Текст книги "Восковые фигуры"
Автор книги: Геннадий Сосновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Таинственный оратор
Пискунов приехал на десятую автобазу как раз вовремя, успел к началу отчетно-выборного профсоюзного собрания. Цель у него была единственная – повидаться еще раз с Захаркиным и кое-что выяснить; надеялся, что забастовщик явится трезвый. Нетерпенье его нарастало, сердце изнемогало под бременем любви, а Уилла молчит, молчит…
Исаак Борисович тепло жал корреспонденту руку. Они были давно знакомы и чувствовали взаимную симпатию. Директор был встревожен.
– Миша, слышали, что творится в городе? Это какой-то кошмар!
Узнав, что Пискунов был некоторое время нездоров и лечился, шепотом поведал последние новости. Происходит необъяснимое: в разные учреждения под видом сотрудников проникают неизвестные, выступают с разоблачением, все в панике. А люди-то, как потом выясняется, чужие, внешность подделывают, был – и нет его!
Пискунов ничем себя не выдал, но призадумался. Пора было начинать, и директор прошел в президиум, а Миша пристроился поближе к выходу рядом с завкадрами Булкиным и стал оглядывать зал, но того, кого искал, не нашел и выбирал момент, чтобы улизнуть.
Все шло гладко, как по накатанному. Сначала отчетный доклад, затем страхделегат выступила с содокладом, и, хотя ее мало кто слушал, все дружно аплодировали: она как-то заметно похорошела и тем понравилась публике. Маша вернулась в президиум, как после горячей ванны. Уже несколько человек выступили в прениях, уже кто-то, откровенно зевая, стал поглядывать на часы; поступило предложение прения прекратить и приступить к выдвижению кандидатур и составлению списков для тайного голосования. Пискунов, у которого скулы свело от скуки, понял: Захаркин не придет. Пора!
И тут, бесцеремонно нарушая установленный порядок, возникла фигура незапланированная. Некто по фамилии Пеструшкин взял и самовольно вышел на трибуну, будто он не в курсе дела. Вышел, потряс над головой руками, приветствуя публику. Многие подумали: концерт начинается, пригласили кого-то из театра, тем более что Пеструшкин вид имел комичный, чем-то на клоуна смахивал: нос с фиолетовым отливом, борода рыжая веником торчит. Люди заулыбались, стали аплодировать.
Тут, однако, присутствующим разъяснили, что концерта не будет, чтобы сидели смирно, не расхолаживались. При чем здесь концерт посреди собрания? Но хотя стало ясно – ожидаемое развлечение не состоится, шум не стихал, народ распоясался, отпускал всякие шуточки. Возникла серьезная угроза срыва мероприятия. Напрасно Сидор Петрович стучал по графину пробкой: раньше надо было думать, а не тогда, когда прения закончились, – из зала послышались выкрики «Пусть человек говорит!»
И тут рыжебородый стал меняться прямо на глазах. Медленно провел по лицу ладонью, и дурашливой улыбки как не бывало, стер ее, как стирают бумажный слой с детской переводной картинки. Говорить не спешил, всматривался в притихший зал, откуда к нему устремились десятки пар напряженно ожидающих глаз. Тишина, ни звука. Исаак Борисович с изменившимся лицом бросил на Пискунова панический взгляд, но тот не заметил, встал было и снова сел. Никто потом не мог вспомнить, сколько таинственный оратор выступал, о регламенте даже не заикались, и остановить его никто не пытался, хотя поначалу речь его показалась непривычной, пугающей, пока народ не сообразил, что Пеструшкин не такой уж простачок и, попросту говоря, решил прочистить мозги кому следует.
Странный был у него взгляд, глубоко, до самого сердца проникающий, холодок пробегал по спине.
Исаак Борисович слушал смелого оратора, не сводя с него глаз, а в голове било молотом: «Вот оно, и до нас дошло, докатилось!»
Бывают такие минуты, когда исподволь копившиеся причины достигают критической точки – и плотина прорвана. И вот уже взыграла грозная сила, завертела в водовороте следствий, понесла, поволокла в тартарары, к чертям в преисподнюю, куда страшно и в мыслях-то заглянуть, – дальше, дальше, сметая, как мусор, устоявшиеся представления о незыблемой прочности и несокрушимости принятого порядка вещей.
