Текст книги "Восковые фигуры"
Автор книги: Геннадий Сосновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Историческая справка
Одной из достопримечательностей города Брехов-ска была тюрьма. Расширенная и благоустроенная в свое время на деньги местного купечества, она вызывала чувство недоумения у сограждан: а к чему, собственно, такой размах? В просторных корпусах мог с комфортом разместиться чуть ли не весь российский преступный мир. Но, должно быть, провидцами были устроители и действовали с учетом исторической перспективы. С воцарением новой власти тюрьма, до того наполовину пустовавшая, наполнилась кипучей жизнью: стучали щеколды на дверях камер, деловито суетилась охрана, гоняя заключенных туда-сюда, и иногда тесновато становилось.
Под руководством Афанасия Петровича, человека с инициативой, хоть ничего и не изменилось по существу, тюрьма приобрела все же черты более цивилизованные. Круглосуточно работала баня, обслуживая прибывающих. Под перекрестными взглядами из-за решеток раздетые наголо мужчины и женщины со свертками одежды в руках выстраивались в очереди прямо во дворе в ожидании санобработки. Женщины были в основном молоденькие, из тех неопытных глупышек, что опрометчиво повыскакивали замуж за немцев во время войны. Теперь их отлавливали и судили по статье ♦ За измену Родине» – двадцать пять лет лагерей где-нибудь на Колыме. Двигалась очередь, местный парикмахер из гермафродитов, безусый, толстозадый, ни мужик ни баба, трещал машинкой, орал: «Ногу подними, ногу!» – если какая-нибудь недогадливая не делала того, что положено.
А на рассвете вместе с выстрелом хлопающей дверцы «черного воронка» нет-нет да и разнесется истошный вопль: «Прощайте, братишки!» Это увезли на расстрел очередного бедолагу.
Впрочем, за высокими кирпичными стенами, протянувшимися на целый квартал, опутанными колючей проволокой, со сторожевыми вышками, пулеметами и прожекторами ничего нельзя было ни увидеть, ни услышать. Каменная крепость, могучий символ существующего строя. И казалось – на века.
Прозрение
Пискунов панически боялся начальства. Особенно высокого, что время от времени удостаивало своим посещением «Бреховскую правду». На вопросы отвечал невпопад дрожащим голосом, нервничал, весь напряженный, неестественный, и к нему в конце концов теряли всякий интерес. И непонятно было, как это вдруг взяли да и утвердили автором, скорее всего, то была непростительная ошибка руководства, если только не наказанье Господне неизвестно за какие грехи.
Между тем задание есть задание, и его хочешь не хочешь, а надо выполнять. К тому же еще и самолюбие взыграло: да не может быть того, чтобы он…
Теперь каждое утро Пискунов нервно перелистывал календарь – до юбилейной даты с каждым днем оставалось все меньше времени, а у него извилины будто задубели, будто серое вещество заморозило космическим холодом. Ни одной путной строчки из-под пера. Даже плодотворная, казалось бы, идея положить в основу сюжета историю небесных пришельцев, и в частности Герта, положения не спасла. Примеривался и так и этак, мозги себе выкручивал – все напрасно. Воспаленными от недосыпания глазами тупо смотрел на заложенный в машинку очередной лист бумаги. В сердцах рвал на мелкие клочки, и будто запорошило вокруг землю первым осенним снегом…
В одну из тех минут, когда мертвой петлей захлестнуло отчаяние, Пискунов и задал себе резонный вопрос – почему? И понял наконец: дело не только в том, что под нажимом умирает его творческая муза. Стоит лишь засесть за работу, и тут начинается. Пальцы попадают не на те клавиши, всего потрясывает, точно в нервном ознобе, даже зубы постукивают. И вот уже заранее видитсн ужасный финал – как, вызванный руководством, он отдает свое творение на суд. И как они…
Он изнемогал под навалившейся на него громадой ответственности. Но знал теперь точно: причиной всему был страх, парализующий страх – симптомы, должно быть, все той же застарелой болезни. Страх гнездился в подсознании, просачивался из младенческих глубин памяти, обдавал ледяным дыханьем и волю и мысль.
