355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гавриил Троепольский » Собрание сочинений в трех томах. Том 3. » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений в трех томах. Том 3.
  • Текст добавлен: 19 сентября 2017, 11:30

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 3."


Автор книги: Гавриил Троепольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Еще при первом его свистке Лада встала передними лапами на лавочку, замерла. Потом оглянулась на меня: «Слышишь, свистит? Может быть, сходим за ним?» Я покачал отрицательно головой. Она, чуть послушав еще, снова села на средину челнока.

Так мы и едем – тихо, в полусонном окружении.

Даже лягушка и та проквакала ленивым смешком, без обычного упоения. «Ква-ке-ке – не все ли равно, лето кончается… Ква-ке-ке».

Потом, к концу нашего пути, где-то далеко-далеко монотонно и еле слышно заурчал комбайн – значит, уже убирают и просо. Эти звуки настолько ровны и беспрерывны, что тишина ничуть не нарушалась, и даже наоборот: казалось, сама тишина журчит. Так бывает неслышен в предосеннем лесу резвый ручеек в могучей тишине – он становится ее частью. Поэтому же и я слышал только всплески своего весла. Остальное было тишиной.

К берегу мы пристали против маленького хуторка с обидным названием Вонючка. Он на противоположной от нас стороне реки прилепился на взгорье кое-как, будто наспех, на несколько дней, без улицы и в полном беспорядке. Вокруг изб – ни деревца, ни кустика. Нет и надворных построек – одни избы, тоже съетаженные кое-как, впопыхах, из самана и соломы, серые, небеленые. Так и кажется, что люди здесь живут несколько недель, не больше одного лета, а потом они вот-вот уедут.

В каждом селе, где бы я ни побывал в последние годы, много новых домов, колхозники строятся. И это примета времени. Но хутора и крохотные деревеньки кончают жить, расползаются, тянутся в село, в город. Таков и этот хуторок. Знаю, было здесь сорок дворов, а теперь осталось… Сколько? Считаю: тринадцать. На местах бывших изб видны курганчики, заросшие бурьяном.

Облака были серыми, недвижными, казалось, они придавили заброшенный, доживающий последние годы хуторок, но он все еще пытается топорщиться верхушками соломенных крыш. Многих из его жителей я знал когда-то близко, еще с тех времен, когда здесь ели лебеду в голодный год. А кто теперь там остался? Этого не знаю, потому что не бывал там более пятнадцати лет, то есть с тех пор, когда Вонючка входила в мой агроучасток, а колхозик назывался «Светлый путь».

Старые, знакомые места!

– Лада! – окликнул я тихонько.

Она преданно смотрела мне в лицо.

– Ты собака хорошая, Лада… Ты молодчина… Начнем? – спросил я, погладив ей голову.

Лада прыгнула на берег и сразу же пошла челноком: влево-вправо-вперед, влево-вправо-вперед. На поворотах она каждый раз бросала на меня взгляд. Вначале горячилась, спешила, нервничала, но вскоре, чуть пропотев, пошла ровно и спокойно.

Вот она резко остановилась, будто наткнувшись на что-то, чуть пригнулась и, еле переступая, пошла на потяжку, бесшумно переставляя лапы: шаг ее становился все реже и реже, все осторожнее и осторожнее, и наконец она замерла на месте, приподняв переднюю лапу, замерла, как изваяние. Стойка!.. Та самая стойка, любоваться которой без страстного биения сердца не может ни один настоящий охотник.

Где-то близко от Лады, там, куда она направила взор, затаилась дичь. И я тоже дрожу, переступаю тоже осторожно, держа ружье на изготовку и не спуская глаз с Лады. Она недвижима.

Еще два шага… Стою позади Лады и тихо приказываю:

– Пиль!

Пружиной она прыгнула вперед и в ту же секунду легла, приподняв голову. Бекаса будто выбросило. Он мелькнул над травой в полроста человека. Секунда – и я накрыл его стволами. Выстрел! Промах! Дублет!.. Серый комочек клюнулся в траву.

Лада встала, смотрит на меня с укором: «Что же это ты, Тихон Иваныч, промазал первым-то? Ай-яй-яй!»

– Это ничего, Лада, ничего. Я тоже волнуюсь… Подай!

Лада несет бекаса по всем правилам и отдает мне «из рук в руки». И тогда мы с ней коротко объясняемся в любви.