Нечто подобное испытывал Бродский, слушая смелую обличительную речь, ибо он был первым, кто оказался в роли критикуемого. Пеструшкин как бы походя развеял миф о директорской неприкосновенности. И не огульные обвинения предъявил, как это бывает, когда счеты сводят, а каждый свой выпад аргументировал, подкрепил примерами, отчасти известными, а отчасти неизвестными, но убедительность их не вызывала сомнений, вот в чем дело. Все дыхание затаили, слово боялись проронить. Спектакль все же, как видим, состоялся.
Пискунов с появлением Пеструшкина оживился, спросил у сидевшего рядом Булкина, кадровика:
– Откуда у вас такой Цицерон объявился? Не говорит, а пишет!
– Задайте полегче вопрос.
– Вы же принимали его на работу?
– Я его на работу не принимал! – Физиономия у Булкина была кислая, прямо-таки уксусная.
Тогда Пискунов перевел взгляд на директора: не то ли это самое, о чем говорили при встрече? Похоже, то.
Старый интеллигент Исаак Бродский, потомственный аристократ мысли, сжимал под столом тонкие нервные руки и молчал, не делал попытки ни выступить, ни возразить. И не потому молчал, что не имел что сказать, ибо по праву считал себя искуснейшим демагогом, а по причине более высокого свойства. Он уже не слушал ни самого Пеструшки-на, ни того, что говорили после него другие, – первый камень, упавший с горы, стронул лавину, находившуюся в состоянии неустойчивого равновесия, прения начались как бы заново, вопреки процедурной программе. События вышли из-под контроля. Впрочем, это уже не имело значения. Директора ошеломила фантастическая осведомленность оратора. Рыжебородый, похоже, обладал волшебным ключиком и с его помощью открывал потайные шкатулки, делая их содержимое достоянием общественности. Все это сильно отдавало чертовщиной, но в нее Исаак Борисович, как человек просвещенный, не верил. После первого шока постарался взять себя в руки. Что же, допустим, делал кое-что недозволенное, но не из корыстных побуждений, а для пользы дела, ибо закон и польза согласуются далеко не всегда. Никаких денег в кубышке не хранил. А если бы, допустим, хранил? Парочку миллионов в иностранной валюте, в золотых слитках! Не все можно доказать, любезный оратор. Дорогой ты наш обличитель, ах не все, не все! И что удивительно, ни досады, ни раздражения, ни мстительного чувства и желания уничтожить зловредного говоруна не испытывал Исаак Борисович. Его, можно сказать, крыли почем зря, а светло и просторно было на душе, что, наверно, еще и тем объяснялось, что Пеструшкин не мельчил, не опускался до пошлого критиканства, а выступал с позиций принципиальных, по большому счету, открывал перед автобазой такие светлые дали, что дух захватывало. И когда в особо патетических местах своей речи энергично вскидывал подбородок, рыжая борода веником трепыхалась, как знамя на ветру.
Результат не замедлил сказаться. Смелого оратора ввели в состав комитета, а затем выбрали председателем. Выбрали единогласно при одном воздержавшемся. Воздержался Булкин. Даже сам Исаак Борисович, потерпевший, можно сказать, не решился вычеркнуть упомянутую кандидатуру из списков для тайного голосования.
Впрочем, все это позже произошло, когда проголосовали и подсчитали голоса – сколько за кого подано. Когда же подошло время представиться коллективу, рассказать о себе подробнее, вдруг обнаружилось, что Пеструшкин, можно сказать, герой дня, исчез. Невероятно, но факт.
Он и в самом деле решительно устремился к выходу. Номер, однако, не прошел. У дверей со шваброй наголо стояла тетя Паша – такой случай был предусмотрен. Напрасно Пеструшкин пытался прорвать оборону с ходу – в грудь ему уперлось острие швабры, тетя Паша, человек старой закваски, стояла, как танк. При вторичной попытке сама перешла в наступление, ткнула ручкой в живот, а затем перевернула оружие другим концом и стала подталкивать Пеструшкина щеткой, загоняя обратно, пока он не был окружен восторженными избирательницами. «Куда вы запропастились, товарищ Пеструшкин? А мы вас ищем! – щебетали дамы. – Ах, вы произвели на всех такое сильное впечатление!»
Напрасно он пытался заявить самоотвод, выдвигал доводы смехотворные – что жена собирается родить и он должен быть при ней. До того договорился, будто вообще на автобазе не работает, а только собирается. Детский лепет, короче говоря. Народ веселился, дружески хлопали по спине.
– Ничего, оформишься задним числом! Такого человека терять!
– А можно? – сомневался Пеструшкин, лицо его изображало ужас.
– Не можно, а нужно! Товарищи доверили – надо оправдать!
Расходились, приятно взбудораженные. Искали вновь избранного председателя, он опять куда-то ускользнул. Мог бы и задержаться, пообщаться с людьми в более тесной, неофициальной обстановке.
Особенно хотелось поговорить с Пеструшкиным бухгалтеру Семечкину, человеку передовых взглядов, неутомимому борцу за правду. От природы робок был и трусоват, поэтому боролся за правду мысленно. В одиночестве произносил речи грозные, обличительные, волновался и кипел, в то же время понимая: толку от его кипения нет никакого. Противоречие между желаемым и возможным было причиной мучительных гражданских переживаний. Вот почему в лице Пеструшкина бухгалтер увидел человека, родственного по духу, хотя и стоящего выше на несколько голов, прирожденного трибуна, так сказать, главаря. Так вот они откуда берутся – вожди! – размышлял уважительно Семечкин. Пусть даже не поговорить, думал он, а просто подойти и сказать: «Спасибо!» И пожать его честную руку.
После собрания коллектив стихийно разделился на две неравные части; не составил исключения и Пеструшкин. Подхваченный шумным потоком закуривающих, он тоже закруглился в места общего пользования. Семечкин за ним. Деликатно отойдя к окну, стал терпеливо ждать. Вот сейчас мелькнет рыжая борода, вот сейчас… Волновался, как школьник. Время, однако, шло, а борода не мелькала. Трижды хлопнули дверцы кабин, трижды сменилась клиентура, и вот уже два последних курильщика, как бы навсегда прощаясь с сигаретой, сделали жадные, до обожженных пальцев затяжки и выбросили окурки в окно на цветочную клумбу – вроде с надеждой на всходы. Пеструшкина не было, он вошел, но не вышел. Таинственные загадки мироздания порой не слишком нас волнуют: комета прилетела и улетела, ну и Бог с ней! А вот загадочное исчезновение человека, можно сказать, прямо на глазах повергло Семечкина в состояние мистического ужаса. А что если он откуда-нибудь оттуда, с летающей тарелки? А может, волшебник? Голова пухла. Лег животом на подоконник и свесился вниз. Вошел, но не вышел. Перевоплотился, не иначе. С высоты второго этажа он увидел большую черную кошку. Кошка сидела среди окурочных россыпей, венчая собой лысую цветочную клумбу, как спелая вишня – торт. Сонный зрачок ее был устремлен на суетливо бродивших вокруг голубей. Смутно почудилось какое-то сходство… Сердце провалилось в самый низ живота в смертельной тоске… Украдкой, но более пристально посмотрел на кошку с целью определить ее пол. Дикость, дикость! А если спросить? Немного поколебавшись, он так и сделал.
– Скажите, пожалуйста, простите за беспокойство…
– Ну чего тебе? – грубо отрезала кошка. – Чего все пялишься?
Семечкин даже опешил.
– Прошу не тыкать! – взвизгнул он ломким голосом. – Я как-никак бухгалтер. Ведите себя прилично!
– Слушай, заткнись, калоша! Тут жрать охота, а он мне голубей шугает, фраер! Нос поцарапаю!
Нет, не он, конечно, не он! Кошка какая-то при-блатненная. Семечкин все еще пытался удержаться на скользкой поверхности здравого смысла, но поверхность эта изгибалась, скручивалась, как высохший, обреченный на скорое падение лист. Ужас, леденящий душу ужас – вот что испытывал бухгалтер, совершая переход через пограничную зону душевного расстройства. Так вот она, мера страдания тех, кто уходит в мир бредовых идей и фантазий, где нет ни правды, ни вымысла, ни нравственных критериев, ни какой-либо ответственности перед будущими поколениями. И нет даже – что самое главное – уголовного кодекса.
Ибо Семечкин, этот высокий образец гражданственности, неутомимый борец за правду, был жуликом. Прискорбно, но факт. Сам засевал семена и сам пожинал плоды. Ночью просыпался в холодном поту, вздрагивал от каждого шороха – за ним! Ожидание было мучительным, исподволь подтачивало душевные силы. По этой причине не раз порывался явиться к прокурору с повинной и подвергнуть себя самосажанию, но и от этого смелого шага его удерживал страх: а вдруг да не разберутся и вместо малого срока, на который он вправе был рассчитывать как раскаявшийся, намотают на всю катушку. Лучше всего было не спорить с уголовным кодексом, уважать букву закона, но Семечкин боялся жены, ее строгих, укоризненных глаз: идя за покупками, она протягивала руку и называла нужную сумму.
И вот, представьте, происходит странная метаморфоза: как только бухгалтер вполне осознал, что спятил, он как-то сразу успокоился и даже повеселел. Ну и прекрасно! Теперь с него взятки гладки. Но тут его смутило одно обстоятельство: настоящий сумасшедший никогда таковым себя не признает и именно по этому признаку врачи определяют, болен человек или нет. А у него-то все наоборот: был нормальным, здоровым, а после случая с Пеструшкиным началась какая-то чертовщина, даже кошка не желает с ним разговаривать, грубит. То есть он считает себя сумасшедшим, и следовательно… Нормален, нормален! Рушилась последняя копеечная надежда. Семечкин затравленно озирался. Пойти и сказать… Прямо и честно! Гражданин прокурор, голубчик! Перед вами искренне раскаявшийся. Хоть двадцать лет, только условно!
Навстречу, втянув голову в плечи и угрюмо набычившись, шел по коридору Булкин. Семечкин едва не сбил его с ног, вовремя затормозил, взвизгнули подметки. Прокричал ломким фальцетом:
– Вы не видели Пеструшкина? Пеструшенко, Пеструшидзе, Пеструшкявичуса? Не видели? – И дальше.
«Идиот!» – определил кадровик.
Снизу доносились приглушенные голоса – это расходились последние активисты. Споры вокруг таинственной личности Пеструшкина вновь и вновь разгорались, как язычки пламени на месте затухающего пожара. Досужие эти разговоры мало Булкина занимали, мысль работала в другом, чисто детективном направлении: откуда взялся рыжебородый? В отличие от эмоционального Бродского Павел Семенович никаких возвышенных чувств не испытывал, ничего, кроме досады: то была его собственная недоработка. Вины с себя не снимал, хотя, судя по всему, взяли в его отсутствие, когда был в отпуске, возлежал на горячих сочинских пляжах. У него была своя, хорошо отлаженная система: прежде чем оформить кого-нибудь хотя бы на должность дворника, звонил на прежнее место работы кадровику Иксу Иксозичу и уточнял, что за человек, не страдает ли заскоками, то есть не борец ли за идеалы. По телефонным проводам шла секретная информация. Система себя полностью оправдывала: до сих пор на автобазу не просочилось ни одной личности с инициативой. Приходили, работали, как умели. Не нравилось – уходили по собственному желанию. Все четко, по-деловому, никакой лирики. И вдруг – Пеструшкин! В интеллигентность простого человека Булкин не верил: кто это пойдет с такими извилинами гайки крутить! Да, задачка со многими неизвестными. Проще всего зайти к себе в кабинет и познакомиться с личным делом, а потом уж меры принимать. Тут, однако, на него налетели две дамы, взяли в клещи. После освежающей атмосферы собрания в них бурлила энергия. Одна предлагала обновить форму отчетности по горюче-смазочным, другая требовала соблюдать моральный кодекс строителей нового общества.
– Надо, – кричала она Булкину в барабанную перепонку, – бороться за чистоту наших рядов! Весь народ шагает в едином строю, а мы?
Булкин отбивался, как мог, стараясь удержаться в рамках приличного тона, тут его, однако, взорвало, переспросил язвительно:.
– Это вы-то борец? – Сделал вид, будто корчится от смеха. – Ох, держите меня! Чья бы корова мычала…
Оскорбленная перешла в наступление.
– А кто сигнализировал о неблагополучии в женском общежитии? Мужчины по ночам залезают на третий этаж и там остаются! Что они, по-вашему, делают?
Пикантная тема насчет общежития взбодрила Булкина. Он фамильярно взял под руки обеих спутниц.
– Залезают на третий этаж? А как?
– Пожарной лестницей пользуются. А дежурный, этот старикашка, делает вид, будто не замечает. Да он и сам тоже… А девушки жалуются…
– А девушки жалуются! На что же они жалуются? Что – старикашка?
Вспомнился подходящий к случаю анекдот, и вместо того чтобы зайти в кабинет, как собирался, Булкин решил – не к спеху: два выходных впереди, можно до понедельника отложить. И вдруг остановился, будто на препятствие налетел. Обе дамы дальше проскочили, на другого слушателя набросились. А Павел Семенович стоял в некотором умственном оцепенении. Его явственно окликнули по имени-отчеству. Двинулся было к выходу – ноги не слушались. Какое-то чуждое влияние настраивалось на его волну, вносило помехи в его способность соображать, действовать. Что-то он хотел сделать… Двигал ушами, напрягая подавленный ум, и наконец вспомнил: вот что, ведь собрался зайти к себе и разузнать все о Пеструшкине – кто, когда, откуда? Понемногу в голове прояснилось, все стало на свое место. Подумал, наверно, кровяное давление подскочило, устал, переволновался. Как человек, мыслящий трезво, он склонен был всему искать объяснение простое и разумное.
Ключ от кабинета в замочную скважину не вставлялся. Павел Семенович потянул дверь на себя, подергал. У него вдруг вспотели ладони. Но вот замок щелкнул с внутренней стороны, и дверь открылась.
– Здравствуйте! – сказал кадровик овечьим голосом при виде постороннего. – Вы ко мне?
– Здравствуйте, здравствуйте! – Незнакомец сделал приглашающий жест, довольно любезный. – Проходите, садитесь. Это не я к вам, а вы ко мне. – Шутка была странная какая-то, зловещая. Булкин стоял, прижав ладони плотно к филейным частям, как перед высоким начальством, во рту пересохло. – Садитесь же! – повторил неизвестный. – Поговорим с глазу на глаз, без свидетелей. Так будет лучше.
Булкин сел, но не на свое обычное место, где он чувствовал себя уверенно, а как проситель, на краешек стула. Незнакомец запер дверь на ключ, снял с телефонного аппарата трубку, чтобы не мешали звонками, сел за письменный стол, машинально полистал бумаги и, глядя на кадровика в упор, сказал:
– Ну что ж, приступим, пожалуй.
Минигопсы
1
В редакцию газеты позвонили рано, еще семи не было. Звонок продолжительный, настойчивый. Кто-то знал доподлинно, что искомый абонент именно здесь находится.
Пискунов чертыхнулся, он только что за работу сел, взял трубку и узнал по голосу Трошкина. После истории с шахматным клубом они еще не виделись – подходящий случай выдать ему все сполна. Однако решил, не стоит. Надо принимать человека таким, каков он есть, тем более Трошкин искренне старался помочь ему.
– На ловца и зверь бежит! – крикнул Пискунов в ответ на приветствие. Трошкин поинтересовался, что случилось, и Миша сказал: неприятности семейного характера – объявилась якобы родственница, а на самом деле обыкновенная аферистка, украла хрустальную вазу. Это на тот случай, если еще произойдет что-нибудь подобное, чтобы знали.
Трошкин выслушал сообщение невнимательно, нетерпеливо кашлял.
– Миша, – гудел встречно, – а я вам кое-что приятное сообщить хочу. Потрясающие новости! Преступление, как вы мечтали. – Шумное дыхание врывалось в ухо, Трошкин был взволнован.
– Да что случилось-то?
– Я на десятой автобазе, на месте происшествия. Украли начальника отдела кадров.
– Украли Булкина? Да Бог с вами! Кому он, этот индюк, нужен?
– Кому-то, значит, мешал. Засунули в мешок, завязали веревочку бантиком и – в воду. Буль-буль… Это по предварительным данным.
– Похитили и утопили? – Пискунов даже присвистнул.
В трубке молча сопели. Трошкин собирался с мыслями.
– Есть косвенные улики. Уборщица обнаружила его одежду в коридоре, документы. Утром в субботу, случайно. Вынули в чем мать родила. Совершенно голенького.
– Кого вынули-то?
– Потерпевшего, кого же еще?
– Да почему вы решили, что его именно утопили?
– А как бы вы решили на моем месте? Зачем было раздевать?
– Почем я знаю? Надо выяснить все обстоятельства, вникнуть.
– А усы? – Трошкин наседал. – В усах-то все и дело. Уборщица вымела их из-под батареи вместе с двумя окурками…
– Какие усы? При чем тут усы? Чушь какую-то несете! Ну Трошкин, ну дает! Зачем преступникам усы оставлять?
– Миша, – сказал капитан с достоинством, – о ком мы говорим-то? О потерпевшем. Его они.
– Обстриженные?
– Не обстриженные, а целенькие, очень аккуратно отделенные от кожи неизвестным способом. Это чтобы нельзя было опознать труп, если выловят.
– Так-так… – Пискунов соображал. – Похищение советского служащего… Слушайте, почему похитили именно начальника отдела кадров?
– Списки, им нужны были списки… Так я думаю.
– Ну слушайте! – Пискунов взорвался. – Чепуху какую-то насочиняли. Кому нужны списки заштатной автобазы? Или там производится особо секретная техника с помощью гаечных ключей и отверток?
– Вот на этот вопрос пока нет ответа. Надо искать.
– Ну хорошо-хорошо, – Миша с усилием потер лоб ладонью. – Значит, следов крови, насилия никаких?
– Нашей следственной группой кровь обнаружена, но на большом расстоянии от места происшествия. Установлено: под автомашину попала курица. Это пока все.
– А усы? Вам не пришло в голову, – продолжал Пискунов со всей иронией, на какую он был способен, – что это всего-навсего бутафория? Театральный реквизит. Ну, например, кто-нибудь из участников художественной самодеятельности шел, понимаете? Точнее, шли двое, он и она, возбужденные после репетиции. В коридоре остановились и стали целоваться. А усы-то наклеенные мешают. Вот и забросили под батарею!
– Мысль проста и гениальна! – одобрил Трошкин. – Светлая голова. Миша, ваше место в милиции. Но, во-первых, никакой самодеятельности на автобазе не было, нет и быть не может. А во-вторых, усы опознаны сотрудниками, а главное, супругой потерпевшего. Говорит, его они…
– Вот оно что! – сказал Пискунов задумчиво, с каким-то болезненным стеснением в груди. – Вот оно, значит, как. Жена усы опознала. Представляю, какая драма!
– Так точно! По запаху цветочного одеколона, которым он пользуется после бритья.
Прежде чем выяснить, не сочиняет ли чего-нибудь Трошкин, человек с фантазией (до сих пор забыть не мог, как он лихо завернул насчет ограбления ювелирного магазина), перед тем, как выехать к месту происшествия, на автобазу, Пискунов некоторое время расхаживал по редакционному кабинету, размышлял, сопоставлял факты. Конца профсоюзного собрания он не дождался и некоторых существенных подробностей не знал – того, чем все закончилось. И тем не менее четко прорисовался пунктир: под воздействием неведомых сил шестеренки часового механизма бреховской жизни завертелись быстрее. Взять хотя бы серию необъяснимых разоблачений то здесь то там, вызвавших в городе настоящую панику. И вот теперь это странное происшествие с Булкиным, которого якобы украли. Кто, зачем? И тут ему вспомнился разговор на пляже с Уиллой и ее грустное признание о разногласиях с Гертом. Возможно, храня верность данному ей слову, он начал действовать ей в угоду, вопреки своим планам. Так не в этом ли следует искать объяснение всему происходящему?
Когда Пискунов приехал на автобазу, там никто не работал, все обсуждали случившееся, выдвигали самые невероятные версии. Об исчезновении Булкина нового он ничего не узнал и решил, что ближайшие события прольют наконец свет на это загадочное происшествие.
После собрания директору хотелось побыть одному и как следует во всем разобраться: уж слишком много нагромоздилось неясностей и фактов, требующих размышления. Стихли голоса расходящихся, двор опустел, и лишь какой-то шальной работяга дубасил и дубасил кувалдой по металлу – похоже, задался целью в одиночку приблизить светлое будущее. Бродский усмехнулся и устало опустился в кресло.
Ах, Пеструшкин, Пеструшкин! Разворошил пепел времени, раздул огонек воспоминаний. Наплывало далекое: южный город, запах цветущего миндаля и гуталина, клиент сует под нос грязный ботинок… «Революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг!» Бегал, размахивал флагом, орал. Отец высек ремнем… Ах, давно, давно! Вспомнил – взыграла душа. Чеканя шаг по-строевому, прошелся с рейсшиной туда-сюда, как со знаменем.
Секретарша собралась было уходить, но, привлеченная шумом, согнулась вдвое и заглянула в замочную скважину – блестела в дырку округлым оком. А в это время в дверях возник посетитель. Смотрел озадаченно, никак понять не мог, что перед ним за фигура. Верхняя часть созерцательницы не видна была, скрытая за нижней частью, решенной художником-модельером в тонах пепельно-голубых, – традиционная расцветка скрытых от глаз предметов дамского туалета. В целом – мощный грубой работы памятник лучшей половине человечества.
А тот двинулся напрямик, рисовал ногами восьмерки, зацепился было взглядом за портрет вождя, но все равно равновесия не удержал. Вслед за этим фигуру отодвинул, неимоверный грохот потряс кабинет директора. Не то чтобы Захаркин собирался буянить, вовсе нет, дверь открылась предательски легко – забастовщик грудью врезался в тяжелый, старинной работы письменный стол, который завещала автобазе, уходя в лучший мир, некая мадам Черданцева, кассирша. Покатилась чернильница, нарисовала на полу кляксу в виде Каспийского моря.
Исаак Борисович в мыслях еще далеко был, созерцал катаклизмы спокойно, мудро. Захаркин стоял на четвереньках и пытался вытащить из-под себя форменную фуражку, на которую угодил коленом. Чтобы изложить цель визита, нужно было вертикальное положение принять, а иначе получалась чепуха. Вдруг взял и сел. Неизвестно уж каким чутьем угадал настроение, – сел и запел. Что бы вы думали? Ни больше ни меньше как гимн. Бродский был озабочен, профанировать такими вещами не мог позволить, но такова была заряжающая пружинистая сила революционной мелодии, что и сам стал подпевать против воли. Дуэт довольно приятный получился. Захаркин тянул старательно, не совсем, конечно, трезво, но с чувством. Бродский, музыкальный человек, – глуховатым баритоном, слегка не выговаривая букву «р».
…Мы наш, мы новый миг постгоим, Кто был ничем, тот станет всем.
– Как в воду смотрели, – сказал Исаак Борисович, оборвав себя. – Ну, довольно самодеятельности. Леня, что ты с меня хочешь? Думаешь, директор сидит в кабинете и мух ловит, другого дела нет, как видеть наглядное проявление пьянства в лице своего водителя?
– Исаак Борисович, хочешь по-честному, правду-матку? А через что я пью? – Захаркин страстно дернул себя за лацканы засаленного пиджака, и это, как ни странно, помогло ему подняться, встать на ноги. – Душа горит! Как я есть категория, низкооплачиваемая…
Бродский укоризненно качал головой.
– Душа горит! Не горит, а дымит. Что такое настоящий человек? Это который старается для всеобщего блага, не для себя, а для будущего живет. Ибо в чем наша великая цель?
– А в чем? – Захаркин изо всех сил напрягал извилины.
– Не знаешь. А надо бы знать. В идейной борьбе!
От этих ли высоких слов или потому, что время протрезветь пришло, только Леонид вдруг почувствовал просветление ума – будто заслонка открылась в карбюраторе, и пошло-поехало.
– Исаак Борисович, чужого не прошу, а что положено – отдай! Могу я на одну зарплату… Звиняйте, ежели говорю что не так. С бабой в ресторан сходить – армянского бутылку надоть? Это во-первых. Опять же для культурных разговоров шампанского. А икорки? А бычков в томатном соусе? А ежели еще и пирожное схочет? – Захаркин загибал заскорузлые пальцы, проделывал в уме сложные арифметические операции – сумма росла, как на дрожжах. – Как прикинешь… И это за один раз. А в месяц? – Шумно высморкался, удрученно поник. – Потому и забастовал я. Прибавки прошу.
Директор машинально выстукивал на рейсшине маршик. Сказал:
– Дурочку строишь. Где это ты нынче видел бычки в томатном соусе? Живешь какими-то древними понятиями. Да они все вымерли, нет их больше в природе. – И продолжал наставительно: – А зарплату не я тебе даю, государство так распределило. Оно хочет, чтобы всем было одинаково хорошо, а не только тебе.
– Исаак Борисович, а в других местах… Вон на овощной базе шофера – заботятся о живом человеке! Свояк телевизор купил, всю хату хрусталя-ми обставил, не знаешь, куда плюнуть. Не могу я на одну зарплату… – Захаркин всхлипывал, шмыгал носом.
– А ты не плюй, веди себя аккуратно. – Бродский задумчиво барабанил пальцами по столу. – А где он хрусталь достает?
– В комиссионке, через кореша, – объяснил Захаркин рыдая. Высморкался шумно, вытер шапкой рот.
– Ладно, это разговор отдельный. Потом.
– Совсем больной от него прихожу, не то, чтобы зависть там какая… Не хватает мне на удовлетворение… Человек для чего живет? Для счастья, как птица для полета! Вам написал в заявлении, жениться хочу, влюбился я. Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить.
Бродский грустно созерцал взволнованного забастовщика. Знал шоферскую душу, как собственный карман, каждую хитрую складочку, не говоря уже об интеллектуальном уровне своих подопечных, хотя, прямо скажем, Захаркин приятно его удивил неожиданным всплеском образованности и красноречия.
– Ах, молодость, молодость! Сколько тревог, надежд… Как твою возлюбленную-то зовут-кличут?
А как ее зовут? Эх ты, мать честная! Из головы Долой! Тер лоб ладошкой, вспомнить пытался, да никак.
– Ульяна, кажись… Устинья? Или Оксана? Да наша она, автобазовская, в бухгалтерии работает, как войдешь – направо стол, за ним и сидит.
– Постарайся это уточнить, – молвил Бродский улыбчиво. – Как зовут невесту, надо знать, а то неудобно. Так что ты с меня, Леня, хочешь? Сейчас я выну кошелек и отдам всю свою получку, которой нет. Думаешь, директор, так он миллионами ворочает? Это тебе не Запад. Внукам по сорок лет, и все каши просят. На собрании не был почему?
– А что я там забыл?
– Коллектив не уважаешь. Товарищи выступали с критикой, правильно критиковали, нелицеприятно.
– Кого это? – Захаркин насторожился.
– Администрацию, меня, в частности. – Директор встал и прошелся из угла в угол. Что-то дрогнуло в голосе и надломилось. Как ни хорохорился, ни пыжился, а допек-таки его любезный Пеструшкин, то ли трибунарий переодетый, то ли еще кто. Кровоточила душа. Только зачем об этом теперь? Этот грубо организованный гомо сапиенс не поймет, не почувствует всей глубины страданий душевных. Ему одно – гони монету. В деньгах ли только счастье?