355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Эрлих » Иван Грозный — многоликий тиран? » Текст книги (страница 8)
Иван Грозный — многоликий тиран?
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:55

Текст книги "Иван Грозный — многоликий тиран?"


Автор книги: Генрих Эрлих



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

«Не было больше у Казани защитников – все полегли, не было крепостных стен – они были взорваны, не было больше рвов – они были заполнены телами павших, не сияли полумесяцы на мечетях – они были сбиты. Улицы поднялись до крыш, и покрасневшие воды реки Казанки широко разлились от рукотворной плотины. Победа была полной».

«И повелел царь Иоанн очистить одну из улиц города от Муралеевых ворот до царского дворца и на следующий день, октября третьего числа, въехал торжественно в усмиренный город. И воины, стоя на плоских крышах домов, приветствовали своего царя и верховного военачальника. Но больше всего радовали сердце Иоанново благодарственные крики русских пленников, освобожденных от басурманской неволи: «Избавитель наш! Из ада ты нас вывел, для нас, сирот несчастных, головы своей не пощадил!» А во дворе дворца царского взору Иоанна открылась гора из сокровищ, захваченных в Казани, и море пленников, женщин и детей. И все то царь милостиво пожаловал своему войску, себе оставив одну лишь славу».

«Октября одиннадцатого числа покинул царь Иоанн свой стан под Казанью, уведя с собой свой полк государев и еще двадцать тысяч ратников, которых уволил в домы на отдых. На Казани же оставил наместником князя Александра Горбатого, назначив ему в товарищи князя Василия Серебряного. А им в подмогу дал 1500 детей боярских, да 3000 стрельцов, да казаков до круглых десяти тысяч».

До этого момента мне все было понятно и я не тревожил расспросами Ивана. Но тут встал вопрос, на который мог ответить только он. Дело в том, что бояре очень настойчиво просили Ивана остаться в Казани хотя бы до весны, чтобы довершить усмирение края. Вечно у них так: то – не ходи, то – не уходи! Но и Адашев, и другие ближние говорили то же. Значит, были резоны. Да и почему бы Ивану было не задержаться? Я на Москве отлично управлялся, а вести о семье ему хоть каждый день мог посылать. Но он поспешил уехать. Вот и стало мне интересно – почему? И, конечно, мне как дотошному летописцу хотелось из первых уст услышать о впечатлениях полководца, когда он впервые въезжает в покоренную вражескую твердыню.

Я и спросил. О, если бы я знал, что произойдет! Почему я не родился немым?! Иван вдруг затрясся, завалился чуть набок, глаза его выпучились и остекленели, лишь пальцы судорожно царапали скатерть, и изо рта вылетал хрип: «Казань! Казань! Казань!»

Глава 5. Первое бдение у трона опустевшего
[1553 г.]

Я, я один во всем виноват! Должен я был сведать сердцем любящим, что с братом неладное происходит. Пусть и мало он тогда со мной говорил, не то что встарь, но и ту малость я мимо ушей пропустил, не услышал, не пожелал услышать, вдуматься. Занимался своими делами суетными, ублажал княгинюшку (это не ей в укор, а только мне!), писал «Сказание о взятии Казани», а пуще всего тешил тщеславие свое недостойное, лелея мечту прославить тем «Сказанием» не только Ивана, но и себя. Да пропади оно пропадом, это «Сказание» вместе с самой Казанью! Прости меня, Господи, за эти слова, сорвавшиеся ненароком с моих уст, как и за те, возможно, худшие, что выкрикивал я в тот страшный день, но те я уже не помню.

Рассказывали, что завопил я тогда истошно, а как рынды в палату забежали, то застали меня обнимающего брата и кричащего, кричащего, кричащего. А как брата на руках в спальную унесли и меня немного в чувство привели, по лицу отлупцевав, водой холодной окатив и насильно ковш вина крепкого мне в глотку залив, тут я все больше плакал, но тихо, в углу той спальни пристроившись. Но припадка моего обычного у меня не было. Я уж позже вывел, что я многое мог в жизни претерпеть, если при этом от меня, от действий моих еще кто-то зависел. И силы откуда-то брались телесные и душевные, и боязливость моя и осторожность обычные испарялись, и готов я был любой подвиг совершить для защиты ближних своих, коли потребовалось бы, горы бы свернул и небо вниз сдернул, вот так я себя ощущал. Но когда дело только меня одного касалось, тут я мог перед ужасным, невыносимым остановиться, и тогда Господь в неизбывной милости своей спасал меня беспамятством. Вот и тогда я надеялся, что смогу спасти брата, а еще ждал, что вот очнется он и призовет меня, и скажет мне слова ласковые, а я в ответ скажу ему, как я его люблю, и прощения у него попрошу, и в плечико поцелую. Быть может, эти мои слова безыскусные для него главным лекарством будут, потому и не мог я его одного оставить и в свой мир уйти. Я за все время его болезни и не спал ни минуточки, а если и выходил из его спальни, то только по нужде, да еще чтобы пройтись по дворцу, послушать, что говорят. А из дворца ни разу не вышел, чтобы под рукой завсегда быть.

Что до Иванова припадка, то это не моя болезнь была, в чем, в чем, а в этом можете мне поверить. Право, лучше было бы, если бы это падучая прорезалась. Живут же с ней люди, хоть меня возьмите. Ну полежал бы несколько дней, по той нашей жизни никто бы и не заметил, охотой какой-нибудь отговорились бы, а потом взвился бы соколом и опять правил на радость державе. Нет, тут что-то другое было. Думали поначалу, что удар, при нем речь немеет и члены обездвиживаются, но ни возраст Ивана, ни комплекция к тому не располагали, и лекари, пошептавшись между собой, приговорили: не удар. И то ладно! Как только у Ивана дыхание успокоилось и он метаться по кровати перестал, я побрел к себе, умылся и помолился. Я в те дни много молился, чем еще я мог брату помочь? И после той молитвы мне стало чуть легче, я даже на какое-то время поверил, что все образуется.

* * *

А как уверовал, так сразу вернул себе способность к трезвому соображению. Окинул мысленным взором прошедший год и сам на себя удивился. Мне-то казалось, что был этот год самым удачным и счастливым в короткой череде лет Иванова правления, был в нем и Священный Собор, где Иван предстал во всем блеске, и славное покорение Казани, и рождение давно ожидаемого сына. А сейчас, куда ни взгляну, везде одна чернота, кроме рождения сына, естественно.

С Собора и началось. Там, где я чувствовал сладость победы, теперь проступала лишь горечь поражения. Устояли святые отцы в главном пункте, не поступились землицей и тем показали Ивану, что не властен он в державе своей. Отсюда и раздражительность его великая, и речи почти что богохульные, для него, всегда богобоязненного и благочестивого, столь необычные, что наводили на мысль о помрачении рассудка.

И сразу после того навалились дела казанские, которые он старался решить добром, по справедливости, а в ответ получил бунт кровавый. Я постарался сам ответить на тот злосчастный вопрос, заданный мною Ивану, попытался взглянуть на покоренную Казань его глазами – и ужаснулся. Вот он въезжает в город, который мог бы стать жемчужиной в его короне, и видит его богатства поверженными в прах, его стены и дома сокрушенными в руины, его население в лучшей своей половине лежащим бездыханным в крови. Но что больше всего уязвляет его сердце, так это вид тел, сброшенных в боковые улочки при быстрой расчистке дороги для его триумфального въезда в город. Там среди цветастых татарских халатов блестят доспехи возлюбленных «детей его», воинов из его полка государева, солнце, отражаясь в этих доспехах, тысячами вспышек слепит глаза, так что хочется их зажмурить, загородить лицо ладонями и бежать прочь. Он и убежал.

Но и в Москве не было роздыху душе. Сколько дел накопилось за время его отсутствия, Челобитная изба вся доверху забита была. Я-то их не касался, потому как другим занят был, да и не дали мне такого указания. Адашев, вернувшись, набросился на те бумаги ретиво, только руки мелькали: менее важные бумаги налево, более важные направо, а уж самые важные – сразу в сумку, для немедленного докладу царю. А ведь как ведется: самые важные вести они же и самые плохие, хорошие подождать могут, идет дело и дай тому Бог, главное – не спугнуть, а вот плохие требуют немедленного решения. И вот изо дня в день Ивану в уши: бояре кормятся пуще прежнего, как с цепи напоследок сорвались; народ земской суд вводить не хочет, охота, говорит, нам за свои деньги свое же дерьмо хлебать; воровство и разбой не спадают, потому как нет другого пути пропитание добыть. А тут еще язва смертоносная навалилась на западные области, во Пскове и окрестностях уже больше десяти тысяч погребено в скудельницах, не считая схороненных тайно в лесах и оврагах. Воровство и разбой не так страшны, они от людей, а вот мор – он от Бога, то кара Его. За что, Господи?!

И из земель восточных, только что вроде бы усмиренных, приходили вести одна другой хуже. Луговые и горные жители убивали московских купцов и людей боярских на Волге, только успели отловить и казнить сотню злодеев, как взбунтовались вотяки и луговая черемиса, отказались платить дань, чиновников поубивали, стали на высокой горе у засеки и там разбили стрельцов и казаков, посланных усмирить их. Восемьсот воинов полегло в том месте, да пятьсот в другом, Да триста в третьем. А воеводу Бориса Салтыкова в одном из сражений взяли в плен и зарезали как смерда. Быть может, верно говорили бояре, что следовало Ивану остаться на какое-то время в «подрайской» Казанской земле, при нем не забалуешь. Теперь же некоторые бояре из думы царской в другую крайность кинулись: шут с ней, с этой проклятой Богом землей, бежать оттуда надо и войско вывести. И это после всех трудов и потерь!

Сейчас, зная все, что потом произошло, я понимаю, что то были беды невеликие. В делах государственных терпение нужно иметь, быстро только кошки родят, а дела государевы, как дети человеческие, – и вынашиваются долго, и растут медленно, и болеют часто. Иван это, конечно, головой понимал, но не мог сдержать нетерпения, все ему хотелось сейчас и сразу, по первому его слову, да и видение то давнее о краткости его жизни гнало его вперед. Вот, видно, и загнало.

* * *

Не зря я в спальне у Ивана сидел! Очнулся брат мой любимый! Анастасия, которая от него не отходила и руки его из своей не выпускала, первая то заметила и тихим радостным криком нас всех привлекла. А были в это время в спальне кроме меня еще Сильвестр и два лекаря.

Иван глаза открыл, обвел нас, столпившихся у его кровати, вполне осмысленным взглядом и сказал: «Выйдите все. Ты, Гюрги, останься». Первые слова он прошептал, но потом совладал с голосом, произнес, как обычно.

Анастасия со слезами облегчения бросилась ему на грудь, но он ее отвел и повторил с некоторым раздражением: «Оставьте нас!»

Все подчинились, а Сильвестр даже и с радостию, пока шел к дверям, все крестился: «Гневается! Слава тебе, Господи!»

Иван попытался приподняться, я бросился к нему на помощь, подоткнул подушки под спину, забормотал что-то быстро и жарко. Но Иван и меня остановил.

– Молчи и внемли! – сказал он торжественно. – Пришла пора поведать тебе мое видение все, без остатка. Было возвещено мне, что править после меня будут два моих сына, и отпущено каждому из них на царствование по десять лет без малого, а наследовать им будет мой племянник, и сроку тому тоже десять лет без малого, а больше мне увидеть не дано.

Иван замолчал, молчал и я. В слова его я не вдумывался, был просто рад, что он заговорил и меня, единственного, для того призвал. Вот только тону его удивился. Иван никогда со мной так не разговаривал, разве что дурачась, для меня он всегда находил простые, братские слова, а тут истинно вещал, как в Думе боярской. Быть может, видение и требовало таких слов, но я чувствовал, что здесь еще что-то есть. Такие слова просто просились в летопись, они были для бумаги, для вечности, их необходимо было записать. Я сделал зарубку в памяти и обратился в слух.

– Племянник будет наследовать мне и детям моим, – прохрипел он, наконец, – племянник, ты понимаешь, что это такое?! То значит, что твой сын взойдет на престол русский! Я знаю, ты любишь меня и против меня никогда не пойдешь, но что будет после меня? Знаю, что сам ты никакого злодейства никогда не умыслишь, но кто знает, какие наветы могут надуть тебе в уши искатели почестей и ласкатели низкие?! Знаю, что для себя ничего искать не будешь, но для сына?! Родная кровь – она выше нас!

Иван возбуждался с каждой минутой, глаза его загорелись лихорадочным огнем, члены начали подрагивать.

– Клянись, здесь и сейчас клянись, – завопил он, – что никогда ни словом, ни делом не будешь умышлять против сынов моих и детей их, что будешь служить им верно, и пока жив хоть один из них, не будешь искать трона ни для себя, ни для детей своих! Клянись и крест целуй! – Он схватил большой крест, лежавший возле кровати, сжал его в руке и протянул ко мне.

В голове у меня все смешалось, но не от того, в чем он требовал от меня клятвы. Я для Ивана в чем угодно мог поклясться, да я жизнь бы без раздумья отдал по одному слову его. Я распрямился и, глядя на крест и в глаза Ивана, за тем крестом горящие, медленно и отчетливо проговорил:

– Клянусь спасением души никогда ни словом, ни делом не умышлять против сынов возлюбленного и единственного брата моего Иоанна, ни против детей их, служить им верно и честно, где они мне назначат, а потребуется, так и голову за них сложить, венца же царского ни для себя, ни для сынов своих, если они у меня будут, не искать, и детей своих, если они у меня будут, в этой клятве воспитать. Да поразит меня Господь в жизни земной и загробной, если нарушу я эту клятву священную. – Тут я размашисто перекрестился, упал на колени, поклонился Ивану, коснувшись лбом пола, потом встал и продолжил: – И на том целую крест! – и поцеловал.

После этого напряжение отпустило Ивана, мне так показалось. Он притянул меня к себе, поцеловал ласково и зашептал в ухо, с каждой минутой все более лихорадочно:

– Люблю тебя, верю тебе и на тебя надеюсь много больше, чем на себя надеюсь, ибо покидают меня силы мои. Вспомни о клятве своей, когда меня не будет. Предвижу я смуту великую, то мне мимо видения ясно представляется. Грядут вероломные, которые пожелают кровь мою родную извести. Спаси последышей моих, спаси кровь мою, которая и тебе не чужая. Коли потребуется, бегите в землю чужую, куда Бог укажет, но спаси кровь! Спаси! – вскрикнул он, откинулся на подушки и потерял сознание.

Я бросился из спальной и, вылетев в приемную палату, махнул призывно рукой Анастасии и лекарям, а прочих, ринувшихся к дверям, удержал.

А людей в ту палату набилось преизрядно, все из ближних Ивановых, и тесть мой князь Дмитрий Палецкий, и Воротынские, Владимир с Михаилом, и боярин Михайло Морозов, и князь Иван Мстиславский, и все Адашевы, Алексей с Даниилом и отец их Федор. В углу сбилась в кучку родня царева – Захарьины-Юрьевы. Из худородных кроме них были Сильвестр и дьяк Иван Висковатый, не старый еще человек, сильно продвинувшийся в последнее время.

Удивительно, но все меня послушались, никто в спальню проникнуть не пытался, вместо того набросились на меня с расспросами – что Иван сказал? Я им честно ответил, что Иван попросил меня крест целовать царевичу Димитрию, а об остальном умолчал, то наше с братом дело. Да они меня уже и не слушали.

– Вот, значит, до чего дело дошло, – протянул князь Воротынский Владимир.

– Я уж который раз говорю, что духовную составить надо, – встрял Висковатый, и никто на него не цыкнул, что не по чину со своим суждением лезет, все только согласно закивали головами.

– Наследник – вопрос наипервейший! – назидательно подняв палец, возвестил Сильвестр.

– Выкрикнуть имя и всех к присяге! – То Михайло Воротынский, сразу чувствуется военный человек.

– Выкрикнуть – дело не хитрое, вот только какое имя? – раздумчиво протянул Мстиславский.

– Имя всем ведомо – Димитрий! На него царь указал! – заголосили Захарьины-Юрьевы, но в их сторону никто даже головы не повернул.

– Да-а, – протянул Алексей Адашев, о чем-то усиленно размышляя.

«Господи! – хотелось крикнуть мне. – Там царь ваш и брат мой, быть может, умирает, вот что главное, вот о чем душа болеть должна, а вы!..» Но тут я осекся и ничего такого не крикнул. Вот ведь как получается, подумал я вдруг, историю я основательно изучил, книг множество прочитал, спроси меня, кто когда жил, когда умер, кто ему наследовал, все без запинки отвечу, а как до дела дошло, так у меня соображение и отшибло. Мыслью о наследнике я нисколько не проникся, несмотря даже на крестоцеловальную присягу, мною только что данную. Все мои мысли были о брате, только о нем болела душа моя. А вот большинство из собравшихся в той палате, возможно, ни одной книги в жизни не прочитали, а сразу за самую суть ухватились. Вот вам и разница между умом книжным и умом практическим! Их и осуждать-то не за что, все их мысли были о власти, вот они этим в первую голову и озаботились.

Тут они опять спорить начали, но ни до чего путного не договорились, кроме того, что надо как-то народ успокоить и время потянуть. Постоял я еще немного, послушал их разговоры, да и вышел вон.

* * *

Вы, наверно, удивляетесь, почему я был такой спокойный. Сам же говорил о страданиях брата, других в холодности и практичности упрекал, но при этом не плакал, не стенал, а даже рассуждал о всяких вопросах жизненных и о природе человеческой.

Вид Ивана и слова его горячечные немало меня потрясли, но вышел я от него, как ни странно вам это покажется, ободренным. Гласу Божию я верил безоговорочно и в истинности видения Ивана ни мгновения не сомневался, а коли так, то что же выходило? Он ведь говорил о сыновьях! Неужели вы не заметили?! А тогда у него сын был всего один, и тот грудничок. Значит, выздоровеет Иван! Поднимется! Оправится!

Я понесся на свою половину, убыстряя бег. Я должен был записать слова Ивана! И не только слова, но даже тон его, для того в местах больших пауз кляксу жирную ставил, а в паузах поменьше – другой знак хитроумный, на червя похожий, червя сомнения. А то ведь как бывает: пройдет немного времени, смотришь на свиток, буквицы те же, слова те же, а читается совсем другое.

А как записал, то успокоился и вчитался внимательнее: «…править после меня будут два моих сына, и отпущено каждому из них на царствование по десять лет без малого, а наследовать им будет мой племянник, и сроку тому тоже десять лет без малого, а больше мне увидеть не дано». Что-то странное показалось мне в конце, как будто слово пропущено или время не то употреблено. Я еще раз напрягся, вспоминая, – нет, все точно записано. Как чувствовал, что тридцать лет придется разгадки ждать, не стал больше голову ломать. А уж то, что Иван мне на ухо шептал, то я прямо на горячечный бред списал. Списать-то списал, но на бумагу занес и в самый дальний тайник спрятал. И вот ведь как вышло! Из тех слов горячечных и повествование это произросло, и согласие мое на настоятельную просьбу Ивана Романова, и та история, которую я напишу. Все по сказанному тогда ныне получается, и в том моя главная тайна. Но об этом пока молчок!

Все пророчества я оставил на будущее, где им и положено быть, а пока озаботился настоящим и отправился гулять по дворцу, к разговорам прислушиваясь. Сколько же людей слетелось во дворец, не протолкнуться! Вот всегда у нас так: когда нужно донести до народа какую-нибудь важную весть, скажем, указ государев, о налогах новых или о сборе рати, так чего только не делают, и глашатаи на площадях кричат, и бумаги на видных местах вывешивают, а иным и на дом приносят, и все равно, кого ни спросишь – ведать ничего не ведаю и слыхом не слыхивал. А как слух какой, так мигом разносится, не только по Москве, но и далеко за пределы. И с подробностями удивительными, не тем удивительными, что невероятные, а совсем наоборот, бывает, ввернут какую-нибудь деталь, о которой никто и знать не может, кроме потерпевшего, ан нет, через час вся Москва в доподлинности извещена. Не только о том, что боярин какой-нибудь в Думе обделался, но и какого цвета дерьмо, все в точности.

Так и с болезнью Ивановой – всем уже известно, почти все во дворец съехались, иные даже из подмосковных вотчин, а ведь по расстоянию никак не могли успеть, только если заранее выехали. И все подробности припадка обсуждают, мне даже показалось, что только обо мне и говорят. И как кричал я, и как успокаивали меня, и как потом плакал, тут и вывод, для меня убийственный: вестимо, дурачок, Божий человек. И бывало, говорят эти самые гадкие слова и прямо на меня смотрят – и не видят! Не как бы не видят, а действительно не видят, я для них не существую. Так и шатался я незримой тенью по дворцу, безгласной тенью, но не глухой!

Только один человек меня и заметил, кто бы вы думали – тетка Евфросинья! Впрочем, чему тут удивляться? Ведь незримость и блаженность моя – дело ее рук, точнее говоря, языка, а творец свое творение завсегда высмотрит. Подошла ко мне, заахала-заохала, выспрашивать принялась, как Иван себя чувствует и в памяти ли, слова ласковы, а глаза настороженные и злые. У, змея подколодная! А сынок ее, князь Владимир Андреевич, меня заметить не соизволил, так сквозь меня и прошел, индюк надутый!

Тут я себя в руки взял и первым делом заставил не слышать, что обо мне говорят. Это очень просто делается: не слушаешь – и все. Прогоняешь, не вдумываясь, через голову все окружающее многоголосье, ненужные или неприятные слова пропускаешь – в одно ухо влетело, в другое вылетело, а за интересные тебе цепляешься, определяешь, откуда они донеслись, и начинаешь вслушиваться. Многие так не только разговор толпы слушают, но и единичную тираду. Можете сами проверить. Поставьте перед собой несколько человек и скажите какую-нибудь фразу, не обязательно длинную и сложную, и попросите повторить, увидите, что всяк свое услышал. Я не отвлекся в сторону, а специально болтаю, чтобы вы забыли, о чем я только что рассказывал.

Итак, настроился я на другие разговоры, слушаю.

– …Царь-то мне за службу сельцо с пятью деревеньками пожаловать обещал, что-то теперь будет?

– Улыбнулось тебе то сельцо, это я тебе верно скажу…

– …Вчера к свату заехал. Такой ухой стерляжьей потчевал, всем ухам уха! А икра налимья – объедение!

– Да уж, по этому времени налимья икра и черную, и красную пересилит.

– Сегодня продолжить хотели великопостное бдение, и вот на тебе!

– Да уж, все под Богом ходим!..

– … А у меня есть девка дворовая – огонь! И искусница такая! Душой с ней отдыхаю и телом воспаряю!

– Грешно говоришь, наоборот должно быть!

– Может быть, и грешно, но истинно так! Попробовал бы, сам бы убедился.

– Так угости. Господь наш, Иисус Христос, завещал делиться с ближним!..

Что за народ! Перед вратами вечности и то о земном будет думать! Улыбнулся я снисходительно и вотчины, уху стерляжью и девок искусных отсек. Дальше слушаю.

* * *

Обнаружилось много людей практических. Им доподлинно было известно, что царь совсем плох, что уже за митрополитом послали и духовную составляют. Гадали лишь о том, кого наследником объявят. Так как меня в расчет никто не принимал, то наследников всего двое было, младенец Димитрий и князь Старицкий, Владимир Андреевич, все как встарь, сын или брат. Вот и рядили бояре да дети боярские, под чью руку встать. Многие, конечно, по извечной человеческой суетности высчитывали, где им больше обломится, но были и такие, которые о благе державы мыслили. Послушал я их и тоже задумался. Нет, для меня проблемы выбора не было – сын брата моего возлюбленного Димитрий, и только он, но отчего же не подумать, оно и лучше думается, когда выбирать не надо.

И по размышлении трезвом в который раз выходило, что младенец на троне – это нехорошо. Со всех сторон и для всех. Каково младенцу приходится, это я по нашему с Иваном детству знаю получше многих. Боярам несладко, потому как все время на ножах. И народу плохо от непременного разорения державы. Если кому и хорошо, то это временщикам, вроде Шуйских в наше с Иваном малолетство, но конец всех временщиков известен, так что и им завидовать не в чем.

Все же государь в разумном возрасте должен быть. Я не говорю, что он шибко умный должен быть или деятельный, он просто должен быть. Вот вспомните, стоило Ивану возложить на себя венец царский, и все в державе чудесным образом переменилось. До того в телеге государственной все колеса сами по себе крутились, оттого телега на месте стояла или даже в канаву сползать начинала, а тут вдруг они в одну сторону вращаться начали и телега поехала. А чтобы она в нужную сторону ехала, для того советники правильные нужны. Я люблю брата, я его уважаю, да что там, я перед ним преклоняюсь! Но все же вижу, не дурачок же я в самом деле, что та телега не только волей и умом Ивановым движется, но и советами бояр ближних, митрополита Макария, а особливо Сильвестра да Алексея Адашева. Можно даже так сказать, что Иван погоняет, а направление они все вместе задают. Вот и выходило, что князь Владимир, какой бы он ни был, мог лучше на троне царском сгодиться.

Но я эти мысли вздорные пресек. Коли установился обычай передавать престол от отца к сыну, так и надо ему следовать. Надо человеку подстраиваться под обычай, а не выстраивать новый обычай в угоду человеку. Последуешь дедовскому обычаю, так тебе и воздастся, пусть не сразу, но рано или поздно Господь устроит все наилучшим образом. А начнешь переиначивать, пусть из лучших побуждений, так в результате ничего хорошего и не выйдет, известно ведь, куда благие побуждения ведут.

* * *

Тут еще один разговор внимание мое привлек.

– Кто бы мог подумать! Еще вчера на Думе боярской громы и молнии метал, а вечером ездил смотреть, как дом купца Акинфеева горит, а сегодня вдруг…

– Это с девкой дворовой может приключиться вдруг или с боярином иным за длинный его язык, – перебивает его другой голос, – а с помазанником Божиим никакого вдруг не бывает. То либо кара Господня, либо злодейство, а более ничего случиться не может.

– Вот и говорят некоторые, что это – ничего.

– Треплют и такое длинными языками, да умный-то слушает и молча на ус мотает.

Каково мне было это слушать! Злодейства не было, никто царя никаким зельем не опаивал, кому и знать, как не мне, ведь если и был злодей, то только я со своим треклятым длинным языком. А что иные бояре поговаривали, что и нет ничего, один пшик, и об этом мне все ведомо было. Те, кто позлее и к Ивану сердцем не лежал, к примеру Шуйские, те валили все на Сильвестра, дескать, придумал поп лукавый всем им западню, не болен ничем государь, а все есть лишь испытание верности, как зачнет кто говорить речи мятежные, того сразу за ушко да на красно солнышко. Те же, кто об Иване болел, говорили, что хворь та не так страшна, как представляют. Испил государь квасу холодного после пожара жаркого, вот и напала на него горячка, но легкая. Телом царь молод и крепок, непременно поправится. А что бояре ближние о наследнике озаботились, то это на всякий случай и опять же для испытания верности. Как присягнут бояре, так царь сразу и встанет и тех, кто присягнул, пожалует, а иных – на то его воля будет, да хранит Господь их души! Этот слух придумал и запустил Алексей Адашев, посоветовавшись с товарищами своими, то я сам наверху слышал, пред спальней Ивановой. Так что бояре почти угадали, но промахнулись, слух был, да не тот, и лукавым оказался не поп, а муж честнейший, токмо о благе государства радеющий.

Но коли все происходящее было не злодейством и не игрой хитроумной, то оставалось одно – кара Господня. Эта мысль разрывала мне ум и печалила душу. Кара – по делам его? Но чем Иван мог прогневить Господа? Я перебирал всю его жизнь, известную мне до последней минуты, до последней мысли, и только укреплялся в единственном ответе – ничем! Быть может, народ русский прогневил Господа, и Тот отвратил взор от народа своего и в слепом гневе покарал пастыря, праведника и угодника своего? Эта мысль была настолько ужасной, что я поспешил ее отбросить. А быть может, то кара нам за грехи отцов наших? Тут я правильно оговорился – нам. Это и ко мне имело прямое касательство. Оттого не ужас я испытал, а только смирение. Но мысль была сложной, ее так быстро, на ходу, не решишь, и отложил я ее на потом.

* * *

Между тем люди, исчерпав слухи, стали вспоминать, как все раньше происходило. Передача верховной власти – событие нечастое, если жизнь в великокняжеском семействе течет своим чередом, то подобное несчастье на памяти любого человека не чаще двух раз происходит. Вот дед наш, Иван Васильевич, скончался уж почти пятьдесят лет назад, никто из собравшихся этого и не помнил, так что все разговоры вертелись вокруг смерти отца нашего. Я всю ту историю, конечно, знал, и даже вам немного пересказывал, тем не менее слушал очень внимательно и с интересом, тут ведь главное не то, что происходило, а что в памяти осталось. Оказалось, что осталось не совсем то, что мне было ведомо, а кое в чем так даже совсем не то, а нечто противоположное. У меня тогда первый раз сомнение мелькнуло во всей этой хитрой науке – истории. Вот ведь только двадцать лет с небольшим минуло со дня смерти отца нашего, а уже не разобраться, где правда, где ложь, один одно говорит, другой другое. Вы скажете, что, мол, в летописях да документах разных все написано, всегда проверить можно. Ну насчет летописей я вам еще много чего расскажу, но позже, пока же замечу, что, во-первых, летописи тоже люди пишут, а, во-вторых, бумага все стерпит. Но во что верую непоколебимо, так это в то, что Господь Бог неправды в мире не потерпит. Потому и согласился я ту растреклятую историю написать. Ведь когда-нибудь, пусть через триста или даже четыреста лет, должен же явиться муж праведный, новый апостол Фома, который моей сказке не поверит и всю правду наружу выведет. И это буди, буди!

Так что же в памяти осталось? Занемог отец наш неожиданно, на охоте под Волоком Ламским, началось все с прыщика, на который он и внимания поначалу не обратил, когда же его в Москву привезли, то гной из него тазами шел. Но в памяти до последней минуты был, понимая, что пришел его смертный час, успел и с боярами посоветоваться и все распоряжения сделать. Державу отказал сыну старшему, Ивану, и в том никто ему не препятствовал. А до совершенных лет нового великого князя постановил быть опекунскому совету, во главе которого поставил брата своего Юрия Васильевича. И то было хорошо по общему суду, нехорошо же было то, что в совет тот отец наш ввел не первейших бояр, а ближних своих, иных и худородных, особливо гневались на Михайла Глинского, дядю великой княгини. Жену же свою, мать нашу Елену, великий князь никогда до дел государственных не допускал и во время всей своей болезни к себе не призывал, чтобы она своими слезами и воплями женскими решению наиважнейшему не препятствовала, лишь в последний день простился с ней по-христиански и объявил, что получит она, как положено, вдовий опричный удел, а более того – ничего. Так устроив дела державные, отец наш почил в Бозе. Но мать наша со вдовьей долей своей не смирилась и, пользуясь попустительством бояр первейших, обиженных небрежением к ним великого князя, совет опекунский разогнала, иных, как дядю нашего Юрия, а потом и другого дядю, Андрея, голодом уморив, а своего родного дядю в темницу запрятав. Что тому было не впервой, он и при отце нашем тринадцать лет отсидел как государев изменник и лишь к концу правления прощение заслужил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю