вины к земле пригибал. Митрополит Макарий, всегда ко мне с добротой относившийся и душу мою лучше меня самого понимавший, говорил княгинюшке, что это оттого происходит, что думаю я постоянно об одном и том же и никакого другого занятия себе в жизни не нахожу. Чего только не пытались они выдумать вдвоем, но ничего меня не увлекало. Макарий по старой памяти все на книги надеялся, на жития да летописи, все старался привлечь меня к делам своим многолетним, водил и к инокам своим, и к летописцам, и в типографию новую, я же, памятуя о суде над еретиками, от книг как от огня шарахался. Лишь одна связка листов мое внимание привлекла, да и то потому, что ее от меня прятали. События трагические многие чувства во мне притупили, но любопытство осталось во всей силе, и, повинуясь ему, я ту связку умыкнул. Оказалось, это дело розыскное о трагедии в Угличе, без розыску в таком деле никак нельзя. Можете представить, каково мне было все это читать! Но недаром говорят: клин клином вышибают. Да и то сказать, что увидел я такое нагромождение несуразностей, что читал это все как сказку, ко мне никакого отношения не имеющую. Розыск вел один из Шуйских, князь Василий, а Шуйские издавна скудоумием прославлены. Вот и прислал он в Москву кучу листов разрозненных с допросами разными, собранными без всякого смысла и друг другу противоречащими. А уж дьяки московские из этого кашева по своему разумению историю происшествия составили, ни на что не похожую. Все там присутствовало: Углич, ладья, мостки, юный царь, я, доска гнилая, вода, народ, кинжал, кровь, горло, тело бездыханное, приступ падучей. Вот только связь между ними отсутствовала. Точнее говоря, связей было столько, что каждый мог рассмотреть в них все, что ему пожелается, даже и то, что я собственными руками племянника своего утопил, а затем для надежности еще и зарезал.
Я, конечно, все выправлять не стал, это для меня слишком тяжело было. Просто взял, увязал вновь все листы вместе, как они у меня на столе валялись, и обратно снес. Осталось лишь недоумение: как же так, произошло ведь все на глазах у тысяч людей средь бела дня, розыск учинили немедленно, когда память никак не могла изгладиться, и дело совсем ясное было, и никому ни нужды, ни корысти не было неправду говорить и ложную историю в летописи вносить. И вот на тебе! Уразумел я тогда любимую присказку дьяка Ивана Висковатого: дуракам закон не писан, если писан, то не читан, если читан, то не понят, если понят, то не так. Да и не надо много дураков на пути от события до его изложения письменного, одного вполне достаточно, остальное писцы довершат, кто от небрежности, кто от высокоумия, а кто и из лучших побуждений.
И стало мне любопытно, как в летописях свежих изложены события, которым я свидетелем был или о которых из первых рук слушал. Стал я их читать, да и зачитался. Но о том я вам после расскажу, если время и желание будут.
* * *
Да и зачем в летописях пыльных копаться, когда у тебя на глазах история делается. Я из-за болезни и затворничества скорбного многое, конечно, упустил, но главное все же схватил. Хотя не все понял, да и как было понять, если начали вещи твориться совершенно невообразимые, ни на что не похожие и, извините, ни в какие ворота не лезущие – бояре отказались наследнику законному присягать!
А ведь все казалось яснее ясного: наследник был один – Иван, брат царя Димитрия, безвременно погибшего, и наследник этот был заранее объявлен, против чего ни у кого никаких возражений не было. Но как только дело дошло до присяги, тут-то своеволие боярское и взыграло. Никак не совладать с этой напастью! Прадед наш через то глаз лишился; дед полвека бился, но хоть и Грозный был, и много стран покорил, а с боярами не сладил; то же и отец – за четверть века не смог добиться, чтобы хотя бы волю его последнюю в точности исполнили, хотел на смертном одре постриг принять, и того бояре не позволили; мать наша родная от противления боярского безвременно в могилу сошла, а брат душой заскорбел и рассудка лишился. Я уж под конец жизни стал даже подозревать, что своеволие есть такое же неотъемлемое свойство души человеческой, как и тяга к различным ересям, – и то и другое суть вещи неистребимые.
Как же все проистекало? Едва прилетела в Москву весть скорбная из Углича, так собрались в Кремле бояре, князья и другие люди знатные, в тот день в Москве обретавшиеся, то же и святители, и дьяки из всех приказов. Митрополит сообщил им новость, всем уже известную, и после молитвы короткой предложил немедленно избрать царя, чтобы не прерывалась линия власти. «Ивана на царство, сына Иванова!» – раздалось дружно со всех сторон, и Макарий головой согласно кивнул, ибо ничего другого и не ждал. Как не ждал он, наверно, столь же дружного отпора, когда зачитал список Совета опекунского, который должен был состоять при молодом царе до его лет совершенных.
– На отрока неразумного мы согласны, привыкли уже, – заявили князья да бояре, – а под Захарьиными не будем!
Эту песню мы хорошо помним, то же самое и десять лет назад было, во время болезни Ивановой. Конечно, Совет опекунский, который Захарьины составили и список которого митрополиту всучили, выглядел, скажем так, странно, я и сам, когда от болезни своей оправился, на него подивился. Да вы сами посмотрите: глава Совета – князь Иван Мстиславский, а члены – Данила Романович и Василий Михайлович Захарьины-Юрьевы, Иван Петрович Яковлев-Захарьин, Федор Иванович Колычев-Умной, князья Андрей Телятевский и Петр Горенский. Из старой знати, да и то не первостатейной, один Федор Колычев, а последних князей, Телятевского и Горенского, я и не различал. С другой стороны, все очень похоже на то, как в последний раз было: и князь Мстиславский во главе, и Захарьины присутствуют, без них, к сожалению, никак не обойтись, все ж таки ближайшая царская родня.
Но боярам, как я понимаю, только повод нужен был, чтобы взбунтоваться после десяти лет жизни тихой и мирной, истомились они в покорности. Решили на этот раз все по-своему сделать и принялись свой Совет составлять, выкликали имена князей Вельских, Шуйских, Горбатых, Оболенских, Репниных, Морозовых, требовали вернуть из ссылки Михайлу Воротынского. Эх, был бы я в то время здоров да кабы послушались меня, я бы эту свару быстро утихомирил, недаром столько лет прилежным учеником у Алексея Адашева и Сильвестра был! Поторговался бы, даже и ввел бы в Совет кого-нибудь из бояр первейших, Шуйских, конечно, побоку, а вот князей Стародубских непременно, у меня и кандидат на примете был – тесть мой славный, воевода знатный князь Дмитрий Палецкий, а еще обязательно Андрея Курбского бы избрал, тогда бы не случилось то, что случилось вскорости.
Но Захарьины решили сразу твердость проявить и ни на какие переговоры не пошли. Возражений боярских они не слушали и объявили присягу, надеясь, что как присягнут они и сотоварищи их, так остальные бояре покорным стадом к Евангелию потянутся. Но князья да бояре вместо того, крича в возмущении, потянулись к дверям и покинули дворец царский, и никто им в этом не препятствовал. Так и получилось, что присягнули только дьяки приказные и двор Иванов.
Тогда, не давая боярам опомниться, решили применить средство более сильное и назначили венчание Ивана на царство, надеясь, что священный акт миропомазания смирит строптивцев. Тут святые отцы в сомнение впали. Но митрополит Макарий уже чувствовал приближение своего смертного часа и по слабости своей не смог противостоять напору Захарьиных, к остальным же простой ключик нашли: поклялись Захарьины, что во все правление Ивана Молодого не будут они трогать земель монастырских и казны церковной. Это было прямым порушением всего дела Иванова, и я, узнав позже об этом, сильно запечалился, но Захарьины убедили меня, что другого пути добиться венчания царевича не было. Я, скорбя, согласился.
Не так мыслил я венчание на царство племянника моего родного! Акт этот торжественностью должен был превзойти все предыдущие, потому что незадолго до того пришла из Царьграда грамота благословенная на царство с патриаршей подписью и печатью, также и всех митрополитов и архиепископов к той грамоте руки приложены были.
Всего пятнадцать лет прошло с венчания брата моего, а уж Собор Священный сподобился признать право государей московских на царский титул. Не могу сказать, что эта грамота так уж нам нужна была, мы и без нее наши права ведали и утверждали. Разве что для переписки с королем Польским, тот каждое слово в нашем титуле оспаривал, равно как и мы в его. С другими государями у нас таких сшибок не было, еще дед и отец наш употребляли титул царя в сношениях с султаном турецким, германским императором, папой римской церкви, королями свейским и датским, магистрами Пруссии и Ливонии. Они и императорами себя называли, но ставили этот титул после царского. Император Максимилиан Габсбург прислал нам даже грамоту на титул императора, но мы эту бестактность предпочли не заметить. Тем более не нужны нам такие подарки от папы римского – он нам не пастырь! Но все же грамоту ту царьградскую получить было приятно – уважают, знать! Опять же – повод для празднеств во славу державы и на радость народу.
Но не получилось праздника! Князья да бояре, почти все, в храм Успения не явились, отговорившись кто делами неотложными, кто нездоровьем. А иные по Москве в это время ездили и всем видом своим показывали, что происходящее в Кремле к ним никакого отношения не имеет. Рассказывают, что иностранцы, возбужденные торжественным перезвоном колоколов московских, спрашивали у тех бояр, что происходит, и те им отвечали, что двор царский празднует утверждение титула в Царьграде – всего лишь! Только народ московский, привлеченный зрелищем, стекся в изобилии в Кремль. Но и он, наблюдая удивленно малочисленную процессию, не успел за время ее прохода разогреться до восторга, посему милостыню царскую и дары собирал в молчаливом ожесточении, а вино пил и дрался потом без веселия.
После нескольких дней пиров, видя, что сильное средство не подействовало, весь двор во главе с молодым царем и опекунами уехал из Москвы в северную сторону. Сразу же поползли слухи, что осерчал молодой царь на бояр своих и уехал на богомолье, просить Господа вразумить своевольников и направить их на путь истинный. Я тогда в постели лежал, в себя после болезни приходя, и мало чего знал из происходящего, но почему-то сразу догадался, что слух пустили сами Захарьины, видя в отъезде царя средство не сильное – сильнейшее, а поехали они не по святым местам, а прямиком в Александрову слободу, непотребствами всякими заниматься. Как всегда, я прав оказался.
Но и это средство сильнейшее было боярам что мертвому припарки – не действовало. Более того, отсутствие царя их еще больше ободрило, они уже в открытую свои замыслы зловредные обсуждали, не опасаясь даже ушей захарьинских, из-за каждого угла высовывающихся. Все громче звучало имя князя Владимира Андреевича, то тетка Евфросинья воду мутила, презрев клятву крестоцеловальную. Она плела кружево своих интриг, призывая провозгласить сыночка ее ненаглядного царем – боярским царем! Но бояре наши никогда к Старицким сердцем не лежали, посему склонялись только к тому, чтобы сделать его главой Совета опекунского, по достоинству его и по обычаю дедовскому.
А царя все не было, вот уж месяц прошел, и бояре в ожидании бездеятельном стали новые планы строить. И вот в одну минуту злосчастную пришла кому-то в голову мысль, что ведь есть на Руси земщина, которая существует сама по себе отдельно от государя и двора его, что вершит она суд, взимает подати, собирает рать и войну ведет. Невелика пока ее власть, но если перейдут в нее бояре знатные, усилится она многократно и сравняется почти с властью царской. И управляться земщина будет Думой боярской, той же самой, что и сейчас, вот только служить будут те бояре уже не царю, а земщине. Вот ведь что удумали! Иван ту земщину вводил, чтобы своеволие бояр-наместников укоротить, а они нашли в законе лазейку, пробрались в нее воровски, закон изнутри вывернули и на себя примерили. Раньше каждый из них в своем углу сидел и с соседом грызся, а теперь им подарили палату готовую, где они за общий стол сесть могли. Они и сели.
Но это, слава Богу, пока только в планах было, да и племянник мой Иван со своим двором, как оказалось, в Александровой слободе делом занималися, а не только непотребствами. Провели они розыск тщательный об измене князя Владимира, и помог им в этом честный человек именем Савлук Иванов, который служил дьяком у Старицких, но был облыжно обвинен ими в хищении денег и заточен в темницу. Оттуда исхитрился он передать память Василию Михайловичу Захарьину, который дьяка того немедленно из тюрьмы старицкой извлек и в Александрову слободу доставил. Читал я признания чистосердечные сего Савлука и только диву давался: не ожидал я такого от Владимира Андреевича! Презрев Бога и честь, он ссылался изменнически с королем польским и ханом крымским, раскрывал им секреты наши военные, призывал их на Русь идти, обещал провожатых дать и дороги безопасные указать, а как свергнут они царя законного и на престол его, Владимира, возведут, тут он их пожалует, крымчакам Казань и Астрахань отдаст, а королю польскому – Ливонию, Полоцк, Смоленск и Псков. Такого вот змея в семье нашей честной взрастили!
Молодой царь устами дяди своего Данилы Романовича предложил Думе боярской рассмотреть все обвинения собранные и вынести справедливый строгий приговор. Но бояре отказались, и тогда дело передали Собору Священному. Митрополит и епископы заслушали все свидетельства в присутствии князя Владимира и, невзирая на его увертки хитроумные и оправдания лживые, признали обвинения основательными. Но верные заповедям Господа нашего Иисуса Христа просили царя о милосердии.
И Иван явил его, повторив своим первым царским указом славное начало царствования отца своего! Иван конфисковал княжество Старицкое в казну государеву, но тут же и вернул его обратно, наполненное другими людьми – боярами, стольниками и дьяками. Князю Владимиру после новой клятвы крестоцеловальной указали жить в Старице безвылазно, а матери его посоветовали добровольно постричься в монахини, при этом позволяли сохранить при себе не только прислугу, но и ближних боярынь. Так тетка моя Евфросинья превратилась в старицу Евдокию, замаливающую грехи свои недалеко от Велозера, в Воскресенском Горицком монастыре, ею же самой и основанном. Это ее Господь всеведущий направил!
Даже лишившись главы своей, боярство мятежное не смирилось. Только в пику нам устроили бояре торжественные проводы Евфросиньи Старицкой в монастырь, поезд, что за ней до самого Велозера тянулся, превосходил даже царский во время паломничеств ежегодных. И в той поездке продолжали они умышлять против государя и всей Земли Русской.
Так сложилось хрупкое равновесие, когда на одной чаше весов был молодой царь Иван со своим двором, а на другой – бояре да князья, в кои веки объединившиеся. Царь с двором обживались на престоле, бояре земщину крепили, но пока ни одна из чаш не перевешивала. Такое не могло продолжаться долго! Достаточно было пушинки легкой, чтобы весы заколебались и сверзились. И в грохоте том уже не разобраться было, что переполнило меру. То только Бог ведает!
* * *
Рассказываю я вам это так, как я тогда видел. И поступал я сообразно виденному мною. Потом я многое по-другому понимать стал, быть может, даже правильнее, но если я соединю мысли свои поздние с поступками тогдашними, то, боюсь, я в ваших глазах полным дурачком явлюсь. А ведь понять меня не трудно, я же все время только об Иване Молодом душою болел, об отроке, вверенном моему попечению последней волей брата моего любимого. Я лишь о его благополучии думал, и не только каждое действие, но и каждое слово, против него направленное, било кинжалом в сердце мое. А еще помнил я крепко уроки брата моего о своеволии боярском и его стенания горькие о смуте непреходящей, из этого источника смрадного проистекающей. Поэтому все, что служило укреплению власти самодержавной, было в моих глазах хорошо, а то, что на пользу боярам шло, плохо. Любое слово Ивана Молодого – от Бога, любое дело боярское – козни диавольские. Кто меня за это осудит?!
А еще скорбел я о неумелости Захарьиных, ибо ясно видел многие действия их неловкие. Для них, как и для меня, законность восшествия Ивана Молодого на престол не вызывала сомнений, но именно эта ясность и сыграла с ними злую шутку. Во все время смуты действовали они с присущей им наглостью и алчностью, с каждым шагом заходя все дальше в болото. Недолго думая, взяли они за образец поведение советников Ивановых – Избранной рады, ими же осмеянной и уничтоженной, решив заносчиво, что уж коли тем удалось разрешить удачно дело спорное, то они, следуя их путем, доведут до успеха дело верное. Но все их действия имели результат обратный. Право, лучше бы ничего не делали, само бы все утряслось.
Но я не терял надежды. Если Господь избрал Ивана и вручил ему державу, то Он и защитит его, и направит. Проведет его через страдания тяжкие, пошлет ему испытания многотрудные, но не даст погибнуть и выведет на дорогу широкую, светлую, и даст ему царствование долгое и счастливое. «Господи, спаси и сохрани Ивана! На Тебя одного мое упование!» – повторял я каждодневно в молитве вечерней, только это поддерживало мою надежду и мои силы.
Глава 6. Иван Молодой
[1563–1564 гг.]
Я уже говорил вам, что из двоих сынов брата моего старший, Димитрий, был мне ближе, он чем-то походил на меня, да и времени я проводил с ним много больше, чем с младшим Иваном, и вложил в него часть души моей. Лишь после гибели безвременной Димитрия сошелся я с Иваном и возлюбил его всем сердцем.
Был он похож невероятно на отца своего, не только внешне, но и складом душевным. Так же, как и брат мой, был он осенен всеми добродетелями, умен, храбр, честен и добр, с волей крепкою и сердцем, направленным к Богу. Вот только все эти качества, ему природой щедро отпущенные, были подавлены дурным воспитанием и покрыты грязью, которая с каждым годом налипала все больше и панцирем непробиваемым обволакивала его светлую душу. Но я, быть может, единственный, чувствовал этот огонь священный, глубоко в сердце его горящий, и всеми силами пробовал пробиться к нему и раздуть его сильнее.
Возлюбил же я Ивана за сиротство его и за страдания, им в детские годы невинные испытанные. Как и я, не знал он в жизни своей ни отца, ни матери. В колыбели младенческой увезли его Захарьины в свои вотчины дальние и там на несколько лет скрыли от глаз людских. Зачем забрали его с собой Данила и Никита Романовичи во время отъезда своего после суда памятного, мне неведомо, вероятно, для козней будущих. Но никто им в этом не препятствовал, младший брат государя никого в державе нашей не интересовал, это я вам уже не один раз разъяснял. Только царица Анастасия могла что-либо возразить, но ее тогда по причинам разным никто не слушал, даже и братья ее родные.
Так и вырос Иван в углу медвежьем без ласки материнской и наставлений отеческих. Окружала его родня захарьинская, дальняя, не знающая правил жизни нравственной и благочестивой. Снедала их жажда власти безрассудная и грызла обида за то, что их от той власти отставили. Проводили они месяцы и годы своего изгнания в мечтах о мести, о том, как покарают они бояр московских, каждого по отдельности и всех вместе, какую казнь каждому назначат и какое имущество отберут. Эти разговоры слышал Иван с первых своих лет вместо сказок, его возрасту приличествующих.
Был у него только один друг, вместе с ним росший, Федька Романов, которого он одного любил и почитал как брата своего старшего. В сущности, он и был его братом, двоюродным, по матери. Федор был почти четырьмя годами старше Ивана, и младший тянулся за старшим во всем. В детстве это даже хорошо, так младший взрослеет быстрее, силы и ума набирается. В годы же отроческие это может быть хорошо только тогда, когда старший являет собой пример благочестия и поведения достойного, как было у нас с братом. Но Федька! Рано распробовавший вино и развязавший узел девства, он и Ивана приобщил к этому в такие годы, когда этим не то что заниматься, но даже знать непозволительно. Происходило все это втайне от меня, а когда открылось, то я ничего уже не мог исправить.
Воспитанием и образованием Ивана, вплоть до его встречи со мной, никто не занимался. Внедрили в него единственную мысль, что будет он когда-нибудь царствовать на Руси – в этом почему-то Захарьины всегда были уверены, да объяснили, что царствовать – значит, делать все, что тебе пожелается, награждать без дела и карать без вины. При этом не озаботились растолковать ему обязанности святые помазанника Божия, что такое есть справедливость и милосердие. И к церкви христианской не приучили, ибо Захарьины сами были нетверды в вере православной, как мы все знаем.
Вместо этого Захарьины потворствовали царевичу юному во всех забавах диких и жестоких, кои окаянный Федька придумывал. Любая прихоть Ивана немедленно удовлетворялась, любая вина прощалась, любая его шалость вызывала восторг, а любая шутка смех. Рассказывали, что в младенческие годы он развлекался отрыванием крылышек у мух, потом свертывал головы у мелких пичуг, которых специально ловили для него, затем вешал кошек и скидывал собак с высоких помостов, куда заманивал тех мясом. Когда дали ему в руки лук, то сразу же поставили перед ним живую мишень, и вскоре Иван расстреливал десятками кур и зайцев, мечущихся в ужасе по загону, а дядья довольные кричали, что так из него вырастет искусный охотник и воин. Говорят еще, что он как-то зазвал на крышу терема дворового мальчика, который ему всегда прислуживал, и спихнул его вниз, а потом стоял и смотрел, как из него, умирающего, вытекает кровь. Даже не знаю, можно ли всему этому верить. Дети бывают жестоки, жестокость проистекает у них из незнания нравственного закона, вызывается любопытством и стирается короткой памятью. Им интересно, как устроена внутри игрушка, будь то кукла или человек, а распотрошенная игрушка отбрасывается в сторону и быстро забывается, заслоненная новыми игрушками. Для того и нужен ребенку пастырь, чтобы объяснить ему ценность и неприкосновенность жизни любой твари Божией. Но можно предположить, что, если вместо пастыря рядом с ребенком окажется слуга диавольский, он может жестокость эту развить до пределов, хозяину его присущих. Так ли это, я не знаю, хотел с Макарием обсудить, да не успел.
С такими вот задатками прибыл Иван в Москву, но еще три года, вплоть до венчания своего на царство, вел себя тихо и если где и безобразничал, то только втайне в Александровой слободе, куда уезжал с Захарьиными и двором своим по нескольку раз на год. Тогда же, как рассказывают, стала сбиваться вокруг него да Федьки Романова компания людей молодых и беспутных. Первыми из них были Афанасий Вяземский, свою честную фамилию опозоривший, да другой Федька – Басманов, достойный своего отца. Все они были старше Ивана и наделены всеми мыслимыми пороками, и, объединившись, все дальше уводили его с дороги добродетели. А что иные говорят, будто бы Иван в этой компании верховодил, то это, конечно, неправда, хотя бы по возрасту его малому. То же подобострастие и даже трепет, которые я сам наблюдал в отношении к Ивану его присных, следует относить только к званию его царскому и величию его души, которое даже эти нехристи и охальники чувствовали.
В сущности, только во время венчания народ московский в первый раз разглядел своего молодого царя, на которого до сей поры никто не обращал внимания. Увидели они отрока, очень высокого для своего возраста и тонкого в кости, с лицом пригожим, гладкостью своей на девичье похожим, с таким же по-девичьи капризным ртом, в противоположность этому серые глаза глядели холодно и настороженно, и даже не верилось, что они могут вмиг разгораться веселым огнем. Портили этот облик, во всем царственный, лишь светлые, с легкой рыжинкой волосы, пышными волнами спадавшие на плечи. Такая прическа и деве юной неприлична, не то что мужчине. Вестимо, кто эту заразу к нам принес – Захарьины, вон и Федька Романов таким же бараном смотрелся. А глядя на Ивана с Федькой, и остальные московские шалопаи принялись власы отращивать, как будто у них горе какое случилось или царь опалу наложил.
Прошло немного времени, и народ московский познал и нрав молодого царя. Вернувшись из Александровой слободы после розыска об измене Старицких, Иван предался забавам, ничем не сдерживаемым. Едва ли не каждый день вырывался он на коне во главе банды своей за ворота Кремля и скакал по улицам московским, давя жен, старцев и детей и веселясь их криками. Наслаждался он и пожарами и всей суматохой, вокруг них происходящей. Говорили, что иные ласкатели для развлечения царя специально поджоги устраивали, но я не верю, что Иван знал об этом. На тех пожарах он ведь не всегда смеялся, а, бывало, сам в огонь бросался и выносил какого-нибудь ребенка задыхающегося. Я же вам говорю: хороший он был мальчик, хороший!
Но народ московский этими забавами был весьма обозлен. С особенным же неудовольствием взирал он на княжну Марию Черкасскую, всегда в свите Ивановой скакавшую, сидя на лошади по-мужски. Она по обычаям народа своего возомнила, что коли жених ее царственный Димитрий скончался, то теперь младший брат на его место заступает, и вела себя как царица не только что будущая, но уже как и настоящая, всеми окружающими помыкая. Народ же при виде ее взгляд отводил, чтобы не встретиться с глазом ее черным, и плевал вслед ей на землю, и крестился, и приговаривал: «Помилуй нас, Господи, от царицы египетской!» – такое у нее прозвище в народе было.
Бояре же на все забавы эти смотрели, посмеиваясь: «Веселится державный!» Хоть и бунтовали они против власти государя, но лично к нему никаких недобрых чувств не испытывали, все ж таки не звери, а христиане добрые по крупным праздникам. Да и как было не восхититься им, веселостью его, фигуркой ладной, проворством и смелостью!
* * *
Тут в наблюдениях моих некоторый перерыв образовался, не так чтобы большой, меньше года, но, как видно, упустил я что-то существенное и потом несколько лет разобраться в событиях не мог. Но перерыв тот был извинителен. Во-первых, княгинюшка моя ко мне вернулась, так что мои глаза, уши и все прочее только на нее устремлены были. Во-вторых, занятие у меня появилось, которое забирало все мои мысли и время, от княгинюшки оставшееся. Вы, вероятно, помните, при каких обстоятельствах трагических возродился мой давний интерес к летописям и книгам. А тут еще митрополит, кончину близкую чуя, призвал меня к себе и назначил мне послушание долгое, совсем как в монастыре, – продолжать дело его книжное, не дать ему заглохнуть. Чувствовал Макарий, что, как уйдет он, недруги науки книжной и истории правдивой все по листику разметут и на другие нужды израсходуют. А еще шепнул он мне на ухо, что боится пуще всего мести Захарьиных, которые в безрассудной ненависти к Адашеву и Сильвестру могут одно из их главных детищ – двор печатный – под корень порушить.
Подивился я этому, думалось мне, что суд десятилетней давности должен был надолго отбить у всех желание книгопечатаньем заниматься, а больше всего – у Сильвестра. Оказалось же, что деньги на это дело поступали из казны регулярно, а после отставки Адашева ручеек тот еще больше наполнился. Тогда же появились на печатном дворе два мужа знатных – Иван Федорович из необъятного захарьинского куста и сын боярский Петр Тимофеев из рода Мстиславских, из Царьграда доставили станки печатные, а италиец Барберини из Венеции – бумагу и краски. Когда я первый раз появился на печатном дворе, на Арбате размещенном, там уже вовсю печатали книгу Деяний и Посланий апостолов. Я глаз не мог отвести от слегка влажных листов – красота-то какая!
Раньше таких книг на Руси не печатали, слепые они выходили и буковки кривые. А запах! Лучше всех ароматов индийских!
Оба печатника главных мне тоже понравились, образованные люди и учтивые, слушают, не перебивая, на вопросы отвечают как положено и со своим мнением вперед не лезут. И пошли у нас всякие разговоры умные о вере христианской, об истории, о книгах разных, все как с братьями Башкиными, как будто и не выпало десяти лет. Наверно, так было, есть и всегда будет, что, коли сойдутся два умных человека, более того, два русских человека, сразу начинается разговор о Боге, о человеке, о душе и о мире вокруг нас. И сколько их ни суди, как ни наказывай, как ни обвиняй в ереси и высокоумии суетном, тягу эту к высокому и вечному не уничтожить. И не надо уничтожать, без этого люди русские будут и не русские совсем, а какие-нибудь иноземцы, немцы или кто еще похуже, прости меня, Господи!
И опять один из главных споров возник о том, печатать Библию полностью или нет. Собственно, спорил один я, для печатников все уже ясно было, они уже и текст готовый имели на русском языке. Подивился я этому, потому что даже в собрании нашем царском все тексты древние в разрозненном виде пребывали, даже и на греческом языке. Выпросил я у Ивана Федорова толстую кипу листов, затейливо исписанных, и принялся за чтение. Вроде бы и похоже изложено, на что я знал, но, чувствую, что-то не так, какой-то дух чужой. Пристал к печатнику: откуда листы добыл? Ответил он мне, что этот свод еще архиепископ Геннадий составил во время жизни деда моего. Надо же, подивился я, семьдесят лет без спросу пролежали. Тут Иван и проговорился, что свод этот Захарьины, с архиепископом близкие, сохранили и ему из рук в руки вручили. Так-так, Захарьины, значит, насторожился я и к дальнейшему розыску приступил. Допрос пристрастный показал, что помогали в составлении того свода приглашенные на Русь Никола Булев, бывший врач папы римского, и некий монах доминиканский и за незнанием греческого языка переводили они тексты с латинской Вульгаты. Тут для меня все сразу на свои места встало: опять некие люди, с Запада к нам пришедшие и жизнь западную как воспоминания детства любящие, ересь латинскую к нам протащить пытаются. Пальцем на них я показывать не буду, но вы люди умные, сами догадаетесь. Мало того, что латинскую, так еще и люторскую. Ведь это Лютор окаянный затеял тексты ветхозаветные, потаенные, на народный язык переводить, и от этого смятение великое в умах наступило. Недаром даже в странах латинских Завет Ветхий народу под страхом смерти читать запрещено, токмо слушать тексты в храмах, да и то на латинском языке, который мало кто разумеет. А уж от веры люторской один шаг до веры иудейской, а это прямой путь в ересь жидовствующих. Нет, меня не проведешь! Обжегшись на молоке, я теперь на воду дую!