…Небо в тот августовский вечер все гуще и гуще затягивалось свинцово-сизыми облаками. Мы с Ладой взяли еще одного бекаса. Дважды я промазал, как школьник, за что получил от Лады выговор: она с обидой отвернулась и лишь изредка поглядывала вполоборота в мою сторону. На собачьем языке это значило: «Уму непостижимо! Или ты мой труд ни за что не считаешь? Я работала. А ты пуделяешь в воздух. А ну тебя, мазила, к лешему!» Я перед ней извиняюсь, объясняю, что очень высоко ценю ее работу. Но кто же живет без ошибок! В конце концов мы находим общий язык и продолжаем охоту. Лада умеет прощать.

Однако больше мы уже ничего не взяли – начал накрапывать дождишко, теплый, тихий, мелкий, как через сито. Лада захлюсталась до ушей и наконец совсем стала, поглядев на меня внимательно: ничего не чую, дескать, мокро.

Сбоку от нас оказалось пойменное озеро Почка, поросшее там и сям кугой, окруженное узкой полоской невысокого здесь камыша и действительно похожее по форме на почку. Эка, куда мы забрели. Я решил осмотреть озеро и направился вокруг него сначала к ольшанику, рассыпанному на противоположном берегу. Там, думалось мне, можно влезть на сук дерева и окинуть взором весь этот небольшой водоем – может быть, есть утки.

Но не успел пройти и сотни шагов, как совсем близко послышалась песня. Певца не видно – наверно, он сидел за камышами. Пел он как-то разухабисто, с выкриками и надрывом, по-блатному:

 
Темная ночь… И-эх… Только пули свистят… Мама!
 

Потом молчание. Но вдруг с этаким озлоблением и удалью пошло «переложение» известной лирической песни:

 
Ты меня ждешь,
А сама с капитаном живешь
И у детской кроватки
Сульфидин принимаешь.
 

– Мама! – дико выкрикнул он, завершив этим куплет.

Певец замолчал.

Через сотню шагов я увидел: на старом, полуистлевшем пеньке сидел человек, подперев руками подбородок, и смотрел в одну точку. На коленях у него лежало ружье. Заслышав мои шаги, он встал, пристально смотря в мою сторону. Даже и в те секунды, когда я подошел и поздоровался, он бесцеремонно продолжал смотреть мне в лицо, однако же ответил на мое приветствие с явной иронией к себе:

– Привет из Вонючки!

На нем была изодранная телогрейка с торчащей в двух местах ватой, множество раз латанные засаленные брюки и совсем новые резиновые сапоги; совершенно новенький картуз сидел козырьком набок и чуть набекрень, обнажая густые русые кудри. По одежде сверху и снизу охотник был новый, а в средине старый. От угла глаза и ниже – большой шрам, наискось через всю щеку. Больше тридцати – тридцати пяти лет ему дать было нельзя.

Умные, остро простреливающие глаза, глубокие, но небольшие, шарили по мне: охотник будто изучал меня со всех сторон.

Как мне показалось, на лице у него блеснула чуть заметная улыбка, а шрам вздрогнул. Он спросил:

– А ты, случаем, не Тихон ли Иваныч?

– Он самый. А вот тебя не могу признать. Ты чей же будешь?

– Данилу Шмеля помнишь? Данилу Сергеевича?

– Как же! Рыбак известный.

Данилу я знал хорошо, даже несколько раз ночевал у него когда-то, вместе рыбачили. Помнил и то, что для Данилы главным средством существования была речка. Сразу же всплыло в памяти, что у него был сын, парень лет шестнадцати-семнадцати, шустрый и деловой – на все руки мастер. Были еще две дочери. Все дети Данилы хорошо работали в колхозе.

– Так вот я и есть его сын. Митькой звали, – подтвердил охотник.

Я не мог поверить своим глазам. Митька заметил мое недоумение и спросил:

– Что, не тот Митька? – И ответил, чуть прищурив глаз со стороны шрама: – Федот, да не тот.

Лицо его от этого резко изменилось: на нем стало два лица, две половины, причем одна из них мне смутно знакома, другая – чужая, неизвестная, жестокая.

– Неужели ты… Митька?

– Я – Митька Шмель. Он и есть… Самогоночки выпить не хотите, Тихон Иваныч? – И вынул из-за пазухи бутылку. – Граммов двести еще есть. За встречу… Думал леснику поднести, если наскочит… Да черт с ним! Его, видать, и в лесу нету. Или убег.

Мой отказ он понял по-своему:

– Думаете, воняет? Ничуть. Чистый спирт. Аромат! «Белой акации запаха нежного мне не забыть ни-ико-гда», – пропел он вполголоса с цыганским надрывом, ничуть не уродуя мотива. – Оч-чень приятна. Это я про самогонку. Из ссылки привез рецепт. Аромат!

– Из какой ссылки? – изумился я еще больше.

Вместо ответа он сказал:

– Дождик… Лучше не может быть для сева… Вы, должно быть, в деревню пойдете ночевать? Приглашаю. Батя будет рад.

– Живой, значит?

– Живой. Да только дальше избы – ни шагу. Ноги… Ревматизм скрючил. От воды это у него. Вот и сидит теперь… Рад будет. – Говорил он все это уже задумчиво, присев снова на пень и поглаживая Ладу. – Новый человек в хуторе – для нас редкость.

Хотя я мог бы заночевать где угодно, натянув над челноком палатку, но мне самому захотелось побывать в хуторе. Я поблагодарил за приглашение.

– Ну, так и пошли. – Он вытер стволы ватой, выдернутой тут же из телогрейки, взял лежащий сбоку чехол и положил в него ружье.

Мы шли к лодке. Идти предстояло километра два по лугу и кочкарнику. Я волей-неволей часто смотрел под ноги, чтобы не споткнуться, а Митька Шмель шел хотя и не торопясь, но глядел прямо, будто каждая кочка была ему знакома: ноги привычны к этим местам.

Дождь перестал. Но в воздухе повисла и осталась на ночь мутная сырость: туман не туман, пар не пар; казалось, облака осели на землю, зацепились за нее, навалились всей тяжестью. В такую муть не ощущаешь неба, а есть только земля под ногами.

В этой предвечерней мокрети, когда мы вышли на тропинку, спина моего спутника потеряла точные очертания, чуть расплылась, а поэтому он казался шире, выше и мощнее, чем был на самом деле.

– Дмитрий Данилыч, – спросил я, – тебе нельзя, что ли, рассказывать? Или не хочется?

– О чем? – спросил он, не оборачиваясь.

– За что сидел-то?

– Почему нельзя? Можно. Только все это тошно… Восемь килограммов пшеницы взял на току и нес домой… Милиционер засек… Цап-царап! Акт… Суд… По закону «от седьмого августа» дали восемь лет… Где твоя лодка? – резко прервал он рассказ.

– Налево…

Мы пошли берегом над камышами.

– А потом что? – допытывался я через несколько минут.

– Потом? Так все и пошло… Для других несчастное число – тринадцать, а для меня сразу два – семь и восемь: восемь килограммов, «от седьмого августа», восемь лет в каменном карьере… Угнали восемнадцати лет, а пришел двадцати шести… Все науки превзошел – полный курс восьмилетки… Хочешь, покажу? – Не дожидаясь согласия, он остановился и резко повернулся ко мне. – Вот у тебя на плече ружье. Вот ты его снял и держишь в руках. Так. Правильно. Я беру тебя за плечи и поворачиваю кругом: р-раз!.. Где твой портсигар?

Я ощупал карман, а Митька выхватил уже из своего кармана… мой портсигар.

– Вот и все! – закончил он эту молниеносную операцию.

– Как же так возможно?! – воскликнул я.

– Наука и техника, – ответил он. И добавил не без гордости: – И искусство. Ты снимаешь ружье – руки заняты: считай – две точки. Я беру за плечи: считай – еще две точки. Для головы человека четыре точки хватит, через глаза достаточно. Поэтому и нельзя заметить, как мои пальцы скользнули в карман… Я ведь только опустил пальцы, а вытащил портсигар ты сам, когда поворачивался… Не смотри на меня так: сразу все равно научиться нельзя. Тут – школа! – Он рассмеялся, как мне показалось, грустно.

Именно в этом смехе мне отчетливо представился облик знакомого когда-то разбитного хуторского парнишки, кудрявого Митяя.

– Тогда тебя Митяем звали, а не Митькой, – сказал я.

– Точно, – ответил он, уже повернувшись спиной и продолжая путь. – А в ссылке был Сидор. Сидором звали. Сидор – мешок. Или все равно – колхозник.

Мы подошли к челноку, где уже сидела Лада и приветствовала нас хвостом.

– Старая, должно быть, собачка? – спросил Митяй.

– Старая.

– И работает?

– Помаленьку, но верно. Жалею ее.

– Собаку надо жалеть. Как же! Собака – животная ласковая, не то что человек.

– Не все же, – возразил я.

– Конечно, не все, но…

Как и каждый раз, когда надо было высказать что-то важное, он замолкал. Но меня не могла не интересовать его такая жестокая философия, непривычная для деревенского жителя. Поэтому, когда мы отъехали от берега, я возразил еще раз:

– Есть восточное изречение: «Кто равнодушен к страданиям людей, тот недостоин звания человека».

Митяй, не медля и ничуть не задумываясь, отпарировал:

– На земле много людей ходят без этого звания. – Он усмехнулся и добавил презрительно: – Звание! Выдумают же… – И выругался по-блатному.

Теперь со мной рядом был уже не Митяй, а Митька Шмель, Сидор, тот самый, что в тюрьме «превзошел все науки» и принес оттуда песни, подобные той, что я уже невольно слышал. Его философического настроения как не бывало: он повернулся ко мне боком, той стороной лица, где шрам, и костерил небо, землю, дождь и людей. Озлоблен он был до конца.

И тогда я решился.

– Ты перестань выплевывать пакостные слова! – заорал я. – За кого ты меня считаешь?!

Митяй посмотрел на меня снисходительно, шрам дважды дернулся и замер. Лицо его, казалось, застыло. Он ничего не ответил. Но когда челнок подходил к берегу, сказал угрюмо:

– Держи правее – на камень наскочишь, – Выпрыгнув на берег, подтащил челнок за причальную цепь, выволок его наполовину из воды и сказал, не меняя тона: – Теперь ты на нашей земле.

– Ругаться будешь?

– Не буду.

Вскинув рюкзак на плечо, я взял и корзинку, ожидая, что Митяй возьмет палатку, чтобы помочь. Но он проговорил:

– Оставляй все тут. Накрой палаткой.

– Как так? На ночь оставлять?

– Никто не тронет. Одно ружье возьми.

– А вдруг?

– Сказал: никто не тронет – значит, не тронет. Я сказал! – подчеркнуто произнес он последние слова.

Мы тронулись в гору, к хутору. По тому, как он произнес: «Теперь ты на нашей земле» и «Никто не тронет», я понял: с этой минуты Митяй считает меня своим гостем. И правда, он заговорил на ходу первым:

– Вот ты, Тихон Иваныч, обругал меня… «За кого ты меня считаешь», сказал… Верно: как зло спадет – не ругаюсь, найдет тоска – ругаюсь. Тут ничего не поделаешь… А считаю тебя за человека. Отчего так? Помню, как нам было тяжко тут в голодовку. И тебе тяжко было. А ты никуда не уходил – жил с нами… За твои слова другому бы морду расквасил… А вот шуганул ты меня – стало… не того. Человеком считаю.

– А себя не считаешь? Ругаешься, как сатана.

– Не считаю. Нет! И никто не считает.

– Ты сам себя убедил в этом – и только.

– Говорю тебе, никто не считает. Ссыльный! Как же!

– Брось ты глупости говорить, Митяй. К чему?

– Не глупости. Нет, Тихон Иваныч, это не глупости. Ты вот послушай. В ссылке я шофером работать научился.

– Там что: школа такая была?

– Не было школы. Окликнули: «Кто шофером может?» Кричу: «Я могу!» А сам ни бельмеса. «Иди в гараж». Пришел: «Выручайте, братва, засыпался». Из Одессы там был один, «вор по закону», Скопа по кличке, говорит: «Топай ко мне, Сидорок, сменным»… Дня четыре – с ним, а потом помаленьку привык – и пошел… Через месяц нас погнали сдавать на права – сдал: сам стал возить камень из карьера. Ну, конечно, пока-то – за колючкой. В последний год и на волю возил, к железной дороге… Да. Перебил ты меня… Пришел я из ссылки этой, предъявил права в колхозе. Сперва – никак, а потом дали молоковоз: «Вози молоко». Понимаю: дескать, тут ему «налево» не схватить – цистерна. Ладно, черт с вами, думаю, докажу… Два месяца работал. Глядь: в цистерне с молоком оказалась рыбка, песка-рик махонький. На молокозаводе засекли… Суд да дело – в молоке вода речная. Ах, туды-т твою… Не буду ругаться, не буду. Рыбу из коров надоили, гады! Опять сижу. Опять суд. Дали год – отсидел… Теперь, кроме вил и лопаты, ничего не доверяют – уже не человек… Да дай же ты мне хоть разок ругнуться!.. Вот чуть и отлегло… А как все случилось, не знаю. Цистерна оставалась всегда на ночь в Степном, рядом с фермой – сбоку речка, ручей такой. Кто зацепил рыбешку тогда? Убей – не знаю. Финку в ладонь – не знаю! А там ведь как? «Судим?» – «Судим». – «Сколько?» – «Восемь». – «Ну, на́ тебе еще год!» За что? Да за то, что ты уж сидел. Ты не человек. Вот видишь: «без звания» хожу по земле. Только и утешения – ружье да лодка.

– Постой-ка. А где же твоя лодка? Не мог же ты на тот берег попасть пешком?

– Там и осталась. Пригонят ее вечером.

– Кто?

– Да наши двое. Ольху берут на топку… Меня попросили: «Посиди, мол, с ружьем на отшибе, чтобы случаем лесник не нарвался». Ну вот, сидел на том берегу…

– А он знаком тебе, лесник-то?

– Боится меня. Как же! Митька Шмель! Ссыльный! Это я для него и песенку рыдал: услышит – обойдет за версту… И в правлении боятся. Рассказывал мне конюх, будто говорил завхоз председателю: «Он, Шмель, в яблоко пулей попадает». А я никогда не стрелял в яблоко… И пули никакой нет у меня… Ну ладно – пусть…

Больше он не промолвил ни единого слова до тех пор, пока вошли в его избу. По хутору мы шли молча.

Я осматривался вокруг. Здесь, на горе, туман меньше – видно все шагов за двадцать – тридцать.

Грустная картина!

Вот стоит изба, а рядом два-три холмика, поросших лебедой (остатки бывших изб); потом еще изба, и опять холмики, как большие могилы. Некоторые курганчики совсем еще свежие, без травы, с разрушенным и еще не обветренным саманом. Ни одного живого существа, кроме кур, мы не встретили.

– Как мертвый ваш хутор, – сказал я Митяю.

Он объяснил:

– Кто на кукурузе, кто на ферме… Тут, в полкилометре, телячья ферма.

– В какой же вы бригаде?

– В четвертой. Теперь четыре хутора и село Степное – все в одной бригаде. Большая бригада – до начальства далеко.

Еще раз я окинул взором хутор, насколько позволял туман. Избы стояли на возвышенности, круто спускающейся к реке. В одну сторону – степь, в другую – мутные в тот час луга и Тихая Ольха. Ольшаника не было видно совсем. Усадьбы засажены только картошкой и кукурузой – пополам, по своеобразному «двоеполью». Никаких овощей нигде нет и в помине.

Мы подошли к избе Митяя. Она ничем не отличалась от прочих. Разве только развешанная на кольях сеть свидетельствовала, что хозяин – рыбак.

Открыв дверь, Митяй бросил в избу:

– Папашка! Встречай гостя.

На кровати лежал старик. Он встал, опустив босые ноги. Данила Сергеевич был совершенно сед.

– Послал бог гостей – и хозяин будет сытей… Ты кто же будешь? Откуда?

– А угадай-ка, Данила Сергеевич! – крикнул я на всю избу.

– Ты не кричи – я хорошо слышу. Я востроух еще. И вижу – дай бог каждому. Ноги вот, правда, не того. – Он, говоря это, всматривался в меня, не узнавая.

– Тихона Иваныча, агронома, помнишь? – спросил Митяй.

– Аль и взаправду ты? Тихон Иваныч?.. Ей-богу, ты! Постарел здорово. Постарел. Тебе сколько годков-то?

– Шестой десяток добираю.

– Это ничего. Это еще ничего. Это ты еще молодой. Ничего. А я вот восьмой доживаю. Хе-хе! Все еще ничего себе, крепкай я, кре-епкай. Ничего. Ты садись-ка, садись, Тихон Иваныч. Садись. Гостем будешь. Митяй! Соображай угощение.

– Не надо никакого угощения, Данила Сергеевич.

– Э, не-ет! Дома ешь – как хочешь, а в гостях – как велят. От этой пословицы за всю жизнь не убежишь.

Митяй вышел из избы.

– Давно я тебя, Тихон Иваныч, не видал. Давно. Постарел ты, а так ничего, прочный, – продолжал старик, видимо обрадованный и тем, что ему есть с кем поговорить.

– Как живется, Данила Сергеевич? – спросил я, давая ему волю наговориться.

– Живется? Как тебе сказать? Живется ничего себе. Вот без бабы нам плохо с Митяем. А так – ничего. Это еще ничего. Хлеб есть. Рыбы он наловит. Картошка своя. Топки он тоже вдоволь готовит. Это еще ничего. Только без бабы нам плохо.

– Жениться ему надо, – говорю.

– Не хочет.

– Почему же?

– «Девка за меня не пойдет никакая – ссыльный». Так он говорит… Дело его… А вдовушка тут… Не мое дело. Только без бабы плохо. Хутор весь разъехался, все уезжают. Кто – в город, кто – в Степное. Что мы без бабы будем делать?

– А как там сейчас, в Степном? Хорошо?

– Там-то? Там хорошо. Там электричество, клуб, говорят, двухэтажный, кино там всякое… Только нам-то с Митяем это все мало требуется. Молодежи, знамо, другое дело. У нас тут молодежи-то нету никакой. И в Степном мало. Уехали. Все уехали. Ходит, ходит в десятилетку, ходит, ходит, а потом – глядь! – нет его: уехал. Все уезжают. Дорогу ищут. Все ищут. А так – жизнь ничего. Это еще ничего. Хлеб есть, картошка своя.

– На трудодни, значит, дали хорошо?

– Хорошо дали. По килу хлеба и по пятнадцать копеек на трудодень. Это еще ничего. А то – помнишь? – плохо было. Триста граммчиков – это плохо было: чуть более полфунта – пустяк. А теперь хорошо. Это еще ничего себе. И вольнее стало. Далеко вольнее. Колхоз наш хороший.

– То есть как вольнее?

– Судить не стали. Никого не судють. А то Митяй-то через то и пропал: брали с поля все, а ему одному из всего хутора отвечать пришлось. Все брали… Теперь можно жить. Это еще ничего.

– Теперь не воруют хлеб?

– Хлеб не воруют. Нет, не воруют. Теперь, бывает, кукурузу берут.

– Это плохо, Данила Сергеевич.

– Иначе-то как же? Оно ведь иной раз как получается: кило – это мужику на день. Заработал и съел. Баба, знамо дело, не съест, а мужик съест кило. В три присеста – как раз. Это еще ничего – кило. Да. Притом же – ребятишки… Свинка небось тоже есть – всех кормить-поить надо… А кукуруза-то, она – что: и каша, и пышки, и блины, и суп. На все годится. И скусно. Почему ее раньше не сеяли – диву даюсь. С ней – жить можно. Это еще ничего. И взять ее сподручно. Ведь зерно, скажем, – надо посуду какую ни на есть, а кукурузу – хорошо. Десяток початков в день – почитай, два кило. А то и так: корове на рога пару стеблин привяжут вечерком, вдоль спины – от мух вроде – да концы свяжут травкой. Приучили коров-то. Она идет, стало быть, домой. Конечно, домой! Их у нас восемь штук в хуторе, коров… А сейчас, скажем, какие-такие мухи? Никаких. Несет кукурузу домой, початков шесть-семь. Хе-хе! С кукурузой жить можно. Корова – она не дура: к хомуту легко приучается, а к этому делу – очень даже просто… Несет кукурузу домой. Вот она какая дела… Бабы – тоже. Мужики не берут: нельзя, не полагается. А бабы берут. С бабы какой спрос! Мужика-то, если поймают, може, и на суд на товарищеский: «Покайся, дескать». – «Каюсь – не бывать тому больше. Все!» Это мужика-то. А баба – что? Бабу – нельзя: это тебе не при царизме!.. Равноправие… Значит, берут кукурузу. Берут помаленьку.

– И по многу так-то?

– На что оно, лишнее-то? Лишнего не берут. Это хорошо. Теперь не судють. Зачем оно, лишнее-то? На продажу? Не полагается – довольно совестно… И самогонку на продажу – ни-ни! Для своего существования – пожалуйста, выгони, угости и соседа. А на продажу – не полагается. И кукурузу – тоже.

– И в Степном берут?

– Год я там не был. Сейчас – не знаю. Там не так сподручно, как у нас. Ну там вишь какое дело: козьми живут теперь.

– Как?

– Козьми… Козочками пуховыми… Держут по три-четыре штуки на двор и вяжут платки. Там давно так. За год по семь тыщ на платках добывают. У-у! В Степном бабы рукодельные. В колхозе – машины: чего ей, бабе, в колхозе работать? Она на платках всю семью содержит. У них это заведено. А у нас нет, не приучены, хлебом жили исстари.

– Не собираетесь переезжать в село? Скучно ведь здесь.

– Двора три еще собираются. Другие, кто не выдержал, уехали. А прочие не хотят подниматься.

– Почему же все-таки не хотят?

– Тут сподручнее: выпустил теленка – наелся, погнал мальчонка коров – наелись. По очереди пасут их у нас. Курица вышла – наелась. И посевы рядом. Тут сподручнее… И чего это Митяй запропал? Должно быть, за Нюркой пошел… Либо она в поле? – Он рассуждал уже сам с собой: – За водкой если? Своя есть. А-а! Это он, пожалуй, мясца взять хочет. Чапелькины овцу резали ноне – завтра на базар везут, а он, стало быть, Гриньку разыскивает. Принесе-ет… А ты сапоги-то сыми, Тихон Иваныч, пускай ноги отомлеют.

Вошел Митяй. А вслед за ним – молодая женщина, лет тридцати-тридцати двух, сильная, стройная, загорелая, черноволосая. Она поклонилась мне, поздоровалась. Митяй положил кусок мяса на край стола и сказал:

– Сделай, Нюра, получше.

Они, видимо, договорились обо всем еще по дороге сюда, потому что Нюра сразу же начала хлопотать. Я заметил, что она знает, где и что лежит, – ей не приходилось искать корзинку с яйцами, сковородку и другие необходимые предметы.

– А ведь я тебя, Нюра, что-то не припомню. Давно я тут не был.

– Я не здешняя. Из Лещева. Замуж сюда выходила. Десять лет тут живу.

Нетрудно было догадаться, что это и есть та самая вдовушка, о которой проболтался дед. Поэтому никаких вопросов я уже ей не задавал.

– Ну, папаша, небось душу отвел? – спросил Митяй и обратился ко мне: – Не заговорил он тебя?

– Отвел. Хе-хе! Отвел душу, – весело ответил отец.

– Давай, Тихон Иваныч, радио послушаем. – Митяй полез в сундук, вынул оттуда чемоданчик, похожий на футляр из-под баяна, но пониже, поставил его на стол, открыл боковую крышку. В этом самодельном, искусно сделанном чемоданчике оказался радиоприемник и батареи в разных отделениях. Тут только я заметил, что через всю избу под потолком протянута антенна.

– Не держу его на столе, – сказал Митяй. – Летом – мухи. Да и батареи дольше служат. – Он воткнул штепсельки антенны и заземления. – Сейчас музыка должна быть – самое время. Последние известия мы прозевали. Ночью послушаем.

– Известия – это хорошо, – вмешался отец, – Мы всегда слушаем… Аденавер – о! – хитроумный гусак. Мало им попало взашей, так еще хочет. Хе-хе! Говорят, мы с ним ровесники. Туда же! Сидел бы на печи. Нет, туда же!

– Погоди, папаша. Постой.

Данила Сергеевич замолчал.

Хата заполнилась звуками. Струнный оркестр народных инструментов исполнял «Лучинушку». Скворчала сковородка на загнетке, но она ничуть не мешала музыке, а как-то даже дополняла. Все мы слушали. Я заметил: Митяй бросил как бы нечаянный взгляд на Нюру, а она ответила ему тем же.

Данила Сергеевич пересел с кровати на лавку, причесал гребнем голову, застегнул пуговку рубахи и, чуть опустив белую голову, слушал. Митяй неотрывно смотрел на радиоприемник, будто видел там весь оркестр.

К сожалению, мы попали на последнюю вещь концерта. Диктор объявил: «Через минуту слушайте передачу для работников сельского хозяйства».

– Это не для нас, – сказал Митяй. – Долго, и скучно, и – не то. – Он выключил приемник, – Батареи беречь надо.

Затем он снова сложил футлярчик, снял его со стола, поставил на сундук.

Вскоре сковорода жареной баранины, сковородка яичницы и отдельно жареный картофель появились на столе. Митяй принес из погреба две небольшие копченые щуки и тоже положил на стол. Перед каждым из нас – деревянная ложка.

– Ну, я пойду, – сказала Нюра.

– Куда ты пойдешь? – возразил Данила Сергеевич. – Никуда не пойдешь. Довольно совестно от гостя уходить. Садись, садись. Нельзя так.

Митяй постучал по табуретке ладонью, молча приглашая Нюру. Она села.

Самогонку разливал сам Данила Сергеевич: всем поровну – по полстакана. Потом он взял свой стакан. Рука у него ничуть не дрожала.

– Ну, будемте здоровы! С божьей помощью, – начал он первым и вытянул все, совсем не по-стариковски. Крякнул. Вытер усы, – Хороша, нечистая!

Тут только мне вспомнилось, что первую здесь пить полагается не сразу всем, а поочередно. Митяй, взявши стакан, сначала сказал, глядя на меня:

– Спасибо, что не погнушался.

Я понял его и не мог не выпить, хотя никакого желания не было.

Может быть, и не стоило бы упоминать, что люди пьют самогонку. Но ведь я просто охотник-любитель и пишу только для себя. Не могу же я врать самому себе!

Выпил и я. Самогонка была чистой, без запаха и довольно крепкой.

Нюра перед выпивкой сказала свое, как и полагается в таких случаях:

– Не осудите, если невкусно сготовила. Как умею.

Но все было вкусно.

– Еще? – спросил отец.

– Не буду, – ответил я.

– Просить можно, неволить нельзя, – поддержала Нюра.

– Ладно – так и так. Тогда тебе, Митяй, еще порцию, а мы – в сторону. – Отец налил сыну и обратился ко мне: – Ему можно. Этого не споишь: как в прорву. Хе-хе! С поллитры не пьянеет. Силен!

– А ведь строго за нее сейчас, – показал я на бутылку.

– Конечно, строго, – подтвердил Митяй, усмехнувшись. – Но ведь ее без аппаратов готовят, в канистрах. В одном дворе сделают – в воскресенье попьем гуртом, в другом выгонят – попьем опять.

– И от ревматизьму помогает, – добавил старик.

– Все привыкли, – как-то несмело вставила и Нюра.

– Вот так и живем, как видишь, – подмигнул мне Митяй. – Красота! «Звание – человек!»

В его словах нетрудно было услышать иронию. Видимо, поэтому Нюра сказала:

– Человеки, прости господи! Уезжать надо отсюда. Говорю им, уезжать надо.

– Никуда я не поеду, – нахмурившись, перебил Митяй. – Некуда мне ехать – дороги нету, по какой мне ехать.

– Вот так всегда, – со вздохом произнесла Нюра и замолкла, явно не желая, чтобы я был свидетелем какого-то спора между нею и Митяем.

– Да и мне некуда ехать, – вмешался Данила Сергеевич. – Тут родился, тут и помру. Тут сподручнее. Это еще ничего. Жить можно. Хлеб есть, картошка своя, рыба своя. Жить можно. И ты, Нюрка, не езжай. Куда ты с мальчонкой двинешься, с Колькой-то? Живи тут. Хочешь, переходи к нам и… – Дед осекся, потому что Митяй пристукнул легонько по столу, чтобы отец не переходил границы.

Было совершенно очевидно, что отец беспрекословно подчинялся сыну.

– Я – што? Я – ништо, – оправдывался Данила Сергеевич, – Мое дело маленькое: куда волк – туда и хвост. Только если все уедут, то кто же на хверме тут останется, кто телят глядеть будет? Вот вопрос.

И дальше пошел у нас разговор о ферме, о колхозе, о добром урожае того года. Нюра рассказала, как трудно работать на отдаленной ферме и как трудно ходить мальчику в школу за девять километров.

– Мальчата есть, а лошади – ни одной. Зимой-то квартиру снимаем в Степном для ребятишек… А в пургу – тоска смертная.

Рассказывала она неторопливо и с грустью. Печальное ее лицо в те минуты было красивым. Митяй слушал ее и молчал. Весь вечер молчал. Только после того, как проводил Нюру в сени и она ушла домой, он, вернувшись, сказал, сжав челюсти:

– Не будь тебя, Тихон Иваныч, напился бы… Полный сидор накачал бы… Ну за что?! – тихо произнес он и сел на лавку, глядя в окно, в темь.

– Оно обойдется, Митяй. Помаленьку обойдется, – сочувственно, но просто сказал старик. – Все бывает. И все проходит.

Потом Митяй принес охапку сена, и мы с ним улеглись на полу рядом.

– Последние известия не будем слушать? – спросил отец.

– Нет, – ответил сын. – Пора спать.

Некоторое время мы лежали молча.

Митяй вздохнул. Я спросил тихо:

– Скажи по душам: воровал после «восьмилетки»?

– Нет. Устоял. Не свихнулся. В хутор потянуло, на родину… А ты говоришь «мертвый хутор»… Речка тут, луга, простор… Приснится, бывало: тоска… Спи, Тихон Иваныч. Хватит.

Луна через просветы в облаках прокралась в окошко избы и надолго уютно устроилась в ламповом стекле.

Данила Сергеевич спал посапывая.

– Погожий день будет, – сказал Митяй.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю