Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 3."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
– Хорошо бы, если так… На охоту пойдешь?
– Нет. Завтра на работу: силосные ямы копать.
В окошко забарабанили. И сразу женский голос:
– Митяй! Митяй! Пожар! Пожа-ар!!!
Мы выскочили на улицу. Нюра, указывая за избу, повторяла с дрожью в голосе:
– Пожар… Пожар… Ферма загорелась! Пожар!
Забежав за угол, мы увидели язык пламени. Данила Сергеевич тоже выполз и загоревал:
– Беда, Митяй. Беда, сынок. Горит хверма. А там одни бабы. Что они сделают?.. Ай-ай-ай! Пропадут телятишки.
Несколько минут Митяй смотрел туда не шевелясь. Потом сорвался с места и – в сени. Там он что-то колотил молотком, будто по куску сухой глины. Потом выскочил с каким-то свертком из мешковины и скрылся в кукурузе. Слышно было, как он бежал к пожару. Нюра – за ним. А вслед за нею затрусил и я. Очень мешали высокие охотничьи сапоги – пришлось снять их и взять в руки. Теперь стало легче. Кто-то бежал из хутора за мною позади, кто-то обогнал и бежал уже спереди. Поднялся весь хутор.
Соломенная крыша деревянной, рубленой фермы горела сбоку, с короткой стороны. Женщины кричали, вопили. Их было здесь уже человек восемь-девять. Трое мужчин, в том числе и Митяй, выгоняли обезумевших телят. Их приходилось выталкивать силой, напирая на задних. Передних тащили волоком, чтобы за ними, шаг за шагом, следовали и остальные.
Митяй командовал:
– Бабы! Гоните телят подальше. Два человека – хватит. Давай лестницу! Бочку сюда! Раз-два, взяли! – И он сам впрягся первым в бочку.
Ее подкатили ближе к огню. Митяй подставил лестницу к ферме в том месте, где не было огня. Крыша, смоченная с вечера дождем, горела недружно, но огонь лизал ее все дальше и дальше. Вот уже затрещали жерди решетника. Огонь прыгал по небу и играл на лицах растерянных людей, беспомощных, испуганных, бегающих туда-сюда без всякой пользы.
Митяй кошкой вскочил на крышу, подобрался близко к огню и что-то положил на крышу у самой застрехи. Ему было горячо. Он отскочил и крикнул:
– Воды! Мне воды!
Кто-то взобрался по лестнице, ему передали снизу ведро, а тот передал Митяю. Еще ведро пошло вверх: на лестнице стояли уже двое. Бочку перекатили к лестнице поближе. Митяй вылил два первых ведра на себя и снова подскочил к линии огня. Снова что-то положил у огня (теперь чуть выше), еще положил (еще выше)..
Так он со своим свертком обошел крышу снизу вверх. Казалось, он колдовал. Потом он бросил что-то в самое пламя, у края. Еще. Еще бросил. Белый дым прямо-таки волной отрезал огонь.
– Давай сюда, мужики! – кричал Митяй. – Ко мне-е! Бабы! Воды! Бабочки, воды! Даешь воды!
Те двое полезли на крышу. Вместо них на лестницу стали две женщины. Ведра пошли вверх. Митяй веером выливал их в белый дым, что возник на границе огня после его таинственных манипуляций. Я тоже подавал воду, стоя в цепи среди женщин.
Чудное дело происходило на глазах: огонь дальше не распространялся, доедал солому в той части крыши, что горела. Белый дым то чуть стихал, то вновь взвивался медленным облаком.
Но вот все услышали:
– Вода кончила-ась!!! – дико кричали от бочки.
Митяй скатился вниз:
– Багор! Где багор?!
– На той стороне, – ответила женщина.
Но кто-то уже тащил багор.
– Мужики, за мной! Бабы, за мной! – приказал Митяй.
Багром зацепили стропила среди огня и стали раскачивать.
– Ай, бабочки, еще раз! – Мне показалось, Митяй кричал это весело. – Еще, бабы, один рра-аз! Ой, раз! Еще раз! Еще разик, еще раз!
Стропило рухнуло. Его стащили наземь и отволокли в сторону. Потом стащили еще несколько бревен. Мужчины вилами стали отковыривать крышу в двух местах от сгоревшей части. Митяй просто рубил топором плотную солому, а другие двое расковыривали и бросали вниз. Наверх взобралась Нюра, а за нею две женщины, тоже с вилами. Всем теперь было ясно: Митяй задумал отрезать путь огню. И пламя унималось. Потолок под сгоревшей частью крыши уже дымился, но огонь принялся за накатник и верхние бревна сруба. Митяй будто следил за этим – он снова крикнул:
– Бабочки, песку! Ведрами песку давай! Песку, бабочки!
Ферма стояла на песчаном пустыре, поэтому ведра с песком тотчас же поползли на крышу, а мужчины сыпали его на потолок. Горстка людей теперь самоотверженно билась с огнем – каждый знал, что ему делать, надо только не пропустить мимо ушей то, что крикнет Митяй.
Но вот с другой стороны вспыхнуло пламя: крышу вновь схватило, облизало, и огонь вгрызся в уже подсушенную им же старую, спрессованную временем солому. Митяй что-то хотел сделать: он рванулся с вилами к огню, но, будто оступившись, вскрикнул и пополз на четвереньках сначала вверх, к коньку, а потом вниз, к лестнице.
– Степан! Алеха! Песку на огонь! Скорей!
Сам он слез вниз и сел на землю, вытирая пот и тяжело дыша.
– Пожарка подъезжает, – сказал он. – С крыши видать.
Наконец из Степного прискакала «пожарка» – две бочки и насос. Опасное пламя сбили тут же. Загорающийся потолок засыпали песком и полили водой.
…Рассвет пришел незаметно и прополз мимо: на него никто не обратил внимания.
Среди черных от копоти и мокрых женщин стоял, как я понял из разговора, председатель колхоза. А с ним рядом молоденький милиционер. Ни того, ни другого я не знал. Я подошел к ним и стал позади женщин там, где сидел Митяй (приезжие его не замечали). Он тоже, казалось, их не замечал. Мне очень хотелось сказать председателю, что Митяю надо вынести благодарность за спасение телят и фермы, поэтому я приблизился. Но милиционер отвел председателя шага на три от женщин. Я тоже шагнул туда же и услышал, как говорил милиционер:
– Придется, наверно, взять Митьку Шмеля… Пока… Потом разберемся. Зарегистрированный он – на учете. Кроме некому.
– Шмель ни при чем, – сказал я категорически. – Ночевал я у него. Могу поручиться головой.
– Вы кто? – спросил милиционер.
Они оба не знали меня в лицо, оба были людьми новыми для здешних мест.
– Дело не в том, кто я есть. А дело в том, кто есть Шмель.
– Непонятно, – сказал милиционер. – Мы знаем, кто он есть.
И тогда подошел Митяй. Он ведь все слышал, все, кроме первых слов милиционера, сказанных тихо. Он все понял! Подходил он медленно. Стал перед милиционером. Лицо Митяя, почерневшее от дыма и копоти, теперь с черным шрамом, улыбалось угрожающе. Никогда в жизни я не мог бы поверить, что улыбка может быть именно угрожающей. Штанина у него была разорванной и обгоревшей по краям, рука кровоточила. В другой руке вилы, на которые он небрежно оперся. Митяй посмотрел-посмотрел так и ушел, не сказавши ни единого слова, ушел с угрожающей улыбкой.
– Ручаетесь? – спросил у меня милиционер.
– Ручаюсь. Перегудов моя фамилия. Когда-то агрономом здесь работал. Запишите, если надо: Перегудов.
Но он, кажется, понял свою оплошность и скоропалительность. Да и сами женщины, покричав, пошумев и слегка поругавшись между собой, вскоре установили, что загорелось от трубы кормокухни. Вечером не затушили огонь, а сторожиха вздумала печь кукурузные початки да и задремала.
– Винюсь, бабы. Винюсь, товарищ председатель. Никто не виноватый, я виноватая. Я! – всхлипывала старушка сторожиха.
Что с нее спросить?
– Молодцы хуторяне! – сказал председатель перед отъездом. – Вдесятером ферму отстояли. Молодцы! Уж что-что, а дружный народ.
– Куда там! – возразил милиционер. – Верблюда украдут – и то спрячут. Дружные!
– На что нам твои верблюды! – сверкнула глазами Нюра.
– Он пошутил, – попытался замять председатель. – Уж нельзя и пошутить. Пошутил он.
– Шутка шутке рознь, – отрезала Нюра. – Вы бы, товарищ председатель, лучше посмотрели бы, как у нас в телятнике. Грязи по колено. Осень подходит. Разве мы сами осилим – щебнем засыпать? Дали бы автомашину дня на три-четыре.
– Дам, – твердо сказал председатель. – И крышу будем теперь крыть шифером.
– И красного уголка нету. Вместо красного уголка – сарайчик для курей. Отдохнуть негде.
– Сделаем, – коротко согласился председатель. – Маленько мы тут у вас недоглядели. Признаюсь. Соглашаюсь.
Не знаю, как он выполнил обещания, но на меня он произвел тогда хорошее впечатление.
Митяя нигде не было. Куда он ушел, неизвестно. Я направился в хутор. Только по дороге вспомнил, что в избе осталась Лада. Верно, дед не выпустил ее, иначе она легко бы нашла меня.
В избе были двое: Данила Сергеевич стоял перед Митяем, опершись на рогач, а Митяй сидел на лавке и гладил голову Лады. Она рванулась ко мне, приласкалась и снова вернулась к Митяю, положила голову на его колено. Он был суров. На лице отразилась боль. Он даже чуть простонал, вытягивая ногу. Кажется, они о чем-то уже переговорили с отцом, потому что словоохотливый старик молчал. Я заметил через обгорелую штанину у Митяя ожог.
– А ну, снимай брюки, – распорядился тут же.
Он, сморщившись от боли, снял штанину. Большое пятно ожога охватило часть бедра и колено. Он и полз-то по крыше, чтобы сбить с себя огонь, ворочая ногой, пристукивая и оглядываясь – как бы не загорелось еще и от него.
Я было схватился бежать – нарыть картошки, но неожиданно остановился, глядя на Митяя.
Он сморщил лицо, помотал головой и простонал:
– Ну за что?.. – Слезы текли по глубокому шраму.
В избу вскочила Нюра. Она увидела Митяя таким, каким он был в ту минуту, – с обнаженной ногой, с черным лицом. Она бросилась к нему, обвила, его руками, прижалась щекой и повторяла:
– Не надо, Митенька… Не надо… Так не надо… Никуда я от тебя не поеду… Не надо.
Я вышел. Я не мог.
…Потом мы с Нюрой копали картошку, мыли, терли на терке и слоем укладывали на ногу Митяя.
А отец сидел с ним рядом и говорил:
– Чего сокрушаться? Это еще ничего… Все, Митяй, бывает и все проходит. Потерпи маленько. Отлегнет. Это еще ничего… Серу всю, должно, пожег на пожаре?
– Всю, – ответил Митяй.
– Почитай, ведро целое, – говорил уже мне Данила Сергеевич. – На волков и лисиц готовил – выкуривать. Надолго бы хватило. Всю пожег. Это еще ничего… А телятишки целы остались. Это хорошо, Митяй. Где ты узнал, что серу – на пожар?
– В «восьмилетке», – ответил Митяй.
Отец явно старался отвлечь сына от боли. И это ему, кажется, удавалось.
…Ушел я к челноку уже среди дня после обеда.
Митяй пожал мне руку и посмотрел в глаза. И я его понял. Слов было не надо.
Данила Сергеевич вышел-таки проводить меня и стоял у избы, пока я скрылся под горой. В ушах у меня звучало: «Это еще ничего… Так жить можно…»
У челнока сидел мальчик лет девяти.
– Ты зачем тут? – спросил я.
– Маманя послала покараулить лодку. Тут чужие проезжали – она и послала.
– А ты чей же будешь?
– Коровин я. Николай Коровин. Анна Ивановна моя мать.
– По отцу-то как?
– Николай Матвев Коровин.
Не надо было догадываться: он очень похож на мать.
– Ну что ж, Николай Матвев, пока до свиданья!
Мы подали друг другу руки.
– Приезжайте еще на охоту! – крикнул Коля, когда я уже отчалил от берега.
– Обязательно, – ответил я.
Солнце светило вовсю. Последнее тепло всегда радует.
Но в тот день я уже не охотился.
Ехал тихо.
Казалось, стою на месте, а камыши, задумчивые и почти по-осеннему печальные, проплывают мимо.
Река молчала.
8. ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ С НАДЕЖДЫ
От Захара Макарыча Пушкаря я получил записку: «Пошла северная валом. Несколько миллионов утки пролетело за ночь. Большие тыщи».
Его склонность к гиперболам достаточно известна, но врать он не будет: значит, утка действительно шла. Сколько уж там, «миллионы» или «тыщи», но дичь появилась с севера.
Кстати сказать, недавно прочитал в районной газете коротенькую заметку: «…старый комбайнер, пенсионер З. М. Пушкарь хорошо поработал – убрал за сезон пятьсот гектаров и сдал комбайн в полной исправности». Заметка была сухая, как корка хлеба, зато вкусная. Мне известно, что означает пятьсот гектаров, а Захару Макарычу – тем более.
И захотелось вновь побывать в Далеком вместе с моим другом, послушать камыши.
Ведь уже скоро зима. О ней несколько раз напоминали заморозки и первый ранний зазимок с предвестником белого поля – порхающим пушистым снежком. В тот день земля покрылась сединой, как голова пожилого человека. Пришел тот снежок с неделю тому назад неожиданно, полежал несколько часов, предупредил людей, улыбнулся и ушел. Старики говорят: вернется через сорок дней, ляжет в зиму насовсем. Зато после зазимка наступили необыкновенно ясные и теплые дни, с утренними туманами, чистым небом среди дня и крупными глазастыми звездами ночью. Что-то похожее на второе бабье лето, обманчивое и всегда короткое в средней полосе России. Разве можно пропустить такие дни? Не двести лет живет человек!
И вот передо мной вновь любимая Тихая Ольха.
День выдался на славу: солнечно, тихо, а для средины ноября тепло не по-осеннему. У Захара Макарыча, видимо, опять засорился карбюратор: мотор заглох где-то позади меня. Не доезжая Далекого, я остановился подождать своего спутника.
В ушах зашумело от тишины.
Ни звука, ни шороха, ни дыхания.
Вверху большое желтое солнце. Внизу, подо мной, прозрачная вода и чистое-чистое дно. Там, в глубине, тихо и спокойно, даже как-то лениво, прошла стайка небольших окуней.
Берега реки стали совсем другими, ничуть не похожими на летние. Да что там летние! Месяц назад все здесь было не так.
Осень… И в ясный день в это время немножко грустно.
Осока, что куртинами вкраплена в окрайки камышей, переломилась пополам, опустив концы листьев в воду, желто-серая, старая, измятая. Осень сердито потопталась по ней, перепутала, да так и бросила. И поникла осока в воду кончиками, будто не желая расставаться с родной матерью-рекой. Из воды вышла, в воду ушла. Осень…
Зато какой молодец чакан! Он стоит зеленый, сочный – и заморозки не взяли. Этого не скоро свалишь. Он лишь вместо светло-зеленого стал темно-темно-зеленым, чуть суровым. Его широкие листья-сабли будто приготовились к борьбе; пока что он гордый, пока выделяется на краю берега резкими пятачками. Ну что ж, держись, дружище!
У подножия камышей, прямо в воде, удивительно красивый, такой пахучий и осенью, темно-зеленый бордюр, но уже с темно-коричневыми пятнами. Это речная мята; ниже, к поверхности воды, зеленая, а чем выше вырос стебель, тем больше он прихвачен заморозком. В чистом, чуть-чуть стеклянном осеннем воздухе запах мяты напоминает лето. И становится от этого грустно. Что поделаешь – осень…
А камыши все так же могучи, даже и умирающие. Высоко вверх держат они свои серые, цвета заячьей спинки, метелки, бесшумно вздрагивающие и в безветрие. Верхние листья, захваченные врасплох сильным заморозком, так и держатся поперек, не обвисают, а нижние уже обмякли, подались вниз. Желтые огромные, но грустные камыши печально и задумчиво смотрятся в воду с теневой стороны реки, молча и безропотно. Лишь изредка, при незаметном и неощутимом движении воздуха, затрепещут мелкой дрожью верхние сухие листья, зашевелятся метелки. И тогда слышится тончайший, еле уловимый ухом шепот. Камыши вспоминают о прошлом. Осень…
По лицу скользнула паутинка. Я перехватил ее и попытался подтянуть к себе паучка, что сидел на конце нити, но тот не пожелал иметь дело с человеком. Паучок зацепился за камышинку и быстро-быстро пополз кверху. Бегом, бегом, бегом.
Паучки летели. И было вокруг тихо.
Неожиданно: свирк-свирк! Еще раз: свирк-свирк! Около меня, рядом, оказались две камышовые синички – маленькие, живые, веселые, жизнерадостные. Они юрко лазали по камышам вверх-вниз, что-то там аппетитно клевали, а играли, как дети. Жили и играли. Честное слово, мне стало весело.
В самом-то деле, ведь осенняя грусть в такой погожий денек – это вовсе не горе, а теплое, любовное сожаление о прошедшем лете, пожалуй, даже жалость к растениям, может быть, чуть-чуть сожаление о том, что и твоя юность уже не вернется. И вдруг синицы… Все идет как полагается: живут и играют. Жизнь идет. Рядом с вами, синички, и подожду Захара Макарыча.
Они и правда долго не улетали, не смущаясь моим присутствием. Камышовые синички очень доверчивы.
Наконец сначала издали, а потом все ближе и ближе стал слышен рокот мотора.
Подъезжая ко мне, Захар Макарыч махнул рукой вперед: дескать, не останавливаюсь, заводи мотор и давай за мной. А поравнявшись, ткнул пальцем в мотор и крикнул:
– Как проклятый! Не заведешь никак!
Я понял, что он боится застрять еще и в этом месте.
Вскоре мы были около Далекого и уже вооружились веслами, чтобы идти затоном к острову.
Захар Макарыч отфыркнулся губами:
– Паутина в рот лезет… И время для них вроде бы прошло, а они еще маленько полетели… Поздныши.
– Как это так – поздныши?
– Они ведь, паучки, выводятся из яиц сразу скопом. Самки-то несут яйца дружно, и молодь вылупляется дружно. Пригреет солнышко – и полезли. Нынче, значит, позднышки созрели.
– Ну? А потом? – спросил я, опустив весло.
– Вылупятся, значит, и вскорости ползут на какую ни на есть верхотурию. Там он, паучок, начнет отпускать паутинку и… полетел себе, по-лете-ел.
– А ты-то сам видел? Своими глазами?
– А как же? Я с ними понянчился, с паучишками. Сперва никак не мог уяснить, за каким лешим они летят, чего они потеряли. А оказывается дело, им переселяться надо сразу после рождения: иначе пожрут друг дружку при таком-то скопище.
– Видал, как и выводятся?
– Видал. Миллионы миллионов!
Дальше, конечно, следовали неизбежные преувеличения, относящиеся только к чистым эмоциям моего друга. Всякие «миллионы», «миллиарды» и даже «тыщи» произносились им просто, как восклицания: «Ах, боже ты мой!», «Ай, как много!» На эту черту его характера я давно уже перестал обращать внимание.
Впрочем, было однажды и такое: заблудились мы с ним в лесу в неимоверно темную ночь и попали в заповедник, где среди других зверей жил хромой лось-убийца. Этот лось не мог выносить одного вида человека. Наверно, он когда-то был изувечен браконьером. А «убийцей» прозвали того лося потому, что он действительно убил женщину прямо на лесной дороге. Лишь после пяти заседаний совета заповедника решили застрелить непокорного мстителя. Но когда мы заблудились, свирепый лось был еще жив, и нам предстояло пройти – в этакую темнотищу! – где-то недалеко от его места обитания.
– Ну и попали мы с тобой, Макарыч! – сказал я тогда. – Пули у нас с тобой нет, а от картечи он еще страшнее станет… А ночь – черт голову сломит.
– Что ночь?! Что ночь? Темная ночь нипочем – для совы да для смелой головы! – произнес он гордо, бодро и даже кашлянул громко, будто хотел сказать: «А ну, выходи, лось, выходи!»
Зато уже на опушке, когда опасность миновала, он вздохнул и заключил:
– Семь потов от страху скатилось. Ух! – Немного погодя добавил совсем другое: – Лось – пустяк.
В общем, Захар Макарыч глядел на мир то в увеличительное стекло, то в уменьшительное, смотря по обстоятельствам и настроению. Так и в этот теплый ноябрьский день я пока не видел «миллионов северной утки». А в затоне мы не обнаружили ни одной.
– Ничего! Она, утка, вся на плесах и на озерах, – не падая духом, опередил мои сомнения Захар Макарыч.
– Конечно же, на плесах, – поддержал и я без особой уверенности.
– А раз так, то давай-ка мы, Тихон Иваныч, ехать прямо на озеро, в Голову. Пока скрадки сготовим, пока туда-сюда, она и – ночь. Заночуем в челноках…
– Натянем палатки, скипятим чаю вечерком, – развивал я его идею.
А он продолжал:
– Утром настреляем утишек, какую-нибудь там сотенку-другую, и – домой.
Мы прошли мимо острова прямо на Голову, бодрые, окрыленные надеждой, воодушевленные и жизнерадостные, как синицы. Главное – верить в удачу. С этого начинается настоящий охотник.
Однако же… Осторожно выглянув из протоки в Голову, мы увидели… чистую, казалось, мертвую остекленело-синевато-свинцовую воду. Уток не было.
– Тогда тут кто-то есть, – сказал убедительно Захар Макарыч и сразу гаркнул: – Гоп-го!
– Гоп! – откликнулся чей-то голос. Человек встал в лодке на лавочке и крикнул нам: – Заезжайте в гости!
– Эге, – сказал Захар Макарыч, – тут Ванятка.
К моему удивлению, это был действительно Иван Васильевич Кнутиков, сын Василия Кузьмича, доцент сельскохозяйственного института, биолог, а в недалеком прошлом Ванятка Кнут по-уличному. Лет пятнадцать назад уехал Ванятка в институт, а в тридцать пять лет он уже доцент. Не заметил я, как проскочили эти полтора десятка лет, жил скороходом и не обращал внимания – пять лет прошло или десять. А давно ли это было! В тысяча девятьсот тридцать третьем голодном году шести– или семилетний Ванятка набивал живот тыквой и вполне серьезно, по-взрослому, повторял каламбур отца: «Захочешь есть – тыква есть. А хлеб – потом, когда суп с котом». К лебедным пышкам-лепешкам прикладывалась у них особая говорушка:
Здравствуй, пышка-лебеда!
С молоком ты – не беда,
Лебедушка-пышка,
Здравствуй, пышка-лебеда!
В семье Кнутиковых унынию не было места даже в самые трудные годы бесплатной работы. Спасала своя усадьба, да корова, да руки всех членов небольшой семьи, взрослых и маленьких, да веселый характер папашки.
Ивана я не видел… Сколько же лет?.. Лет, наверно, десять, что ли, – не припомнишь.
Он вытолкал челнок из скрадка, оказавшись весь на виду, положил вновь весло и сел на лавочку, поджидая нас. Мы подъехали.
Протягивая руку, он заговорил первым:
– Хоть живые души за три дня увидел. Здравствуйте! Покурим ради встречи? – И угостил нас папиросами.
На нем был обыкновенный колхозный ватник не первой свежести (кажется, с плеч Василия Кузьмича), не очень поношенный треух. Лицом похожий на молодого отца, он и фигурой напоминал отдаленно его же: сухой, широкоплечий, высокий. Никакого ученого вида в нем здесь не было ничуть. Только очки в толстой роговой оправе не ложились в тон одежде. А в общем, он улыбался и был явно доволен Естречей с нами.
– У-у! Как-ой моторчик у вас, Захар Макарыч! Сразу видно – специалист… Хорошо тянет?
– Отлично тянет! Всю душу вытянул. Четыре часа тянул, – с досадой ответил Захар Макарыч и сплюнул в сторону.
– Ай, как здорово! И чего это я папашку не уговорил – ехать со мной. Совсем было сдался, а потом на попятную: «Главный вопрос – птицеферма». – Он рассмеялся. – А рад бы он был. Ей-ей! Я и всего-то десять дней как в отпуске, а уже дважды от него слышал: «Вот Захар Макарыч – да! Это работник, это комбайнер… Вот Тихон Иваныч – да! Это агроном по всем статьям». Если бы я знал, что вы тут, на веревке его притащил бы. Маху дал!
– Ну, а насчет утишек какие тут мотки? – осторожно спросил Захар Макарыч, хотя и не скрывая своего разочарования (мотор не тянет, дичи нет, а день на исходе).
– За три дня… четыре штуки.
– Куда же она делась, пес ее возьми? – спросил у самого себя Захар Макарыч, глядя через корму в воду, будто ища там утку. – Шла ведь валом.
– Должно быть, мимо прошла, – попробовал я утешить его. – Время позднее, ноябрь. Надо полагать, прошла вся.
– А бывало и так, – твердо заявил Иван Васильевич. – Сегодня нет, а завтра тьма-тьмущая. – Ему явно хотелось подбодрить чуть-чуть скисшего Захара Макарыча.
– Бывало, бывало, – встрепенувшись, подхватил тот. – Сколько раз так было: нету и нету, а назавтра миллион.
Надежда на удачу у всех закрепилась несмотря ни на что. Надо было готовиться.
Мы с Захаром Макарычем поползли каждый к своему скрадку. Пришлось подбавить камыша для маскировки, нарезав его подальше от места охоты. Потом желтые и тонкие снопики поставить над челноком дополнительно к той привязке, что сделана еще раньше, когда листья были зелены и густы. Теперь получился почти незаметный, в тон окружающему, желтый шалашик на всю длину челнока.
Пока туда-сюда, а солнце покатилось на покой. Слышу: Пушкарь мой запустил уже кряковую. Я тоже расставил в живописном беспорядке свои двенадцать чучел, а ближе к челноку пустил крякуху. В другом конце озера доцент покрикивал манком (видимо, он приехал без чучел и без утки).
Потом мимо меня неожиданно, торопливо упираясь веслом, проплыл Захар Макарыч, заломив треух на затылок.
– Куда? – спрашиваю.
– Ванятке утку подсажу. Я пока с одной буду.
Там, около Ванятки, произошел у них короткий спор, один кричал: «Не надо», а второй: «Нет, надо».
Через несколько минут Пушкарь проскочил обратно в свой скрадок. Теперь подсадные кричали в трех концах озера. Все было в порядке. Но… дикие утки не летели.
Завечерело. Медленные сумерки незаметно надвигались над озером. Крякухи замолчали. Тот берег камыша и лес на острове постепенно таяли, будто удаляясь все дальше и дальше, и наконец слились с небом и водой. Потом там все стало уже темным, без очертаний, без теней и бликов. Взошла звезда. День кончился. Хороший субботний день.
Ночевали мы втроем. В густой камыш воткнули нос к носу челноки, закрепили их веслами и натянули палатки. И вот уже сидим на передних лавочках лицом друг к другу.
Горит подвешенный на камышах фонарик. Зашумел примус с чайником. Вокруг темно, а у нас уютно.
Никому, видимо, не хотелось перебивать шум примуса. Так лучше: все слушали его ровный, бодрый и настойчивый голос. Здесь, в нашем маленьком мире, все стало по-другому, не так, как днем. Свисающая метелка камыша кажется большой и очень важной. Другие метелки там, высоко, в самом небе, и их еле-еле видно. Все близкие к нам предметы приобрели необычные очертания: нос челнока кажется намного больше и представляется площадкой крыльца; камыш – толще, хоть избу руби из него; листья – шире и длиннее; а силуэты моих друзей в отсветах огня чуть-чуть дрожат.
Закипел чайник. Примус замолк. Тогда ворвалась тишина, в которой голос Захара Макарыча послышался как из репродуктора, установленного против сельсовета, – во всю мощь:
– Пожалуйте к столу!
Стол – это нос его лодки, куда он положил еще с борта на борт переносную скамеечку. А мы – с двух сторон: слева – я, справа – Иван Васильевич.
Наелись.
За чаем, как и водится, потянуло всех на разговор. Охотники же!
– А правда, что ты написал книгу про грибы? – начал Захар Макарыч.
– Правда.
– Во-от… Значит, написал книгу! – Эти слова он произнес с оттенком гордости, так, будто был соавтором. – Про грибы?
– Про грибы.
– Надо же! А чего ж про них писать так много? Про насекомых – другое дело. А гриб что ж: гриб он и гриб. Насекомых-то миллионы миллионов…
– Про грибы – очень важно, Захар Макарыч. Очень.
– Не может того быть, – не сдавался тот. – А ну, расскажи хоть малость.
Иван Васильевич прочел нам целую лекцию о микоризах – микроскопических грибах, сожителях растений, о том, что у большинства зерновых культур тоже открыты недавно свои микоризы. Мы узнали, что Иван Васильевич работает в институте над сложным вопросом: он изучает способы культуры этого замечательного гриба.
Закончил он так:
– Если мы научимся культивировать микоризу, то могут полететь вверх тормашками всякие системы земледелия. Мы еще не знаем той системы, какая должна быть… – При этом он так взволнованно говорил, что, казалось, речь шла о единственно важной мировой проблеме. В нем отпечатался весь характер отца. («Птицеферма – главный вопрос на Земле».) – Надо только найти способы культуры микоризы… Надо только найти… – Иван Васильевич перешел на тихий, спокойный тон. Последние слова он произнес, уставившись в одну точку, на метелку камыша, будто забыл о нашем присутствии: – Надо найти.
– Найдешь, пожалуй… Так я думаю, Иван Васильевич, – пробудил его Захар Макарыч.
– А? – встрепенулся ученый. – Полагаете, найду?.. Это очень трудно. Очень.
– Конечно, трудно. Еще бы… Вот тебе и на! Думалось: гриб он и гриб. А оно… Ну и ну! – Захар Макарыч явно не находил слов для выражения удивления. Может быть, поэтому и сказал: – Давайте-ка на боковую. Утром разберемся, чего к чему присоединяется… Мозговой ты, Иван Васильевич. Право, мозговой.
– А мне кажется, Захар Макарыч, что если бы у вас сложилась жизнь иначе, то вы были бы ученый настоящий, а не такой, как… мы.
– Нет. Я на это не способен… Так… просто… мне всякая живность интересна, а чтобы в науку – нет. Не способен. Да и горяч я для этого. С юности горяч. Все равно не годился бы.
Я знаю, что он был бы способен, но промолчал. Возражал ему Иван Васильевич:
– В том-то и дело, что интересно. В том-то и дело, что горячка есть.
– Эх-хе-хе! Чего же теперь… после драки кулаками махать. Прошла она, жизнь-то! И прошла, скажу вам, совсем не так уж плохо, если бы… Э! Не надо. – Он отмахнулся от какого-то воспоминания, как от мухи. – Полжизни на комбайне, шесть лет на войне. Скажешь, плохо? Со стороны не очень, а по мне – дай бог каждому так-то.
Тогда вмешался и я:
– Вот вы говорите «был бы» про Захара Макарыча. Каждый мог бы «быть», но… надо было и хлеб делать, и воевать. Ваше поколение, Иван Васильевич, удачливее…
– Не возражаю. Не нам ныть. Да и совсем не обязательно всем быть профессорами. Пожалуй, тут важно другое: важно, чтобы человек, где бы он ни был, светился своим собственным светом, а не отражением другого источника. Для этого горячка нужна.
– Пока не понимаю, о чем ты! – воскликнул Захар Макарыч. – Ну-ка, ты по-простому-то.
– Дайте договорить, – спокойно возразил Иван Васильевич. – Бывает так: человек уберет комбайном за свою жизнь десятки тысяч гектаров, выдаст горы хлеба несмотря ни на что, ни на какие там «культы». Или потоком отправляет яйца, молоко… Целую жизнь! Такие люди светятся своим светом, горячим светом, они греют! Вместе они – солнце. А кое-кто часто светит их же светом, но только отраженным от себя. Да, да! Отраженным. Больше того, кое-кому кажется, что этот отраженный свет и есть их собственный, что они якобы освещают само горячее тело. Не-ет. Не может луна светить солнцу. Все наоборот.
– Ясно теперь: светит, а не греет. Все понятно, – удовлетворенно подытожил Захар Макарыч. – Орел к свету, а сыч во тьму. Та-ак. Ну, а у вас-то там, в науке, все светют, аль как?
– Тоже разно. Иной светит, иной… коптит. В науке, Захар Макарыч, «свет» распределен не всегда правильно. Слава человека подобна его тени: чаще она бывает длиннее роста. И в литературе. И в искусстве может так быть. Я уж не говорю о так называемых административных кадрах! Там бывает и так: тень дли-инная-предлии-ная и остается надолго. Даже если самого-то человека почти нет, а он «живет» этой длинной тенью.
– По поводу «административной тени» мне не очень ясно. Например? – спросил я.
– Далеко не будем ходить, – так же спокойно ответил Иван Васильевич (волновался и горел он только тогда, когда говорил о грибах). – Почему, скажем, Переметов месяц тому назад снова стал руководить районом? В Камышевце «засыпался» – сняли; походил-походил, погрустил самую малость и – вновь назначили. Теперь уже в другой район. Да еще хотели первым… Председателем работает.
– Этого не может быть! – воскликнул я.
– Говорю – значит, знаю. Уже работает в соседнем Корневецком районе Что это значит? А то, что тень-то его осталась где-то и по ней кто-то судит о росте. Куда уж лучше вам пример.