Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 3."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Меня начал пробирать холод, поэтому я сначала потоптался, а потом, чтобы согреться, заплясал тоже к уполномоченному союзнику. Тут работа кипела вовсю. Митяй же стоял около них и приговаривал:
– Надуйся, братва! Метель заюрила. А вам еще до Лопыревки сорок верст хромать. Там и заночуете. Борща налупитесь!
Метель, правда, уже повалила и сверху: завихрила, заныла, зашлепала по лицу мокрыми горстями снега.
Вот тут-то, как заяц из лежки, буквально ниоткуда и появился Переметов. Оказывается, это его «козел» стоял позади нашей сборной колонны самым последним. Оказывается, Переметов тоже ехал на совещание передовиков сельского хозяйства.
– Сколько я буду стоять? – кричал он. – Копать! Быстро! Работать разучились!
Хотя дело подходило уже к концу без его участия, но он бегал, кричал, указывал, куда бросать снег, и, в общем-то, мешался под руками и раздражал ребят.
– Ты чего не работаешь? – спросил он у Митяя.
– Задница запотела сидеть в машине. Жду, когда остынет. Да и указаний сверху не было.
– Вам на каждую машину по няньке надо! Распустились! Куда снег бросаешь? Направо надо, а ты куда его? – Он теперь героически шел вдоль дороги, несмотря на метель, и кричал: – Сидел-сидел! Сидел-сидел! Терпенье лопнуло!
Я брел за ним, приплясывая и пристукивая рука об руку; в движении быстро разогрелся, а от уверенности в том, что скоро поедем, даже взбодрел малость после всего происшедшего.
Когда Переметов поравнялся с нашим автомобилем, он заметил-таки Фомушкина с лопатой в руках и буркнул:
– Эх, вы! – Остановился и пояснил: – За вас бы другие руководили, а вы бы… Э, да ну вас!.. Давай-давай! – крикнул он тем шоферам, что уже кончали отрывать объезд около автомашины Конька. – Давай-давай!
– На! – зло ответил Конек и воткнул лопату в снег ручкой вниз. – Ты что: других слов не знаешь, кроме «давай-давай»?
– С кем так разговариваешь? – вспыхнул Переметов.
– Как ты – так и я, в точности.
– Знаешь – я ваш предрика!
– Пока не видал. А слыхать – слыхал. Теперь и в лицо знаю. Мое почтение! Извиняюсь, если чем обидел. Спасибо за воспитание. – Конек вновь принялся бросать снег.
Переметов был убежден, что без него мы все здесь померзли бы, а колонны ни за что не разъехались бы. Обратно он пошел тихо, уверенно, как победитель. А вновь остановившись около Фомушкина, сказал:
– Видишь, как сразу пошло дело? Уметь надо.
– Яков Гордеевич! – окликнул его Петр Михайлович. – Вы бы со старшим колонны поговорили: не доберутся ведь ваши. Надо как-то помочь. Может, из города снегоочиститель направить?
– Дело! Где старший? Кто старший?
– Вон он, подошел к передней машине, – сказал я.
Совкин действительно стоял у автомобиля Конька и махал рукой, направляя, чтобы зацепить буксир.
Переметов подошел к нему и строго вопросил:
– Кто старший?
– Нету старшего, – ответил Совкин угрюмо. – Был, да нету.
– Как так нету? Почему беспорядок?!
– Чего кричишь? – казалось, спокойно спросил Совкин не глядя. – Чего ты взбеленился – завелся с пол-оборота? Ну, я старший… Правее руля! Еще. Еще чуть. Так. Крепи буксир.
– Фамилия? – все так же строго спросил Переметов.
– А что? – Совкин наконец глянул на Переметова.
– Фамилия, спрашиваю?
– Пошел ты к…! – выдавил Совкин сквозь зубы. – Отвяжись. (Он, наверно, тоже не видел еще своего председателя.)
– А ты знаешь, кто я есть? – взъершился Переметов.
Совкин не ответил.
– Ты знаешь, кто я есть?!
– Мне сейчас нету интереса знать, кто ты есть, – равнодушно произнес Совкин.
Переметов почти бегом заспешил к своему автомобилю и уже не остановился около Фомушкина.
– Гроза выдохлась, – многозначительно сказал Петр Михайлович.
Так закончился снежный аврал.
Сначала тихо проехал автомобиль с буксиром. За ним – второй… третий…
Совкин стоял против нашего «козла», провожая каждого своего шофера. Прошло девять автомашин. Он сказал Митяю:
– Подожди ехать – прогоню свою.
– А чего ты в хвосте?
– Потеряй я последнего – пропал шофер. (Подбородок у него уже был заклеен бумажкой.)
– Постой! – Митяй вылез из кабины и шагнул к Совкину. – В суд подавать будешь? – мрачно спросил он.
– Надо бы… да мне там делать нечего, – так же мрачно ответил тот.
– Ну… отквитай… что ли… Зачисть.
Совкин взял за грудки Митяя, подтянул к себе и ударил с размаху в грудь. Митяй упал, но тотчас же встал и опять шагнул к Совкину. Фомушкин выскочил из автомобиля:
– Стой!!!
Но… Митяй протянул руку Совкину и сказал коротко:
– На!
Они пожали друг другу руки. Совкин пошел.
Через несколько минут прополз мимо нас и его автомобиль. Совкин уезжал в метель, подпирая всю колонну.
И вот мы едем, едем и едем.
Уже проскочили снежные стенки.
Беспокойно ревет мотор на сугробах.
Мы все молчим.
Вокруг метель, метель и метель. Снежинки рвутся, кажется, со всех сторон на наши фары, но, не долетая до них и будто испугавшись, стремительно брызгают веером мимо автомобиля, в стороны.
Снег, снег и снег.
Митяй изредка передергивает плечом – ему, видимо, больно. Вести машину трудно. То она воткнется в перенос, то забуксует. И тогда Митяй вновь сдает назад, включает передний мост и снова пробивает.
Метель щекочет наш брезентовый кузов, как ведьма. Я слышу, как она скребет когтями и визжит неистово.
Снег. Метель. Снег и метель. Больше ничего нет на всем белом свете. Ничего.
…Огни города возникли неожиданно: справа, слева и впереди. Мы уже в пригороде.
Первым заговорил Валерий Гаврилович:
– Дмитрий Данилыч! А почему и он в ответ не ударил? Все отступал и пятился.
Митяй объяснил не сразу:
– Духу в нем, значит, меньше.
– А зачем же ты допустил напоследок, что он ударил?
– Да ведь… я тоже… виноват. Он ведь… не такой уж плохой, не хуже прочих, пожалуй… А что духом слабей оказался, то люди разные бывают… Он раньше нас все обмозговал, да только боялся – совещание в снегу устроим. Так и отрубил мне там, с глазу на глаз: «Сто советов – сто минут, а корова сдохла».
– На междугородную! – скомандовал Валерий Гаврилович. А когда подъехали к телефонной станции, он сказал нам: – Вылезайте – погрейтесь минут десяток.
Мы ввалились на переговорную сразу пятеро, внеся за собой пар и холод. Валерий Гаврилович, не закрывая двери кабины, как был в тулупе, кричал в трубку:
– Дорожный участок?! Сил Степаныч! Один снегоочиститель надо – от Камышевца до Лопыревки. Во что бы то ни стало! Да нет же, нет: сейчас, немедленно. Колонна из Корневцов загибнет… И пусть проводят их прямо до твоего участка. Организуй ночлег, навари картошки. Понял? Ребята выбились из сил. Понял или не понял? Пропадут ведь. Ну вот. Это хорошо. Завтра позвоню утром. Не подведи меня, пожалуйста. Бывай!
Мы поехали в Дом колхозника, где для моих попутчиков были забронированы места. Мне же предстояло пойти на ночлег к Ивану Васильевичу.
Город жил обычной жизнью. Никто не знал, что там сейчас в поле, в снегах.
– Если еще раз повторится – не обижайся. Понял? – Это сказал Валерий Гаврилович Митяю. Сказал так строго, как я от него еще никогда не слышал.
– Ладно, – ответил тот. А после некоторого молчания спросил: – Мне-то куда?
– Отвезешь Ивана Васильевича и Тихона Ивановича. Машину – во двор, а сам – с нами. Стоп! Мы тут и сойдем. Вон он, Дом колхозника. Видишь?
Петр Михайлович все время молчал и думал. Теперь он вышел из автомобиля вместе с Валерием Гавриловичем и тоже молча пожал нам руки на прощанье.
Снег. Метель. У яркого света фонарей она кружилась на одном месте. В городе не разобрать – откуда дует ветер. А он дует, настойчивый и упорный, – там, в поле. В городе еще можно идти против ветра, в поле – очень трудно.
10. И ЗИМОЙ КАМЫШИ ШЕЛЕСТЯТ
Приехал в Камышевец несколько дней тому назад. И вот сижу. Луна влезла в искристое окно и расплылась там – большая, лупоглазая, холодная. А окошко мое стало каким-то задумчивым-задумчивым.
В этот серебряно-синий вечер я зажигаю лампу. И вечер провалился: как только засветила лампешка, сразу же наступила ночь.
Зачем прогонять луну из окна? Пусть оно искрится и переливается блестками. Тогда мне, кажется, совсем немного лет и я стою у новогодней елки.
Тушу лампу и жду последний, прощальный вздох такого короткого зимнего дня… И он улетел, зацепив за мое окошко. Иначе отчего же оно вдруг заблестело в уголке и тут же померкло, стало серым. Конечно же, зацепил!
Ночь пришла по пятам за днем. Зимой он уходит медленно и нехотя. Даже трудно различить, когда у них наступает час передачи дежурства. Кажется, оба, день и ночь, некоторое время живут в Камышевце вместе, без спора. Оттого так долги здесь зимние вечера. Оттого же и огни зажигаются у нас еще днем: пусть сами разбираются – кому и когда уходить и кому приходить на пост в Камышевец – дню или ночи.
А я знаю, когда совсем уходит день: он тихо-тихо взмахнет нежным крылом над снегами, а иной раз прошуршит в камышах, чуть встряхиваясь.
Тогда зажигаю огонек и у себя. И вспоминаю. И слышу.
Чу! Шепчут… Как музыка, шелестят в душе камыши и зимой. Лежит у меня к ним сердце.
То они тихие и покорные, нежные, как мизинчик ребенка, когда весной стрелочками только-только выходят из воды. То они могучие и спокойные, непробиваемой стеной охраняющие утиные топи, куда не каждый охотник отважится заглянуть даже и на челноке. То они буйные и непокорные в бурю, строптивые, бросающие вызов любому бурану, ливню, граду – чему угодно! И тогда они величественны в своем неповиновении: их можно только согнуть, но сломать – никогда.
То эти же самые камыши, пожелтевшие, с обвисшими, беспомощными листьями, высокие и тощие, раздетые первыми морозами почти догола, стоят над свинцово-синей водой и с сожалением смотрятся в зеркало окрайков ледяной корочки у берега; с грустью провожают они свои же опадающие листья, что лодочками беспокойно вертятся на воде и уплывают, будто оглядываясь, уплывают безвозвратно… Тогда камыши шумят о прошлом…
Когда же холодное и тоже желтое солнце кое-как еще растопит иней, то редкие капельки падают в воду с умирающих, уже полусухих стеблей… Падают капля за каплей… То плачут камыши, тихо и безропотно.
Зимой я всегда вспоминаю о них с грустью. И очень хочется, чтобы скорее пришла весна и я вновь и вновь почувствовал новое в людях и в самом себе, чтобы вновь пожал руку дорогим друзьям-охотникам, моим неизменным спутникам жизни. Встретиться с ними в камышах… А кое с кем… молча разъехаться челноками в стороны.
Разные бывают люди – разные про них и песни. Разные люди и в Камышевце: иного из них пронесешь в сердце через всю жизнь, как близкого и родного, а от иного и на старости лет кровоточат раны.
Ах, камыши, камыши! Чего только не вспомнишь, слушая вас в Далеком.
Шумят камыши, шумят…
Вижу, как уходит морозный день.
И знаю: сколько бы раз ни повторялась зимняя ночь, а весна будет. И солнце!
Много света будет и от людей на земле. Верю.
1963 г.
БЕЛЫЙ БИМ ЧЕРНОЕ УХО
Посвящается
Александру Трифоновичу
Твардовскому
Повесть
Глава первая
ДВОЕ В ОДНОЙ КОМНАТЕ
Жалобно и, казалось, безнадежно он вдруг начинал скулить, неуклюже переваливаясь туда-сюда, – искал мать. Тогда хозяин сажал его себе на колени и совал в ротик соску с молоком.
Да и что оставалось делать месячному щенку, если он ничего еще не понимал в жизни ровным счетом, а матери все нет и нет, несмотря ни на какие жалобы. Вот он и пытался в первые два дня время от времени задавать грустные концерты. Хотя, впрочем, засыпал на руках хозяина в объятиях с бутылочкой молока.
Но на четвертый день малыш уже стал привыкать к теплоте рук человека. Щенки очень быстро начинают отзываться на ласку.
Имени своего он еще не знал, но через неделю точно установил, что он – Бим.
В два месяца он с удивлением увидел вещи: высоченный для щенка письменный стол, а на стене – ружье, охотничью сумку и лицо человека с длинными волосами. Ко всему этому быстренько привык. Ничего удивительного не было уже и в том, что человек на стене неподвижен: раз не шевелится – интерес небольшой. Правда, несколько позже, потом, он нет-нет да и посмотрит: что бы это значило – лицо выглядывает из рамки, как из окошка?
Вторая стена была занимательнее. Она вся состояла из разных брусочков, каждый из которых хозяин мог вынуть и вставить обратно. В возрасте четырех месяцев, когда Бим уже смог дотянуться на задних лапках, он сам вытащил брусочек и попытался его исследовать. Но тот зашелестел почему-то и оставил в зубах Бима листок. Очень забавно было раздирать на мелкие части тот листок.
– Это еще что?! – прикрикнул хозяин. – Нельзя! – И тыкал Бима носом в книжку. – Бим, нельзя. Нельзя!
После такого внушения даже человек откажется от чтения, но Бим – нет: он долго и внимательно смотрел на книги, склоняя голову то на один бок, то на другой. И, видимо, решил-таки: раз уж нельзя эту, возьму другую. Он тихонько вцепился в корешок и утащил это самое под диван; там отжевал сначала один угол переплета, потом второй, а забывшись, выволок незадачливую книгу на середину комнаты и начал терзать лапами играючи, да еще с припрыгом.
Вот тут-то он и узнал впервые, что такое «больно» и что такое «нельзя». Хозяин встал из-за стола и строго сказал:
– Нельзя! – И трепанул за ухо. – Ты же мне, глупая твоя голова, «Библию для верующих и неверующих» изорвал. – И опять: – Нельзя! Книги – нельзя! – Он еще раз дернул за ухо.
Бим взвизгнул да и поднял все четыре лапы кверху. Так, лежа на спине, он смотрел на хозяина и не мог понять, что же, собственно, происходит.
– Нельзя! Нельзя! – долбил тот нарочито и совал снова и снова книгу к носу, но уже не наказывал. Потом поднял щенка на руки, гладил и говорил одно и то же: – Нельзя, мальчик, нельзя, глупыш, – И сел. И посадил на колени.
Так в раннем возрасте Бим получил от хозяина мораль через «Библию для верующих и неверующих». Бим лизнул ему руку и внимательно смотрел в лицо.
Он уже любил, когда хозяин с ним разговаривал, но понимал пока всего лишь два слова: «Бим» и «нельзя». И все же очень, очень интересно наблюдать, как свисают на лоб белые волосы, шевелятся добрые губы и как прикасаются к шерстке теплые ласковые пальцы. Зато Бим уже абсолютно точно умел определить – веселый сейчас хозяин или грустный, ругает он или хвалит, зовет или прогоняет. А он бывал и грустным. Тогда говорил сам с собой и обращался к Биму:
– Так-то вот и живем, дурачок. Ты чего смотришь на нее? – указывал он на портрет. – Она, брат, умерла. Нет ее. Нет… – Он гладил Бима и в полной уверенности приговаривал: – Ах ты мой дурачок, Бимка. Ничего ты еще не понимаешь.
Но прав был он лишь отчасти, так как Бим понимал, что сейчас играть с ним не будут, да и слово «дурачок» принимал на свой счет, и «мальчик» – тоже. Так что когда его большой друг окликал дурачком или мальчиком, то Бим шел немедленно, как и на кличку. А раз уж он, в таком возрасте, осваивал интонацию голоса, то, конечно же, обещал быть умнейшей собакой.
Но только ли ум определяет положение собаки среди своих собратьев? К сожалению, нет. Кроме умственных задатков, у Бима не все было в порядке.
Правда, он родился от породистых родителей, сеттеров, с длинной родословной. У каждого его предка был личный листок, свидетельство. Хозяин мог бы по этим анкетам дойти не только до прадеда и прабабки Бима, но и знать, при желании, прадедова прадеда и прабабушкину прабабушку. Это все, конечно, хорошо. Но дело в том, что Бим при всех достоинствах имел большой недостаток, который потом сильно отразился на его судьбе: хотя он был из породы шотландских сеттеров (сеттер-гордон), но окрас оказался абсолютно нетипичным – вот в чем и соль. По стандартам охотничьих собак сеттер-гордон должен быть обязательно «черный, с блестящим синеватым отливом – цвета воронова крыла, и обязательно с четко отграниченными яркими рыже-красными подпалинами»; даже белые отметины на не предусмотренных стандартом местах считаются большим пороком у гордонов. Бим же выродился таким: туловище белое, но с рыженькими подпалинами и даже чуть заметным рыжим крапом, только одно ухо и одна нога черные, действительно – как вороново крыло; второе ухо мягкого желтовато-рыженького цвета. Даже удивительно подобное явление: по всем статьям – сеттер-гордон, а окрас – ну ничего похожего. Какой-то далекий-далекий предок взял вот и выскочил в Биме: родители – гордоны, а он – альбинос.
В общем-то, с такой разноцветностью ушей и с подпалинками под большими умными темно-карими глазами морда Бима была даже симпатичней, приметней, может быть, даже умнее или, как бы сказать, философичней, раздумчивей, чем у обычных собак. И право же, все это нельзя даже назвать мордой, а скорее – собачьим лицом. Но по законам кинологии белый окрас, в конкретном случае, считается признаком вырождения. Во всем – красавец, а по стандартам шерстного покрова – явно сомнительный и даже порочный. Такая вот беда была у Бима.
Конечно, Бим не понимал вины своего рождения, поскольку и щенкам не дано природой до появления на свет выбирать родителей. Биму просто не дано и думать об этом. Он жил себе и пока радовался.
Но хозяин-то беспокоился: дадут ли на Бима родословное свидетельство, которое закрепило бы его положение среди охотничьих собак, или он останется пожизненным изгоем? Это будет известно лишь в шестимесячном возрасте, когда щенок (опять же по законам кинологии) определится и оформится в близкое к тому, что называется породной собакой.
Владелец матери Бима в общем-то уже решил было выбраковать белого из помета, то есть утопить, но нашелся чудак, которому стало жаль такого красавца. Чудак тот и был теперешним хозяином Бима: глаза ему понравились, видите ли, умные. Надо же! А теперь и стоит вопрос: дадут или не дадут родословную?
Тем временем хозяин пытался разгадать, откуда такая аномалия у Бима. Он перевернул все книги по охоте и собаководству, чтобы хоть немного приблизиться к истине и доказать со временем, что Бим не виноват. Именно для этого он и начал выписывать из разных книг в толстую общую тетрадь все, что могло оправдать Бима, как действительного представителя породы сеттеров. Бим был уже его другом, а друзей всегда надо выручать. В противном случае – не ходить Биму победителем на выставках, не греметь золотым медалям на груди: какой бы он ни был золотой собакой на охоте, из породных он будет исключен.
Какая же все-таки несправедливость на белом свете!
Записки хозяина
В последние месяцы Бим незаметно вошел в мою жизнь и занял в ней прочное место. Чем же он взял? Добротой, безграничным доверием и лаской – чувствами всегда неотразимыми, если между ними не втерлось подхалимство, каковое может потом, постепенно, превратить все в ложное – и доброту, и доверие, и ласку. Жуткое это качество – подхалимаж. Не дай-то боже! Но Бим – пока малыш и милый собачонок. Все будет зависеть в нем от меня, от хозяина.
Странно, что и я иногда замечаю теперь за собой такое, чего раньше не было. Например, если увижу картину, где есть собака, то прежде всего обращаю внимание на ее окрас и породистость. Сказывается беспокойство от вопроса: дадут или не дадут свидетельство?
Несколько дней назад был в музее на художественной выставке и сразу же обратил внимание на картину Д. Бассано (XVI век) «Моисей иссекает воду из скалы». Там на переднем плане изображена собака – явно прототип легавой породы, со странным, однако, окрасом: туловище белое, морда же, рассеченная белой проточиной, черная, уши тоже черные, а нос белый, на левом плече черное пятно, задний кострец тоже черный. Измученная и тощая, она жадно пьет долгожданную воду из человеческой миски.
Вторая собака, длинношерстная, тоже с черными ушами. Обессилев от жажды, она положила на колени хозяина голову и смиренно ожидает воду.
Рядом – кролик, петух, слева – два ягненка.
Что хотел сказать художник, поместив собаку среди людей на передний план? Видимо, он хотел сказать, что люди любили собак еще с глубокой древности, никогда их не покидали, даже в несчастье, даже на грани гибели народа, а собаки оставались преданными и верными, готовыми погибнуть вместе с человеком.
Ведь за минуту до этого все были в отчаянии, у них не было ни капли надежды. И они говорили в глаза спасшему их от рабства Моисею:
«О, если бы мы умерли от руки господней в земле египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Ибо вывел ты нас в эту пустыню, чтобы всех собравшихся уморить голодом».
Моисей с великой горестью понял, как глубоко овладел людьми дух рабский: хлеб в достатке и котлы с мясом им дороже свободы. И вот он высек воду из скалы. И было в тот час благо всем, идущим за ним, что и ощущается в картине Бассано.
А может быть, художник и поместил собак на главное место как укор людям за их малодушие в несчастье, как символ верности, надежды и преданности? Все может быть. Это было давно.
Картине Д. Бассано более трехсот лет. Неужели же черное и белое в Биме идет от тех времен? Не может того быть. Впрочем, природа есть природа.
Однако вряд ли это поможет чем-то отстранить обвинение против Бима в его аномалиях расцветки тела и ушей. Ведь чем древнее будут примеры, тем крепче его обвинят в атавизме и неполноценности.
Нет, надо искать что-то другое. Если же кто-то из кинологов и напомнит мне о картине Д. Бассано, то можно, на крайний случай, сказать просто: а при чем тут черные уши у Бассано?
Поищем данные ближе к Биму по времени.
Выписка из стандартов охотничьих собак: «Сеттеры-гордоны выведены в Шотландии… Порода сложилась к началу второй половины XIX столетия… Современные шотландские сеттеры, сохранив свою мощь и массивность костяка, приобрели более быстрый ход. Собаки спокойного, мягкого характера, послушные и незлобные, они рано и легче принимаются за работу, успешно используются и на болоте, и в лесу… Характерна отчетливая, спокойная, высокая стойка с головой не ниже уровня холки…»
Из двухтомника «Собаки» Л. П. Сабанеева, автора замечательных книг – «Охотничий календарь» и «Рыбы России»:
«Если мы примем во внимание, что в основании сеттера лежит самая древняя раса охотничьих собак, которая в течение многих столетий получала, так сказать, домашнее воспитание, то не станем удивляться тому, что сеттеры представляют едва ли не самую культурную и интеллигентную породу».
Так! Бим, следовательно, собака интеллигентной породы. Это уже может пригодиться.
Из той же книги Л. П. Сабанеева:
«В 1847 году Пэрлендом из Англии были привезены, для подарка Великому Князю Михаилу Павловичу, два замечательных красивых сеттера очень редкой породы… Собаки были непродажныя и променены на лошадь, стоившую 2000 рублей…»
Вот. Вез для подарка, а содрал цену двадцати крепостных. Но виноваты ли собаки? И при чем тут Бим? Это непригодно.
Из письма известного в свое время природолюба, охотника и собаковода С. В. Пенского к Л. П. Сабанееву:
«Во время Крымской войны я видел очень хорошего красного сеттера у Сухово-Кобылина, автора „Свадьбы Кречинского“, и желто-пегих в Рязани у художника Петра Соколова».
Ага, это уже ближе к делу. Интересно: даже сатирик имел тогда сеттера. А у художника – желто-пегий. Не оттуда ли твоя кровь, Бим? Вот бы! Но зачем тогда… черное ухо? Непонятно.
Из того же письма:
«Породу красных сеттеров вел также московский дворцовый доктор Берс. Одну из красных сук он поставил с черным сеттером покойного Императора Александра Николаевича. Какие вышли щенки и куда они девались – не знаю; знаю только, что одного из них вырастил у себя в деревне граф Лев Николаевич Толстой».
Стоп! Не тут ли? Если твоя нога и ухо черны от собаки Льва Николаевича Толстого, ты счастливая собака, Бим, даже без личного листка породы, самая счастливая из всех собак на свете. Великий писатель любил собак.
Еще из того же письма:
«Императорского черного кобеля я видел в Ильинском после обеда, на который Государь пригласил членов правления Московского общества охоты. Это была очень крупная и весьма красивая комнатная собака, с прекрасной головой, хорошо одетая, но сеттериного типа в ней было мало; к тому же ноги были слишком длинны, и одна из ног совершенно белая. Говорят, сеттер этот был подарен покойному Императору каким-то польским паном, и слух ходил, что кобель-то был не совсем кровный».
Выходит, польский пан облапошил императора? Могло быть. Могло это быть и на собачьем фронте. Ох уж этот мне черный императорский кобель! Впрочем, тут же рядом идет кровь желтой суки Берса, обладавшей «чутьем необыкновенным и замечательной сметкой». Значит, если даже нога твоя, Бим, от черного кобеля императора, то весь-то ты вполне можешь быть дальним потомком собаки величайшего писателя… Но нет, Бим, дудки! Об императорском – ни слова. Не было – и все тут. Еще чего недоставало.
Что же остается на случай возможного спора в защиту Бима?
Моисей отпадает по понятным причинам. Сухово-Кобылин отпадает и по времени, и по окрасу. Остается Лев Николаевич Толстой: а) по времени ближе всех; б) отец его собаки был черным, а мать красная. Все подходяще. Но отец-то, черный-то, – императорский, вот загвоздка.
Как ни поверни, о поисках дальних кровей Бима приходится молчать. Следовательно, кинологи будут определять только по родословной отца и матери Бима, как у них и полагается: нет белого в родословной и – аминь. А Толстой им – ни при чем. И они правы. Да и в самом деле, этак каждый может происхождение своей собаки довести до собаки писателя, а там и самому недалеко до Л. Н. Толстого. И действительно: сколько их у нас, Толстых-то! Ужас как много, помрачительно много.
Как ни обидно, но разум мой готов уже смириться с тем, что Биму быть изгоем среди породистых собак. Плохо. Остается одно: Бим – собака интеллигентной породы. Но и это – не доказательство (на то и стандарты).
– Плохо, Бим, плохо, – вздохнул хозяин, отложив ручку и засунув в стол общую тетрадь.
Бим, услышав свою кличку, поднялся с лежака, сел, наклонил голову на сторону черного уха, будто слушал только желто-рыженьким. И это было очень симпатично. Всем своим видом он говорил: «Ты хороший, мой добрый друг. Я слушаю. Чего же ты хочешь?»
Хозяин сразу же повеселел от такого вопроса Бима и сказал:
– Ты молодец, Бим! Будем жить вместе, хотя бы и без родословной. Ты хороший пес. Хороших собак все любят. – Он взял Бима на колени и гладил его шерстку, приговаривая: – Хорошо. Все равно хорошо, мальчик.
Биму было тепло и уютно. Он тут же на всю жизнь понял: «Хорошо» – это ласка, благодарность и дружба.
И Бим уснул. Какое ему дело до того, кто он, его хозяин? Важно – он хороший и близкий.
– Эх ты, черное ухо, императорская нога, – тихо сказал тот и перенес Бима на лежак.
Он долго стоял перед окном, всматриваясь в темно-сиреневую ночь. Потом взглянул на портрет женщины и проговорил:
– Видишь, мне стало немножко легче. Я уже не одинок. – Он не заметил, как в одиночестве постепенно привык говорить вслух «ей» или даже самому себе, а теперь и Биму. – Вот я и не один, – повторил он портрету.
А Бим спал.
Так они и жили вдвоем в одной комнате. Бим рос крепышом. Очень скоро он узнал, что хозяина зовут «Иван Иваныч». Умный щенок, сообразительный. И мало-помалу он понял, что ничего нельзя трогать, можно только смотреть на вещи и людей. И вообще все нельзя, если не разрешит или не прикажет хозяин. Так слово «нельзя» стало главным законом жизни Бима. А глаза Ивана Иваныча, интонация, жесты, четкие слова-приказы и слова ласки были руководством в собачьей жизни. Более того, самостоятельные решения к какому-либо действию никоим образом не должны были противоречить желаниям хозяина. Зато Бим постепенно стал даже угадывать некоторые намерения друга. Вот, например, стоит он перед окном и смотрит, смотрит вдаль и думает, думает. Тогда Бим садится рядом и тоже смотрит и тоже думает. Человек не знает, о чем думает собака, а собака всем видом своим говорит: «Сейчас мой добрый друг сядет за стол, обязательно сядет. Походит немного из угла в угол и сядет и будет водить по белому листу палочкой, а та будет чуть-чуть шептать. Это будет долго, потому посижу-ка и я с ним рядом». Затем ткнется носом в теплую ладонь. А хозяин скажет:
– Ну, что ж, Бимка, будем работать, – И, правда, садится.
А Бим калачиком ложится в ногах или, если сказано «На место», уйдет на свой лежак в угол и будет ждать. Будет ждать взгляда, слова, жеста. Впрочем, через некоторое время можно и сойти с места, заниматься круглой костью, разгрызть которую невозможно, но зубы точить – пожалуйста, только не мешай.
Но когда Иван Иваныч закроет лицо ладонями, облокотившись на стол, тогда Бим подходит к нему и кладет разноухую мордашку на колени. И стоит. Знает, погладит. Знает, другу что-то не так. А Иван Иваныч поблагодарит:
– Спасибо, милый, спасибо, Бимка. – И будет снова шептать палочкой по белой бумаге.
Так было дома.
Но не так было на лугу, где оба забывали обо всем. Здесь можно бегать, резвиться, гоняться за бабочками, барахтаться в траве – все было позволительно. Однако и здесь, после восьми месяцев жизни Бима, все пошло по командам хозяина: «Поди-поди!» – можешь играть, «Назад!» – очень понятно, «Лежать!» – абсолютно ясно, «Ап!» – перепрыгивай, «Ищи!» – разыскивай кусочки сыра, «Рядом!» – иди рядом, но только слева, «Ко мне!» – быстро к хозяину – будет кусочек сахара. И много других слов узнал Бим до года. Друзья все больше и больше понимали друг друга, любили и жили на равных – человек и собака.
Но случилось однажды такое, что у Бима жизнь изменилась, и он повзрослел за несколько дней. Произошло это только потому, что Бим вдруг открыл у хозяина большой, поразительный недостаток.
Дело было так. Тщательно и старательно шел Бим по лугу челноком, разыскивая разбросанный сыр, и вдруг среди разных запахов трав, цветов, самой земли и реки ворвалась струя воздуха, необычная и волнующая: пахло какой-то птицей, вовсе не похожей на тех, что знал Бим, – воробьев там разных, веселых синиц, трясогузок и всякой мелочи, догнать какую нечего и пытаться (пробовали). Пахло чем-то неизвестным, что будоражило кровь. Бим приостановился и оглянулся на Ивана Иваныча. А тот повернул в сторону, ничего не заметив. Бим был удивлен: друг-то не чует. Да ведь он же калека! И тогда Бим принял решение сам: тихо переступая в потяжке, стал приближаться к неведомому, уже не глядя на Ивана Иваныча. Шажки становились все реже и реже, он как бы выбирал точку для каждой лапы, чтобы не зашуршать, не зацепить будылинку. Наконец запах оказался таким сильным, что дальше идти уже невозможно. И Бим, так и не опустив на землю правую переднюю лапу, замер на месте, застыл, будто окаменел. Это была статуя собаки, будто созданная искусным скульптором. Вот она, первая стойка! Первое пробуждение охотничьей страсти до полного забвения самого себя.