Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
До того дело дошло, что Иван по одному слову Анастасии поступал. Когда ему на это мягко выговаривали, невместно-де то государю, он отшучивался: «Не нами придумано, а мудрецом древним, греком Катоновым: мы управляем миром, а женщины нами». Но, конечно, то было в делах мелких, о вещах серьезных, государственных он с женой не советовался, не женского ума то дело. Но и это вскоре утряслось, Адашев с Сильвестром вошли к Анастасии в большую дружбу, и многие годы она с их, «Алешеньки» и «дедушки», голосов пела. Оно и ладно, коли державе на пользу было.
Уж и не знаю, по чьему то слову случилось, или сам Иван в тиши Лавры надумал, но первое его дело как царя вышло добрым. Созвал он бояр своих и без долгих разговоров с твердостию объявил, что много лет они употребляли во зло юность его, беззаконствовали, самовольно, без его на то согласия, людей убивали, землю во вред казне грабили, но больше он самоуправства их терпеть не намерен. Приуныли бояре. Но Иван тут же сменил гнев на милость. Знаю, сказал, что многие из вас виновны, но он казнит только виновнейшего, и указал на князя Андрея Шуйского, первого боярина. Тому руки повязали и выдали псарям, чтобы его в цареву темницу свели, но те по дороге князя малость поваляли и помяли на потеху народу московскому, так что к темнице князь уж не дышал. Как о том доложили, Иван сдвинул грозно брови – не то велел! – но глаза радостью блеснули. Так, не взяв греха на душу, воздал он давно заслуженное богомерзкому роду, от которого мы в детстве столько бед натерпелись, а Иван еще полагал Шуйских виновными в смерти матери нашей, но то его мысли. Бояре на радостях выдали Ивану головой еще несколько клевретов князя Андрея: опять же Шуйского, Федора, князя Юрия Темкина, да Фому Головина, которых под надежной охраной отправили в темницу. Если и остались у Шуйских друзья, то они помалкивали, а народ буйно изъявлял удовольствие, превознося Иванову мудрость и решимость.
Так установив мир и спокойствие в державе, Иван сразу после светлого праздника Воскресения Христова отправился в Ростов, Владимир, Суздаль, Нижний Новгород, дабы не только посетить старинные города русские и явить себя народу в царском блеске, но и своими глазами посмотреть на свои владения, узнать всякие неудовольствия народные и определить, что надобно сделать для улучшения управления. В той поездке царя с царицей сопровождали я, князь Владимир Старицкий с матерью, Адашевы, Алексей и Даниил, и почти весь двор.
Везде нас загодя приветствовали колокольным звоном, и народ в несколько рядов толпился на улицах, по которым мы проезжали, махал зелеными веточками и первыми цветами и призывал на нас благословение Божие. А Иван въезжал в каждый город на белом жеребце, богато украшенном, и такой звон шел от навешенных на сбрую колоколец, и такой вид светлый был у молодого царя, что во многих местах люди падали на колени и крестились на царя, как на икону. И Ивану это нравилось.
Наместники, прослышавшие о грозной расправе в Москве, трепетали, показывали свое хозяйство, винясь за замеченные упущения, громко ругали былое тиранство Андрея Шуйского и изъявляли готовность выполнить любой приказ. Жалобщиков же не было ни одного. Жили в тех городах весьма обильно, если судить по пирам, которые давали едва ли не каждый день. По утрам устраивали охоты, особливо часто соколиные, до которых Иван был большой охотник. В этой забаве и я с радостью участвовал, ибо нет в ней убийства, а есть естественное течение жизни. Когда же не было охоты, отправлялись мы в окрестные монастыри, помолиться, приложиться к святыням и со старцами о божественном поговорить.
Уже двинулись в обратный путь, чтобы, обогнув Москву, посетить Можайск, Волок, Ржев и так до Пскова, но тут прискакал из Москвы гонец от дяди нашего Юрия Глинского, которого Иван оставил правителем на время нашего отсутствия, обойдя новую родню, Романовых, или, как их тогда еще звали, Захарьиных-Юрьевых. Сообщал князь Юрий, что все в Москве хорошо, слава Богу, вот только упал большой колокол, едва начали благовестить к вечерне, не к добру это. Иван такие предзнаменования без внимания никогда не оставлял и поспешил в столицу, а мы за ним. Успели вовремя, к самому началу бунта.
* * *
Отчего начался бунт, доподлинно не известно. Большинство говорило потом, что из-за пожара. Эка невидаль! Город-то деревянный, стоит только полыхнуть в одном месте, и пошло. В ту весну уж два раза горело, первый раз выжгло Лубянку, а во второй – Зарядье. Ну а в тот день, июня 21-го, на третьей неделе Петрова поста, загорелся храм Воздвиженья Честного Креста на Арбате, и настала буря великая, и потек огонь, промчавшись в один час по всему Занеглименью, по Неглинной и до Всполья. Потом перекинулся огонь в Кремль, загорелся у соборной церкви верх и на царском дворце, на палатах кровли, и избы деревянные, и палаты, украшенные золотом, и Казенный двор с царскою казною, и собор Благовещения, в ней Деисус Андреева письма Рублева, золотом обложен, и образа, украшенные золотом и бисером, многоценные, греческого письма, прародителей наших, от многих лет собранные, и казна государева погорела. И Оружничая палата вся погорела с воинским оружием, и Постельная палата с казною вся, и в погребах на царском дворе под палатами выгорело все деревянное в них, и конюшня царская. Сгорел митрополичий двор, Чудов монастырь весь выгорел, сохранились лишь мощи святого Алексея, старцев же сгорело по погребам и палатам 18, слуг 8. То же и в Вознесенском монастыре. Сохранился от огня только храм Успенья со всем внутренним его убранством, молитвами чудотворцев Петра и Ионы.
Действительно, сильный был пожар, нам его из Воробьева, с горы, хорошо было видно. Позже говорили, что тогда, не считая нас с братом, тысяча семьсот семей осталось без крова, не мало, конечно, но и не так чтобы много по русским меркам и московскому многолюдству.
Говорили еще, что случился тот бунт из-за прошлогоднего неурожая, отощал народ к весне, оттого и озверел. Об этом ничего сказать не могу, я урожаем никогда не интересовался, да и Иван с боярами до столь мелких и низких вещей не опускались.
Слышал я и такой рассказ, что началось все со ссоры рыбной торговки Маланьи с немецким купчишкой. В ссору постепенно вовлекались все новые торговки, дошло до рукоприкладства, и, когда изрядно помятый купчишка выбрался из толпы и побежал в свою слободу, навстречу ему уже неслись толпы московских людей и московских гостей. Русский человек любопытен, он всегда готов побежать вслед за соседом, даже не зная куда, но надеясь на веселую потеху или легкую поживу. А как добегает, так сразу же, не спросясь и не разобравшись, ввязывается в спор ли, в драку ли, а то и в грабеж. Так и тут пошло дело: костромичи на псковичей, нижегородцы на рязанцев, а все вместе на москвичей, которых на Руси почему-то дружно не любят.
Я давно заметил, что любой бунт на Руси имеет причины самые ничтожные и чем бессмысленней причина, тем кровавее бунт. Посему заключаю, что версия с Маланьей представляется наиболее возможной.
Но то еще был не бунт. Была кричащая и распаленная дракой толпа. Это как пожар в тихую погоду, вспыхнет поначалу сильно и с треском великим, а как выгорит, так и опять тишина. Чтобы разгорелось да дальше понеслось, ветер нужен. Тем ветром налетела молва о колдовстве, о том, что лихие люди вражьим наветом вынимали из человеческих трупов сердца, мочили их в воде и тою водою кропили московские улицы, оттого и пожары, и неурожай, и озлобление обычно добрых и покладистых рыбных торговок. А повадки лихих людей известны: наш, русский, кистенем душегубствует, южный, степной человек арканом полонит, а исподтишка, наветом да колдовством – то люди с западной стороны, от них все беды русские.
Примчался гонец к царю, донес о смуте, и повелел Иван сделать розыск, послал в Москву бояр: дядю нашего Юрия Глинского, Григория Захарьина-Юрьева, дядю царицы, да Ивана Федорова с Федором Нагим. Едва появились они перед толпой у храма Успенья в Кремле, как уж крикнул кто-то, что вот он главный враг, и указал на Глинского. И народ дружно загалдел: вестимо, кто главные иностранцы в Москве, то – Глинские, что явились из Литвы, оплели царя на погибель народа православного, а главная ведьма у них – старая княгиня Анна. Услышав эти крики страшные и вопли против его матери и всего их рода, князь Юрий Глинский бросился в храм под защиту алтаря, но и оттуда выволокли его злодеи, христианский образ потерявшие, долго били дубьем, а как забили, так повлекли труп его по земле и бросили на торгу на съедение собакам. О, несчастный дядя Юрий! Опять Юрий, что же за напасть!
Тут-то и начался настоящий русский бунт. Пошли громить палаты Глинских, разграбили и дома, и кладовые, и амбары, а что не смогли вынести, то разломали, что сломать не смогли, то подожгли, не боясь вызвать новый пожар великий. Побили до смерти множество дворян и слуг Глинских, которых выволакивали из всех щелей, досталось и людям совсем невинным, которые лишь обличием или выговором чуть походили на иностранцев. А разгорячившись кровью и вином из погребов боярских, посягнули на дворец царский и много добра оттуда умыкнули.
Обо всем этом мы узнали от Григория Юрьевича Захарьина, который прискакал в Воробьево в одиночестве, без шапки и в кафтане изодранном. Он рассказал и о речах подстрекательских и прямо указал на Шуйских, что-де отыгрываются они за недавний позор, а мы с ним согласились по давней нелюбови к этому роду. О, как мы были слепы, как наивны! Только теперь я ясно читаю те давние события! То не Шуйские были, хотя и без них, конечно, не обошлось, те любой дырке затычка, любой затычке молоток. То Захарьины в первый раз принялись воду мутить, обидно им стало, что царь Иван обошел их в пользу Глинских, не захотел давать новой родне первенства над старой. И решили они одним ударом уничтожить всех Глинских и самим занять все ближние места возле царя. Полугода не прошло, как их из грязи вытянули, и вот те на!
Ночь прошла в волнении, но на следующий день, видя, что все идет своим чередом и бунт не разрастается, мы немного успокоились. Иван никаких действий не предпринимал, да и затруднительно было что-либо предпринять. Стража государева была тогда невеликой, а бояре и дети боярские со своими людьми бросились свои имения в Москве спасать, а иные, у кого их не было или не осталось, те попрятались. На третий же день, утром, увидели мы толпу преогромную, ползущую из Москвы по дороге Калужской к Воробьевым горам, и другую толпу, пылящую со стороны Драгомилова. Иван ободрился: «То народ мой одумался и вины свои несет!» И мы вместе с царицей возликовали и вознесли благодарственные молитвы. Но тут донеслись до нас крики: «Глинских! Глинских давай! На плаху! И Анну, ведьму хвостатую! В огонь ее!» – и чуть позже увидели мы лица озверелые, руки, воздетые с дрекольем, а где и с пищалями.
Судачили потом, что царь Иван тогда испугался и лишь молился истово, с жизнию прощаясь. Камень стопудовый на те языки! Как мог Иван испугаться, тем более толпы смердов и холопов?! Он, сильный и могучий, он, помазанник Божий?! Я знал брата, как никто, и я всем скажу: не было страха в сердце его. А что до молитв истовых, то к кому и обращаться ему в такую минуту, как не к Отцу своему Небесному? За тем лишь токмо, чтобы вразумил он неразумных и оборонил бы его от гнева неправедного. И ведь оборонил!
Если кто и испугался, так это я, недостойный раб Божий. Признаюсь как на духу, что не был я уверен, что благодать Божия, брата моего осеняющая, и меня защитит, за грехи мои тяжкие, потому и молился тихо в светелке на верху дворца, к встрече с Господом себя приуготовляя да в окошко поглядывая. А толпа уж ворота топорами порубила и разлилась по двору, большая часть занялась привычным грабежом амбаров, кладовых и конюшен, а другая к самому терему подступила, криками богопротивными себя распаляя.
И тут на крыльцо выскочил Сильвестр с крестом в поднятой руке и как закричит страшным голосом: «Назад! Прокляну! Видение мне было! Мор пойдет! Чресла засохнут! Нивы градом побьет! Глас Божий! Трубный! На колени! Назад! Проклятие!»
Смешалась толпа, остановилась, а тут и Алексей Адашев с братом Даниилом и остатками стражи государевой подоспели, да две пушечки с ними. Жахнули в упор, проредили толпу. И побежал прочь народ московский, а иные тут же на колени становились, и винились, и головы покаянно клали на бревна от разметенных амбаров.
Иван же продолжал молиться, вознося теперь Господу благодарность за счастливое избавление. А потом вышел просветленный на крыльцо, попенял кротко москвичам за их бунт и явил царскую милость: головы по дедовскому обычаю велел отрубить лишь каждому десятому, а остальных простил и отпустил с миром. И возликовала Москва, славя мудрость и справедливость царя.
Но Иван более никогда тем крикам славословящим не поддавался – не веселили они его сердца. С детства нашего мы любили народ русский, не зная его. Но вот столкнулся Иван впервые с народом своим лицом к лицу и ужаснулся ярости его, и омрачилась душа его. Не убоялся он народа, но веру в него потерял. Впредь, превознося народ русский, и клянясь его именем, и награждая его в дни торжеств, Иван лукавил перед совестью своей, но Бог – он все видит! Неисповедимы пути Господни, но, быть может, и за то лукавство тоже покарал Он его, сокрушив его ум и душу.
* * *
С того дня еще сильнее прилепился Иван душой к Алексею Адашеву и Сильвестру, единственным, не бросившим его в трудную минуту. Каждый вечер запирался Иван с ними и обсуждал дела государственные. Присоединялся к ним и Андрей Курбский, лишь только в непрестанных ратных делах его наступало временное затишье и он мог приехать в Москву. Со временем Иван привлек в эту маленькую думу князей Воротынского, Горбатого, хоть и Шуйского, Морозовых, Михаила, Владимира и Льва, Курлятова и некоторых Других немногих числом. Отныне в этом узком кругу обсуждались и решались все вопросы, а большой боярской Думе оставалось лишь молча со всем соглашаться. Захарьины, раздосадованные тем, что их вновь обошли, пустили название: постельная дума, имея в виду, что заправляет там всем Адашев, постельничий царя. Бояре название подхватили, посмеиваясь: вам бы, Захарьиным, лучше помолчать, всем известно, что в постели сестрица ваша куда угодно государя нашего направит. Правда же была в том, что собирались действительно в спальне царской и Иван часто лежал на постели, отдыхая от тяжких дел. Много позже Курбский в своих злолживых писаниях назвал эту ближнюю Иванову думу Избранной радой, но мы тогда таких слов не ведали.
Меня же не приглашали, вероятно, из-за юных моих лет. И шатался я без дела по дворцу, лишь изредка пробираясь коридорами тайными послушать, о чем там говорит Иван со своими советниками новыми. Но долго я не выдерживал – говорили они о вещах скучных, да и трудно слушать, стоя в темноте, не видя лиц, а главное, не имея возможности вставить хоть одно словечко! Так, намаявшись, пошел я по примеру брата к митрополиту и пал ему в ноги.
– Владыка, направь меня! Имею желание горячее помочь брату в его делах великих, но не знаю как, ибо не обучен ничему и душу имею робкую, – так я начал, христианское смирение показывая, и тут же, научившись кое-чему у брата, преподнес митрополиту готовое решение, – хочу я жизнь посвятить описанию подробному всего царствования брата моего, всех его трудов тяжких и подвигов великих во славу Господа и всей нашей Земли Русской. Благослови, владыка!
– Добре, сын мой, – ответствовал Макарий, – богоугодное дело ты задумал. Благословляю, но пока на обучение. Пойдем со мной, познакомлю тебе с учеными монахами, узришь главное дело моей жизни.
Воистину в святую обитель я попал! Двенадцать монахов денно и нощно, отвлекаясь лишь на молитвы установленные, как апостолы, трудились над древними свитками, а Макарий, как Святитель и пастырь, их поучал и труды их направлял.
– Вот первое мое дитя, – пояснял мне Макарий, – Степенная книга. Давно пришла пора собрать воедино все сказания о Земле Русской, как росла она и приумножалась, как врагов сокрушала, как Церковь Христову строила. Особливый же рассказ о родословной великих князей Московских, о славном твоем роде, всеми благодетелями преисполненном. Хочу я вывести наступившее царствие великое из дел предков твоих и их заветов. А еще пытаюсь я прозрить Волю Божию. Не дано человеку знать пути Его, но из дел прошлых мы можем понять, что угодно Ему, и впредь так и поступать, уповая на Его неизменную милость и помощь. Одна беда, – сокрушенно покачал головой Макарий, – летописи древние в большом расстройстве. Свитки многие попорчены, кои выцвели, а иные мышами погрызены. Те же, что на листах пергаментных написаны, перепутаны, не понять иногда, какой лист за которым следует. А иные летописи потеряны или вовсе не писались. Летописям же иноземным веры нет, такое о Земле Русской в иных историях понаписано, что и читать срамно. Многая работа здесь предстоит и великие открытия сулит. Ты сначала все это перечитай, а уж потом, Господу помолясь, берись за житие брата твоего царственного.
А вот второе мое дитя, не менее любимое, – продолжал Макарий, – Четьи-Минеи, чтение месячное, великое. Все тут будет: все книги Священного Писания с пояснениями и толкованиями, творения Отцов Церкви, жития святых, и мирские книги будут, не столько для развлечения, сколько для просвещения народа, та же история Земли Русской и описания различных странствий. Вся мудрость божественная и человеческая будет собрана в двенадцати огромных томах, на каждый день чтение человеку найдется, а более ему знать ничего будет не надобно. И тут беда, – вновь опечалился Макарий, – противоречий множество в книгах божественных, что от нерадивости переписчиков проистекло. А иногда и от злого умысла. Есть же книги, которые не Святым Духом вдохновлены, а истинно диавольским наущением. То не нами замечено. Еще отец твой, великий князь Василий Иванович, мир его праху, призвал к себе книжника великого, Максима Грека, дабы тот навел порядок в книгах божественных. Но тот, воспитываясь долгие годы в странах европейских и набравшись там вольнодумства нового, книги стал исправлять во вред канону православному, за что и был ввергнут в Троицкий монастырь, где уж скоро двадцать лет грехи свои замаливает. Нам подвиг великий – выправить книги божественные, а книги вредные и Богу неугодные мы выявим, по монастырям и храмам соберем и сожжем, дабы не смущали они народ православный. Тебе, не в обиду или укор указано будет, – мягко сказал Макарий, – книгами божественными заниматься нельзя, но в Четьях-Минеях, если пожелаешь, дело найдется. Составляем мы жития русских святых, чудотворцев и мучеников, чтобы было кому русскому народу поклоняться и на чьих примерах жизнь свою строить. Но память народная сохранила лишь их имена, а житие стерлось. Одно упование – на Господа нашего, что снизойдет он к нашим молитвам, ниспошлет нам откровение. Вот и ты – молись, а как приснится тебе что-нибудь или почувствуешь вдохновение Божие, так сразу садись и записывай, как рука пишет, ибо это Он твоей рукой водить будет.
С этого я и начал. Прав был Макарий – как помолюсь с утра, так сразу вдохновение Божие и накатывает, только успевай записывать. Особенно хорошо выходили у меня жития мучеников. Монахи, старцы седобородые, навзрыд плакали, читая об истязаниях и казнях, которым их подвергали варвары и противники веры христианской. Говорили, что такого изуверства они и в аду представить себе не могли. Мне же было то удивительно, ведь такие рассказы мы с братом часто в детстве слышали от мамки и от слуг, когда они, собравшись в круг зимним вечерком, вспоминали времена деда нашего и отца. А вот с чудотворцами у меня получалось хуже. «Велик и всемогущ Господь, но и у чудес есть пределы», – поучали меня монахи.
Не забывал я и об описании славного царствования моего брата. Но так как великих дел пока не было, я лишь слова записывал. Для этого, чтобы писать было сподручнее, приказал сделать специальный столик, на одной высокой ножке и узкий, в ширину листа, с подсвечником вделанным. А к нему табурет, тоже узкий и высокий, чтобы ухом быть ближе к отверстию слуховому. И все это я установил в коридоре тайном у спальной палаты Ивановой, где его советники ближние собирались. Все за ними я, конечно, записать не мог, не в силах человека писать также быстро, как он говорит, но память у меня всегда была хорошей, и на следующее утро я пробелы заполнял, да и спорили они часто об одном и том же, что сильно помогало.
Тогда же пришла мне в голову мысль об одной шутке. Надергал я разных фраз из моих записей, так чтобы они более или менее друг другу подходили и в явное противоречие не входили, и склеил их вместе в подобие челобитной бумаги. Много чего получилось: о воровстве боярском, о лености людей служивых, о разорении крестьян, об оскудении земли. А из этого я вывел, то есть приклеил, что обычай кормлений надо отменить, всю землю у бояр, боярских детей и служивых людей отобрать, а взамен того платить им жалованье из Рук царских. И платить по делам их, а не по знатности. А в конце прибавил, что государю нельзя быть кротким, а надо быть – грозным! Тут чуть было не обмишулился, прибавив: как наш дед. Хорошо, что вовремя заметил и зачеркнул.
Придумал и имя для податчика – Ивашко Пересветов.
Иван – имя на Руси самое распространенное, а Пересвет – это из незадолго до того прочитанной летописи, так монаха звали, который вместе с предком нашим сражался на Куликовом поле и похоронен был тут же рядом, в Симоновом монастыре. А как имя это в голову пришло, так сразу и житие сложилось. Произвел я Ивашку Пересветова от того самого Пересвета, не смущаясь его монашеским чином. А службу положил ему в странах дальних, в Польше, Литве да Чехии. Тут у меня умысел тайный был. Сказано: нет пророка в своем отечестве. Написал бы такое наш русский, не то что смерд, а хоть и сын боярский, так нашли бы и выдрали при всем честном народе, чтобы не мудрствовал, о чем не положено, и не смел советы царю давать. Другое дело – слово из-за рубежа. На Руси, как я уже говорил, иноземцев не любят, а жизнь иноземную презирают, даже не зная ее. Но вот мысли их всякие легко подхватывают и превозносят, особенно, если они нашим тайным устремлениям отвечают. Так и говорят: «Вот ведь даже иноземцы и те поняли, а вы, дураки, никак, сколько ни вдалбливай!» Такое унижение национальной гордости мало кто может вытерпеть, так что новая мысль принимается сразу и бесповоротно.
Итак, переписал я аккуратно свою бумагу, в трубочку свернул и в челобитную избу Алексею Адашеву подбросил. Это в каком другом месте бумага затеряться могла или пойти на хозяйственные нужды, а у Адашева ни одно слово начертанное без внимания не оставалось, все он прочитывал, а если что интересное вычитывал, то тут же Ивану докладывал. Мое писание ему, как видно, очень интересным показалось – не дожидаясь вечера, к Ивану прибежал. Я едва место успел занять у слухового отверстия. Иван внимательно прочитал – долго тишина висела, а потом они спорить начали. Охрипли, решили вином горло смочить, а тут другие ближние советники подошли, и споры разгорелись с новой силой. Я долго слушал, не все, как обычно, понимая, но главное все же уловил: дал я маху с предложением изъятия всех земель, это все дружно изругали. Деньги, говорят, деньгами, но русский человек без земли нищим себя чувствует. Если хотим мы новых людей к государевой службе привлекать, так надо их землей награждать, а где ее взять? Понятно, что отобрать, но у кого? И кто же ее отдаст без большой крови? В общем, вернулись к старым спорам. Но какие зловредные люди! Бумагу мою срамными словами изругали, но приказали переписать и тайно в народ запустить. Я потом сам слышал, как Адашев говорил боярам: «Помните, что Ивашка Пересветов царю предлагал? То-то же, так что не жалуйтесь».
До сих пор мое первое, если не считать житий мучеников, творение в народе ходит. Меня уж точно переживет, а там, даст Бог, и Романовых со всем их кровопийственным родом. И будут люди читать и удивляться смелости безвестного смерда, и говорить, что именно тогда первый раз появилось само это слово – Грозный – применительно к царю Ивану Васильевичу, по номеру – четвертому.