Он кричал по ночам и вскакивал весь в холодном поту, пугал до смерти сонную Валентину. И ведь лечился, пичкали его всякой дрянью, кололи, а что толку? Одна оставалась надежда: чтобы излечиться, избавиться от этой напасти, надо каким-то образом добраться до истоков, распутать клубок и понять наконец, откуда же все пошло. Сводить счеты, наверно, уже не с кем, да и как найти? Но давно вызревало в душе: а если бы все-таки отыскать, рассчитаться за исковерканную судьбу? Злобное, мстительное чувство не умирало, а лишь затаилось, словно в ожидании своего часа. Тлело глубоко.
И вот в один из таких отчаянно несчастливых дней Пискунова вызвал на ковер Гога.
Последнее время отношения с главным редактором складывались из рук вон плохо. Завидев издали пышные грузинские усы, Михаил спешил юркнуть, как мышь, в дверь какого-нибудь кабинета, лишь бы на глаза не попадаться. И теперь ноги подгибались, пока тащился по коридорам. А тут еще прямо перед носом плакат. Местные остряки изощрялись в духе классика: «Ударим детективом по разгильдяйству и безграмотности!»
Георгий Илларионович сидел на своем обычном месте за столом и писал. Легкий кивок не глядя и жест рукой на стул. А затем бровь его сумрачно поползла вверх.
– А, пришел, генацвале! Докладывай, дорогой, что делать будем?
Пискунов опустился на краешек, весь тревожно окаменелый. Рядом с видом прокурорским развалился в кресле Семкин. Глазки круглые, нахальные, щечки тугие, не ущипнешь. Зато поза! Иной дурак так умеет казаться умным, что умный рядом с ним выглядит дураком. Ногу закинул за колено пяткой, как иностранец. Михаил затравленно скашивал око: увидел на столе знакомую папку с рукописью. Незадолго перед тем Жорик подкатился с просьбой дать почитать роман: любопытно как-никак. Все хвалят, а он и строчки в глаза не видел. Льстиво щурился, переглядываясь с Гогой: наверняка какую-нибудь пакость готовит. Пискунов тогда несколько озадачился: с чего бы такой интерес?
Семкин переменил лицо, взвесил папку на руке и бросил на стол не глядя.
– Значит так, старик, слушай меня сюда! Дело, которое тебе поручили, ты, считай, завалил, коллектив опозорил. Авторитет «Бреховской правды» под угрозой. Положение надо срочно выправлять. Писанину твою я прочитал. – Жорик слегка скривился. – Чушь, конечно, собачья, извини, но использовать кое-что можно. И раз уж ты держишься за эту вещь, как дитя за мамину сисю…
– Не буду, не хочу! Пробую, пытаюсь, ничего не получается! – завизжал Пискунов с нервным надрывом. – В гробу видел… Сейчас же заявление об уходе… по собственному желанию… – Вскочил, заметался в поисках ручки.
Семкин решил не усложнять ситуацию, выждал, пока отрицательные эмоции иссякнут. Промолвил миролюбиво:
– Мишка, не впадай в истерику, садись. Я уже придумал, что тут надо изменить. Все остается как есть, только пришелец твой никакой не ученый и не философ.
– Кто же он, очень даже интересно? – Пискунов остывал понемногу, но был все еще настороже, ожидал подвоха.
– Сделаем так. Он агент иностранной разведки, крупный диверсант. И прилетает, естественно, не из будущего, а прыгает с парашютом и приземляется ночью где-нибудь на колхозном поле… (Михаил ошеломленно молчал, переваривал новую версию.) – И здесь его находит… Ну, догадался, кто? Молодая колхозница Уилла. Видит, из соломы торчат чьи-то ноги… А сама она знатная доярка, надаивает в год по пять тыщ литров молока от каждой фуражной коровы, а кроме того, учится в заочном ветеринарном техникуме…
Тут Пискунов качнулся и стал со стула сползать в легком умственном шоке.
– Уилла в ветеринарном техникуме? О Боже!
– Да ты не смейся, не смейся, а головой думай! – Семкин обиженно поджимал губы, ожидал, как видно, похвал. – Я же говорю, видит мужские ноги, не наши сапоги, не советские, а чужие, в ботинках на толстой подошве, на микропоре. Что, по-твоему, делает бдительная комсомолка?
– А что она делает? – Пискунов решительно не знал. Пытается стянуть с него ботинки, пока спит, у нас таких не купишь?.. Он добросовестно пытался угадать, что за ахинею ему подсунули. – Ну, может быть, паспорт просит предъявить. Кто такой, что за личность.
– Гога, ну можно с ним разговаривать? – Семкин всплескивал руками в крайней досаде. – Тупой как валенок! Он тут же ее сразу и пришьет! А внешне он, предположим, высший класс, супермен, не то что этот твой старый хрен Герт или как его там…
– Понятно. Влюбляется в него. Или сразу бежит в органы?
– Да не влюбляется, а только делает вид, кокетничает. Какая может быть любовь? Ведет тонкую и опасную игру, чтобы затем… Ну, усек?
– Чтобы заложить его?
– Чтобы спасти родной Бреховск, предотвратить диверсию. Любимый город может спать спокойно. Ходит, как по лезвию ножа. Он враг опытный, коварный, а она-то всего-навсего девчонка. В том-то и весь фокус – кто кого! – Семкин даже раскраснелся, излагая свой замысел.
– Побеждает, конечно, она?
Тот только плечами передернул и даже не счел нужным отвечать.
Михаил забыл про все свои страхи и прочие неурядицы, сотрясался от хохота, хотя, по правде говоря, и сам сейчас толком не понимал, чего ему больше хочется, смеяться или плакать.
Гога пошевелил пушистой грузинской бровью, молвил, нахмурившись:
– Ты это зря веселишься, слушай! Он дело говорит. Задумка интересная, вполне в духе времени.
– Это у него на нервной почве, – пояснил Семкин. – Все гении либо сумасшедшие, либо еще с каким-нибудь загибоном… Тяжелый ты человек, Мишка, тупой. Мое дело было главный сюжетный узел завязать, а дальше сам раскручивай, на то ты и автор. Но учти, теперь каждый день будешь отчитываться, составим график. Вызовут – не так будут разговаривать, крылышки живо пообломают. Как он меня утомляет, Гога! – пожаловался Семкин со страдальческим видом. – Каждый день объясняю, что к чему, вдалбливаю в башку – как об стенку горох. Ничего не знает, ничего не понимает. Спросил, как Индюкова звать, а он мне – а кто такой Индюков? Представляешь?
Гога усомнился, уставился на Пискунова, выкатив глаз.
– Не знает, кто такой Индюков? – Не мог поверить.
– Не знает! – Семкин захлебывался, смахивал слезу. – Да это еще что! – С трудом подавил рвущийся из груди хохот. – Спрашиваю: а как фамилия нашего секретаря райкома? Сейчас-то хоть запомнил, чудо-юдо?
– Что-то кухонное, по-моему, – выдавил Пискунов неуверенно.
– Кухонное! Во дает! Товарищ Григорий Иванович Сковорода его звать. Он, между прочим, Ленина видел.
– Ну забыл я, что тут особенного, – оправдывался Пискунов. – Разве всех запомнишь.
Гога схватился за голову, подпрыгивал на стуле, дергал себя за ус. Неприлично было так смеяться руководящему лицу, а не мог остановиться.
– Как можно, слушай? Плохой, совсем плохой! Лечить надо, спасать надо!
– Он все равно что с другой планеты, – продолжал Семкин, промокая глаза платком. – Может, ты сам какой-нибудь пришелец? С летающей тарелки? Или взять хотя бы тот же детектив. Ну чего проще: жулик, скажем, залезает в государственный карман, и тут его вовремя хватают за руку местные правоохранительные органы. А он мусолит, мусолит. Да я бы с твоим талантом… Ну что с ним делать, Гога? Надо бы выгнать, так пропадет ни за грош, кому он нужен такой? Жалею, хоть и мучаюсь.
Пока главный редактор разговаривал с кем-то по телефону, Жорик откинулся в кресле, расслабился, отдыхал, прикрыв глаза. Было видно, утомился и спать хочет. Часто бывало так: задремлет на несколько минут и опять свеж, как огурчик.
Михаил внезапно успокоился, почувствовал даже облегчение. Ну и прекрасно! Черт с вами! Зато он не несет теперь никакой ответственности. Дали задание, он его выполняет. И все же осадок остался неприятный. Досадовал на себя, что вот так легко согласился исковеркать собственное произведение. Теперь уже окончательно и бесповоротно, и пути назад нет. Правильно говорил врачу, что принимает форму любого сосуда, куда его нальют, вплоть до детского горшка. Вот взяли да и вылили в туалет!
Решил, однако, посоветоваться с толстеньким редактором Витей. На нескольких страницах изложил новый вариант сюжета и отнес в издательство не без тайной надежды, что с порога назад завернут. Реакция была прямо противоположная. «Старик, гениально! Детектив с элементами фантастики!» Редактор внимательно водил носом по строчкам. Подумал и высказал дельную мысль: превращение в минигопсов должно совершаться не с помощью тестов, это слишком заумно, а подсыпается какое-нибудь химическое вещество, вызывающее, на первый взгляд, безобидный насморк. Все чихают и кашляют. Очереди в аптеках. Город парализован. А милиция на ушах стоит, ищет преступника. Витя откровенно веселился, а Пискунову было не до смеха.
– Боже мой, Боже мой! – шептал потрясенно, он совсем запутался. Ладно, что получится, то получится. Главное, успеть к сроку – и с плеч долой.
Будто не сам он, а кто-то другой шлепал по клавишам, писал, как в поддавки играл: то белые ходят, то черные. И думалось порой с печалью: к чему теперь болезненная утонченность его натуры – то, что было до сих пор источником откровений, необъяснимых отгадок! К чему присущая ему способность как бы выскальзывать из объятий бренного тела и блуждать по непроторенным еще дорогам времени, заглядывая то туда, то сюда. И что же? Он по собственной воле загнал свою творческую душу в капкан и захлопнул его.
В такие минуты Пискунов впадал в депрессию, с отвращением отодвигал машинку и отдавался сладостным виденьям – представлял себя крадущимся по длинному коридору, по широкой ковровой дорожке. Вот секретарь обкома Толстопятов выходит из кабинета, тяжелый, вальяжный, значительный. И тогда он… Нет, не здесь, схватят в одно мгновенье, бежать некуда, лучше по пути к машине – скользнуть, как тень по стене… Поднимается рука с пистолетом. Бах-бах! Илья Спиридонович заваливается кверху обмякшим пузом, сучит предсмертно ножками… И сразу чувство облегчения, свободы. Проливает официальные слезы «Бреховская правда», некролог на целую страницу.
Привычным усилием Михаил пытался отбросить завесу времени, оторваться от суетных будней – а что же там впереди? Но пусто было впереди, мысль его беспомощно блуждала в потемках, натыкалась на глухую стену. Он был охвачен страхом, почти паникой: в чем причина такой слепоты? Будто что-то сломалось внутри: разрушился тончайший механизм и исчезло внутреннее зрение, позволявшее видеть то, что другим недоступно. Тесные рамки убогой реальности, как стены, тюремной камеры.
Ах, он знал, конечно, догадывался. Он трус и предатель. И вот оно возмездие! Уилла, любовь моя, прости мне мое кощунство. Я предал и тебя и себя, надругался над твоим священным именем, и нет мне оправдания. Пискунов хорошо помнил тот день, когда они встретились на пустынном пляже и он, пользуясь ее невиданными подсказками, без труда вычислил местонахождение прелестной дамы. И как часто потом бродил под окнами, не спуская с них глаз, и замирал, когда на пестренькой занавеске мелькал ее знакомый силуэт. Но о себе напомнить не решался.
И вдруг однажды ночной телефонный звонок – сигнал тревоги. Сначала он не понял ничего. В трубке взволнованная, путаная речь. Говорит Маша! Маша? Какая Маша? Встречались у Захаркина, с автобазы… Ах да! Женский голос сбивчиво твердил на пределе отчаяния: «Ах простите! Вы разрешили в любое время, и я осмелилась… С ним что-то случилось! Помогите, я должна знать всю правду! Спасите Захаркина!»
Михаил размышлял озадаченно: что за паника? Сначала вообще всерьез не принял, вспомнил, как вместе откачивали пьяного забастовщика. Лишь позднее, когда о пожаре стало известно и некоторые подробности выяснились, а на его телефонный звонок сообщили, что упомянутый клиент в списках живых не числится, хотя поиски продолжаются, Пискунов решил, что страхи любящего сердца не лишены оснований.
По привычке посмотрел на будильник, время за полночь – это был час быка. Пискунов выскользнул из-под одеяла, задержал взгляд на безмятежно спящей Валентине: губы полуоткрыты, кулачок по-детски подвернут под щеку – трогательная картина, ничего не скажешь. Ах, Валентина, Валентина! Только и хороша ты, пока спишь!
Он шагал по пустынным городским улицам, настороженно прислушивался к звонким шагам редких прохожих. И в то же время полон был сладких предчувствий, но еще боялся им верить.
Ночь тихая, волшебная. Над головой Вселенная сияла звездными россыпями. Утомленные за день бреховцы ворочались в своих постелях и не ведали еще, какие сюрпризы готовит им день грядущий. А предрассветный сквознячок уже гулял на просторе. Жемчужные нити фонарей убегали вдаль, и улицы казались нескончаемо длинными. Именно ночь соединяет человека с бесконечностью мироздания, думал Михаил и вертел головой, бегло скользя глазами по знакомым созвездиям.
Разбудив дремавшую вахтершу, он вошел в свой кабинет и долго мерил его широкими шагами, размышляя о превратностях человеческих судеб и их непредсказуемых столкновениях.
Между тем, размышляя о Захаркине, Пискунов как бы вторым планом совсем о другом думал: Уилла! Так вот к чему он исподволь подбирался, сам не отдавая себе в том отчета. Искал на самом деле подходящий предлог и нашел. Ей, конечно, небезразлична судьба ее подопечного, и следовательно…
…Мчится ночной троллейбус по пустынным улицам спящего города, мчится без остановок, и единственный в нем пассажир – Пискунов. Его устремленная вперед фигура, полная трепетного ожидания, с бледным лицом, растрепанными волосами, с горящими глазами, почти безумными, кажется нереальной, почти фантастической.
Все чаще чудилось ему, что Уилла зовет его, слышался ее голос, звенел в ушах, как сладкая музыка, и все меньше оставалось сомнений. Он решился внезапно. Все вылетело из головы – и что он мог ошибиться, и что время выбрал не слишком удачное, что У нее, наконец, есть муж, мрачноватый философ, и придется давать объяснения, оправдываться.
На остановке он вышел и некоторое время отыскивал взглядом окна, чтобы правильно сориентироваться; в окнах еще горел свет. И лишь когда приближался к дому, поднимался на лифте, стараясь не пропустить нужный этаж, его поступок показался ему за гранью безумия. Но некуда отступать. Будь что будет! Вопреки обыкновению запираться на все замки, дверь легкомысленно полуоткрыта для сквознячка, наверное, доказательство того, что он попал именно туда, куда надо. Он долго стоял и прислушивался, сотрясаемый ударами сердца. В комнате было тихо. Наконец постучал и, не слыша ответа, приоткрыл дверь.
Уилла стояла у распахнутого настежь окна спиной к вошедшему – сама воплощенная задумчивость. Но то не была задумчивость размягченного духа, беспредметная в своей мечтательности, – вся ее фигура казалась продолжением мысли, напряженной, сосредоточенной. Где та беспечность и шаловливая резвость юности, что рвется наружу наперекор всему? Именно такой запомнилась она в то памятное утро, в день ее прилета, когда он своим телом закрыл гранату, чтобы их защитить.
Полумрак скрывал Пискунова, и взгляд ее скользнул рассеянно мимо; Уилла отошла от окна, села у маленького ночника с рыжим пятном на прожженном абажуре – не ту лампочку вкрутили, подперла щеку ладонью, думала, опустив ресницы.
Одна в чужом и враждебном мире, а впереди пугающая неизвестность. Что она узнала об этом времени? Люди наивно верили в заманчивые обещанья, в те лозунги, что были начертаны на их знаменах. Вера слепа. Она не отличает истинную идею от ложной, принимает все целиком, не ведая сомнений. Именно вера, а не разум рождает фанатиков и героев. Будучи жизнью духа, вера сильнее жизни физической, сильнее инстинктов. Поэтому, наверно, думала Уилла, самопожертвование считалось естественным, а сама мысль о ценности человеческой жизни казалась кощунственной, почти преступной. Таков и Герт в своей дьявольской одержимости. А ведь он обладает гигантским интеллектом и способен провести границу между добром и злом, но не делает этого. Почему? Самонадеянный эгоизм дороже истины? В этом таилась для нее загадка. Все же она решила не быть ему судьей, в своих заблуждениях он должен убедиться сам. Время торопило ее привести в исполнение свой фантастический план. Как нужна ей сейчас, в минуты сомнений, рука друга, чтобы опереться на нее и не скатиться в пропасть!
Пискунов нерешительно потоптался на месте и, не найдя ничего лучшего, чтобы дать о себе знать, тихонько покашлял.
Уилла медленно повернула голову, вглядываясь в полумрак комнаты, точно еще не веря глазам, а затем с радостным возгласом протянула навстречу руки, ресницы ее задрожали.
Они испытующе смотрели друг на друга – так встречаются старые друзья, что целый век не виделись: глаз улавливает происшедшие перемены, но лишь для того, чтобы про них тотчас забыть. Пискунов жадно впитывал ее и всю целиком, и каждую мелочь в отдельности. О, она была все так же прелестна! Распущенные волосы в свободной небрежности черными каскадами стекали на плечи; тонкий трогательно-нежный изгиб шеи, глаза сияют, как будто сами излучают свет, а щеки горят румянцем – отблески внутреннего огня. На ней был в мелкий горошек простенький халат с оторванной верхней пуговицей, на ногах разношенные тапочки на босу ногу, и это делало ее по-домашнему уютной, близкой. Но кое-что изменилось. Стерлось то неуловимое несходство, что отделяло ее от людей этого времени, она стала как бы ближе к ним, почти такой же, и эта перемена не укрылась от его глаз. Слова, что они говорили друг другу в первые минуты, были сумбурны и на посторонний взгляд даже лишены смысла, сплошные восторженные междометия. Пискунов в чем-то каялся, умоляюще прижимал к груди руки, говоря, что не в силах владеть собой и может совершить любую, самую непростительную глупость и совершил; Уилла укоряла себя, что сама воздвигла между ними преграду, хотя, добавила она смеясь, что было бы с людьми, если бы все женские запреты выполнялись столь же неукоснительно. Говорила, и тон был шутливым, а сама все вглядывалась в его лицо, бледное до прозрачности, как после тяжелой болезни. Был он какой-то весь внутренне подавленный, озабоченный – сходное выражение она не раз замечала у людей, ее окружающих, то была характерная печать их жизни, и Уилла успела с этим свыкнуться, а нетерпеливое желание поскорее поделиться своими планами помешало ей глубже проникнуть в душевное состояние Пискунова.
– Мой мальчик! Я мысленно тебя звала, и тонкость твоих чувств помогла тебе услышать мой зов. – И так как Михаил был все еще в трансе, она порывисто взяла его руки в свои и слегка встряхнула. – Помнишь, я говорила о своих предчувствиях? – Настойчивым взглядом Уилла будила в нем память. – Теперь они начинают сбываться. Пришло время действовать, и я кое-что придумала. Бедные бреховцы! Вот-вот произойдет нечто ужасное. Милый, мне нужна твоя помощь, по крайней мере совет.
Слышал ли ее Михаил? Потрясенный встречей, он совершенно забыл о цели своего прихода, вообще обо всем; короткий и страстный монолог не нашел отклика в его смятенном сознании, слова падали, как капли дождя в воду, не оставляя следа. Вместо ответа он лишь с тревожной озабоченностью повел вокруг глазами, и Уилла, догадываясь о причине беспокойства, поспешила заверить, что дома никого нет, они одни, совершенно одни; вот удобный момент все обсудить спокойно и без помех.
– Я решила спасти ваших людей, и, возможно, это будет лучшее, что я сделаю за всю свою жизнь! – воскликнула Уилла с жаром. Характерным нетерпеливым движением она откинула со лба волосы и, чуть хмурясь, задумалась на миг. – Я считаюсь специалистом по древней истории, цель моя проста: понять, только понять. А теперь чувствую, что не могу быть сторонним наблюдателем, не должна… Садись и слушай, сейчас все объясню! – С шутливым усилием Уилла усадила Пискунова на скрипучий диванчик и сама села рядом. – И не смотри на меня так, словно ты опять сомневаешься, есть ли я на самом деле. Есть, есть! – воскликнула она смеясь. – Ив подтверждение – вот!
С этими словами она нежно чмокнула его в губы, видимо полагая, что это лучший способ заставить человека сосредоточиться. Отнюдь! Буря поднялась в душе Пискунова. А она уже вскочила, как бы собираясь куда-то бежать, от нее шли волны вдохновенной энергии, в глазах с яркостью молний сверкали мысли, Уилла говорила, что понимание всего происходящего в этом времени заставило ее по-новому посмотреть на отношение к человеку вообще, сделалось предметом ее размышлений. А Пискунов, глядя в ее возбужденное лицо, ставшее еще более прекрасным, думал с печалью, сколь жалок его талант: никогда бы он не смог описать красоту, столь безупречную, никогда! Да и кто смог бы?
– Милый, я вижу в твоих глазах сомнение! – восклицала Уилла. – Пойми, я не могу и не хочу принести в жертву свои убеждения. Есть два подхода, – продолжала она увлеченно. – Ведь если принять за истину, что каждый человек – создание единого Бога, Творца, то он по-своему уникален, неповторим. В нем изначально заложена некая объективная ценность, которую он должен реализовать в течение своей жизни; это еще один маленький шажок вперед. И не только самого человека, а и всего человечества. Не следует ли из этого, что жизнь его, дарованная свыше, священна и неприкосновенна, а всякое покушение на нее – тягчайшее преступление! – Пискунов покивал головой, он любовался ею, восторгался, не слишком вникая в суть сказанного. – А возьмем конкретный исторический отрезок – ваше время, – продолжала она, еще больше воодушевляясь. – Отдельного человека считают величиной столь ничтожно малой, что жизнью его можно пренебречь, как жизнью улитки или какой-нибудь гусеницы. Он становится лишь средством, а не целью. Вот откуда звериная жестокость ваших правителей и ставшее нормой пренебрежение к отдельной личности. Вот два подхода. Так чему же отдать предпочтение? – Говоря так, Уилла присела рядом на коврик. – Ты, конечно, спросишь, так в чем же все-таки истина? – И внезапно оборвала себя: перехватила в этот момент взгляд Пискунова – будто незримой, но прочной цепью он был прикован к длинному вырезу у нее на халате, к тому месту, где нежный изгиб груди начинался. – Милый, ты меня совсем не слушаешь! – воскликнула Уилла с легким замешательством и немного обиженно. И вдруг рассмеялась, представив себе этот эпизод со стороны. Ситуация получалась довольно комичной.
– Наоборот, совсем наоборот! – уверял Пискунов. – Я очень внимательно… – И стиснул руки, чтобы удержать их дрожь.
– О, тебя интересуют предметы, более конкретные? И что именно?
– Оторвалась верхняя пуговица на халате, – подтвердил Пискунов и с большим смущением стал трогать то место, откуда еще торчали свежие нитки. И он начал их нервно выдергивать неизвестно зачем.
Уилла покусывала прыгающие губы, ее смех разбирал.
– Мы отклонились от темы довольно далеко, ты не находишь? – И вдруг маленький островок иронии в ее сознании затопила нежность. – Ах, я сама виновата! – воскликнула Уилла. Смеясь одними глазами, она накрыла его руку ладонью. Их взгляды встретились. Ход мыслей ее внезапно переломился. – Мой мальчик, – заговорила Уилла срывающимся шепотом, – извини меня. Я как синий чулок. Совсем не подумала, что ты… Слишком увлеклась… Забыть о твоих чувствах! Конечно, это непростительный эгоизм.
– По-моему, я даже знаю, почему она оторвалась, – гнул упрямо свою линию Пискунов и посмотрел прелестной даме прямо в глаза.
Уилла вспыхнула и поспешно накрылась ресницами, ибо свежо еще было в памяти событие, ставшее тому причиной: сценарий всегда один – ссора с Гертом, затем примирение, его неуемный темперамент. Она заторопилась с преувеличенным оживлением, уходя подальше от опасной темы:
– Представь себе, этот халат… Ах, он ужасный! Столько хлопот. Просто мука.
– В самом деле? В каком смысле?
– А вот посмотри. Ногти все обломаешь, пока расстегнешь. Пуговицы большие, а петли маленькие… Ну ладно я. А что делать молодоженам? Возможно, таким способом власти пытаются регулировать интимные отношения граждан? Пуговицы стоят на страже нравственности, как солдаты – насмерть. Кажется, это называется забота о живом человеке, я не ошиблась?
Михаил расхохотался, ее юмор восхищал его. Он понемногу приходил в себя, оттаивал.
– Все гораздо проще и прозаичнее, – возразил он смеясь. – Брак – наша национальная болезнь. Уверен, что и нитки здесь гнилые…
Уилла прищурилась, а Пискунов отвел глаза. В то же время он успел уловить в ее взгляде острый исследовательский огонек. Ей и самой не терпелось еще раз проверить нитки на прочность.
– Одной уж нет, – промолвила со вздохом юная дама. – А что если и второй не будет? Милый, ты не рассердишься, если я скажу… – Тут она очаровательно зарделась и в смущенье поведала, что под халатом у нее решительно ничего нет. Ну решительно ничего! А Пискунов, путаясь в словах, стал с жаром объяснять, что вообще не имел в виду что-то конкретное, а только то, что хорошо знает ситуацию в местной промышленности как журналист: часто приходится с этим сталкиваться по работе.
– В крайнем случае пришью новые, – оживилась Уилла. – Нет худа без добра. Давно пора было их все оторвать. Как ты думаешь?
Не прошло и секунды, как очередная пуговица, описав стремительную траекторию, улеглась посреди комнаты, недвусмысленно подчеркивая, что является достаточно веской уликой. А Пискунов доказал: есть еще сила в руках, есть!
– Очень интересный эксперимент! – подвела Уилла итог и осмотрела себя. – Пойду-ка, пожалуй, все-таки переоденусь.
И уже сделала попытку встать. Но в этот момент лишенный злополучных застежек халат легко соскользнул с плеч, „словно только того и ждал, и Уилла явилась писателю в столь ярком сиянии своей божественной красоты, поражая взор такой прелестной округлостью форм и убийственным очарованием прочих деталей, что натура и менее художественная испытала бы форменный шок. Михаил прикрылся рукой, как бы боясь ослепнуть.
Уилла между тем застыла в стыдливой растерянности, дивясь тому, что случилось, грудь ее порывисто вздымалась.
– Ах, я совсем голая! – воскликнула юная дама. – Какая неожиданность! Я не должна была этого допускать, не должна. Что же делать?
Она стояла вся в прелестном смятении, тоненькая, немного растрепанная, с вопросительно распахнутыми глазами.
– Наоборот, совсем даже наоборот! – страстно опровергал Пискунов, он плохо соображал, что говорит. Губы его шептали в лихорадочном восторге: – Ты не голая, ты – обнаженная! Мадонна! Только созерцать, впитывать… Пусть издали! Стоять на коленях и молиться… Вздыхать…
Конечно, будь на месте Пискунова человек более грубой организации, менее эстетически подкованный, сцена, возможно, приняла бы другой характер, более динамичный, скажем так. Михаил же, романтик в душе, был слишком влюблен и счастлив, чтобы вот так сразу спуститься с небес на землю, и, возможно, упустил момент. Когда же источник его эстетических восторгов иссяк и он вскочил и сделал робкую попытку прелестную даму обнять, Уилла мягко его пресекла – уперлась в грудь ладонями с растопыренными пальчиками, создав некоторое расстояние.