Текст книги "Г. Гаррисон, Р. Шекли: Сборник научно–фантастических произведений"
Автор книги: Гарри Гаррисон
Соавторы: Роберт Шекли
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 67 страниц)
И вот Марвин Флинн вернулся на Землю и в собственное тело.
Он приехал в родной Стэнхоуп и увидел, что там все по–прежнему. Городок, как раньше, географически находился милях в трехстах от Нью–Йорка, а в духовном и эмоциональном отношениях отстоял от него на целое столетие. Точь–в–точь как всегда, он изобиловал садами и пегими коровами на фоне зеленых холмистых пастбищ. Вековечны были усаженная вязами Мэйн–стрит и одинокий ночной вопль реактивного лайнера.
Никто не спросил Марвина, где он пропадал. Даже лучший друг Вилли Хейк решил, что Марвин вернулся из увеселительной поездки в какой–нибудь туристский рай – Шинкай или дождевой лес в нижнем течении Итури.
Поначалу несокрушимое постоянство городка угнетало Марвина не Меньше, чем сюрпризы Обмена Разумов или чудовищные головоломки Искаженного Мира. Постоянство казалось Марвину экзотикой; он все ждал, что оно постепенно исчезнет.
Но такие места, как Стэнхоуп, не исчезают, а такие ребята, как Марвин, постепенно растрачивают увлеченность и высокие идеалы.
По ночам в одиночестве мансарды Марвину часто снилась Кэти. Ему все еще трудно было представить, что она чрезвычайный агент Межпланетной Службы Бдительности. А ведь был в ее повадках намек на властность, был в глазах блеск прокурорского фанатизма.
Он любил ее и знал, что всегда будет по ней тосковать, но тоска устраивала его больше, чем обладание.
И по правде сказать, ему уже приглянулась (точнее, заново приглянулась) Марша Бэкер хорошенькая и скромная дочка Эдвина Марша Бэкера – крупнейшего в Стэнхоупе торговца недвижимостью.
Пусть Стэнхоуп не лучший мир из всех возможных, но это лучший мир из тех, что видел Марвин. Тут вещи не подкладывают тебе свинью, а ты не подкладываешь свинью вещам. В Стэнхоупе метафорическая деформация немыслима: корова уж точно корова, и называть ее как–нибудь иначе – недопустимая поэтическая вольность.
Итак, бесспорно: в гостях хорошо, а дома лучше; и Марвин поставил перед собой задачу наслаждаться привычным, что, как утверждают сентиментальные мудрецы, есть вершина человеческой мудрости.
Жизнь его омрачали лишь два сомнения. Первым и главным был вопрос: каким образом Марвин вернулся на Землю из Искаженного Мира?
Он всесторонне продумал этот вопрос, куда более страшный, чем может показаться с первого взгляда. Марвин понял, что в Искаженном Мире нет ничего невозможного и даже ничего невероятного. Есть в Искаженном Мире причинная связь, но есть и отсутствие причинной связи. Ничто там не обязательно, ничто не необходимо.
Поэтому вполне допустимо, что Искаженный Мир отбросил Марвина назад, на Землю, продемонстрировав свою власть над ним тем, что отказался от этой власти.
По–видимому, именно так все и произошло. Но был ведь и другой, менее приятный вариант.
Теорема Дургэма формулирует его следующим образом: «Среди вероятностных миров, порождаемых Искаженным Миром, один в точности похож на наш мир: другой похож на наш мир во всем, кроме одной–единственной частности, третий похож на наш мир во всем, кроме двух частностей, и так далее».
Это означало, что Марвин, возможно, все еще пребывает в Искаженном Мире, и Земля, воспринимаемая его сознанием, – всего лишь эфемерная эманация, мимолетное мгновение порядка в стихийном хаосе, – обречена с минуту на минуту вновь раствориться в стихийной бессмыслице Искаженного Мира.
Отчасти это было неважно, ибо ничто не вечно под луной, кроме наших иллюзий. Но никто не хочет, чтобы его иллюзии оказались под угрозой, и потому Марвин старался выяснить, на каком он свете.
На Земле он или на ее дубле?
Нет ли здесь приметной детали, не соответствующей той Земле, где он родился? А может быть, таких деталей несколько? Марвин искал их во имя своего душевного покоя. Он обошел Стэнхоуп и его окрестности, осмотрел, исследовал и проверил флору и фауну.
Все оказалось на своих местах. Жизнь шла заведенным чередом; отец пас крысиные стада, мать, как всегда, безмятежно несла яйца.
Он отправился на север, в Бостон и Нью–Йорк, потом на юг, в необозримый край Филадельфия – Лос–Анджелес. Казалось, все в порядке.
Он подумывал о том, чтобы пересечь страну с запада на восток под парусами по великой реке Делавэр и продолжить свои изыскания в больших городах Калифорнии – Скенектеди, Милуоки и Шанхае.
Однако передумал, сообразив, что бессмысленно провести жизнь в попытках выяснить, есть ли у него жизнь, которую можно как–то провести.
Кроме того, можно было предположить, что даже если Земля изменилась, то изменились также его органы чувств и память, так что все равно ничего не выяснишь.
Он лежал под привычным зеленым небом Стэнхоупа и обдумывал это предложение. Оно казалось маловероятным. Разве дубы–гиганты не перекочевывали по–прежнему каждый год на юг? Разве исполинское красное солнце не плыло по небу в сопровождении темного спутника? Разве у тройных лун не появлялись каждый месяц новые кометы в новолуние?
Марвина успокоили эти привычные зрелища. Все казалось таким же, как всегда. И потому охотно и благосклонно Марвин принял свой мир за чистую монету, женился на Марше Бэкер и жил с нею долго и счастливо.
ЧЕТЫРЕ СТИХИИ[52]52Печатается по изд.: Библиотека современной фантастики. Том 16. М.: Молодая гвардия. 1968.
[Закрыть]
Элистер Кромптон был стереотипом, и это постоянно возмущало его самого. Но что поделаешь? Хочешь не хочешь, а он моноличность, однолинейный человек, все желания которого нетрудно предугадать, а страхи очевидны для всех и каждого. Но хуже всего было то, что и внешность его как нельзя более соответствовала его характеру.
Был он среднего роста, болезненно худощав, остронос, его губы были всегда поджаты, уже появились большие залысины надо лбом, а за толстыми линзами его очков скрывались водянистые, тусклые глаза; лицо его покрывала редкая растительность.
Словом, Кромптон выглядел клерком. Он и был клерком.
Посмотришь на него и скажешь: ну и тип, мелочный, пунктуальный, осторожный, нервный, пуританского склада, злопамятный, забитый, осмотрительный и сдержанный. Диккенс изобразил бы его человеком с повышенным чувством собственной значимости, который вечно торчит в конторе, взгромоздившись на высокий табурет, и царапает в пыльных скрижалях историю какой–нибудь старой респектабельной фирмы.
Врач XIII века углядел бы в Кромптоне воплощение одного из четырех темпераментов, соответствующих свойствам основных стихий, а именно: Меланхолического темперамента Воды. Причина этого – в избытке холодной, густой, черной желчи, которая порождает брюзгливость и замкнутость.
Более того, сам Кромптон мог бы стать доказательством правильности теории Ломброзо и Крэтшмера, притчей–предупреждением, гиперболой католицизма и печальной карикатурой на человечество.
И опять–таки, хуже всего то, что Кромптон полностью сознавал всю аморфность, слабость, тривиальность своей натуры и, сознавая это, негодовал, но ничего не мог изменить, только ненавидел досточтимых докторов, которые сделали его таким.
Кромптон с завистью наблюдал, что его окружают люди во всей манящей сложности своих противоречивых характеров, люди, восстающие против тех банальностей, которые общество пытается навязать им. Он видел отнюдь не добросердечных проституток; унтер–офицеров, ненавидевших жестокость; богачей, никогда не подававших милостыни; он встречал ирландцев, которые терпеть не могли драк; греков, которые никогда не видели кораблей; французов, которые действовали без расчета и логики. Казалось, большинство людей живет чудесной, яркой жизнью, полной неожиданностей, то взрываясь внезапной страстью, то погружаясь в странную тишину, поступая вопреки собственным словам, отрекаясь от своих же доводов, сбивая тем самым с толку психологов и социологов и доводя до запоя психоаналитиков.
Но для Кромптона, которого в свое время врачи ради сохранения рассудка лишили всего этого духовного богатства, такая роскошь была недостижима.
Всю свою жизнь день за днем ровно в девять часов утра Кромптон с непреклонной методичностью робота добирался до своего стола. В пять пополудни он уже аккуратно складывал гроссбухи и возвращался в свою меблированную комнатку. Здесь он съедал невкусный, но полезный для здоровья ужин, раскладывал три пасьянса, разгадывал кроссворд и ложился на свою узкую кровать. Каждую субботу вечером, пробившись сквозь толчею легкомысленных, веселых подростков, Кромптон смотрел кино. По воскресеньям и праздничным дням Кромптон изучал геометрию Эвклида, потому что верил в самосовершенствование. А раз в месяц Кромптон прокрадывался к газетному киоску и покупал журнал непристойного содержания. В уединении своей комнаты он с жадностью поглощал его, а потом в экстазе самоуничижения рвал ненавистный журнал на мелкие кусочки.
Кромптон, конечно, знал, что врачи превратили его в стереотип ради его собственного блага, он пытался примириться с этим. Какое–то время он поддерживал компанию с подобными себе, плоскими и мелкими, глубиной в сантиметр, личностями. Но все они были высокого мнения о себе и оставались самодовольными и чопорными в своей косности. Они были такими с самого рождения, в отличие от Кромптона, которого врачи перекроили в одиннадцать лет. Скоро он понял, что для окружающих такие, как он, да и сам он, просто невыносимы.
Он изо всех сил старался вырваться из удручающей ограниченности своей натуры. Одно время он серьезно подумывал об эмиграции на Венеру или Марс, но так ничего и не предпринял для этого. Обратился он как–то в Нью–Йоркскую Контору Бракосочетаний, и они устроили ему свидание. Кромптон шел на встречу со своей незнакомой возлюбленной к театру Лоу Юпитера, воткнув в петлицу белую гвоздику. Однако за квартал до театра его прохватила такая дрожь, что он вынужден был поспешить домой. В этот вечер, чтобы немного прийти в себя, он разгадал шесть кроссвордов и разложил девять пасьянсов. Но даже эта встряска была кратковременной.
Несмотря на все старания, Кромптон мог действовать только в узких рамках своего характера. Его ярость против себя и досточтимых докторов росла, и соответственно росло его стремление к самопреобразованию. Но у Кромптона был лишь один путь к достижению удивительного многообразия человеческих возможностей, внутренних противоречий, страстей – словом, всего человеческого. И ради этого он жил, работал. и ждал, и, наконец, достиг тридцатипятилетнего возраста. Только в этом возрасте согласно федеральному закону человек получал право на реинтеграцию личности.
На следующий день после этой знаменательной даты Кромптон уволился с работы, взял в поте лица заработанные сбережения – результат семнадцатилетнего труда – и отправился с визитом к своему врачу, твердо решив вернуть себе то, что в свое время было у него отнято.
Старый доктор Берренгер провел Кромптона в свой кабинет, усадил в удобное кресло и спросил:
– Ну, парень, давно я тебя не видел, как дела?
– Ужасно, – ответил Кромптон.
– Что тебя беспокоит?
– Я сам, – ответил Кромптон.
– Ага, – сказал старый доктор, внимательно глядя в лицо Кромптона, типичное лицо клерка. – Чувствуешь себя немного ограниченным, э?
– Ограниченный – не совсем то слово, – натянуто возразил Кромптон. – Я машина, робот, ничто…
– Ну, ну, – сказал доктор Берренгер. – Все не так уж плохо, я уверен. Чтобы приспособиться, нужно время…
– Меня тошнит от самого себя, – решительно заявил Кромптон. – Мне необходима реинтеграция.
На лице доктора отразилось сомнение.
– И к тому же, – продолжал Кромптон, – мне уже тридцать пять. По федеральному закону я имею право на реинтеграцию.
– Имеешь, – согласился доктор Берренгер. – Но как твой друг, как врач я настоятельно советую тебе, Элистер, не делай этого.
– Почему?
Старый доктор вздохнул и сложил пальцы рук пирамидкой.
– Это опасно для тебя. Чрезвычайно опасно. Это может стать роковым шагом.
– Но хоть один шанс у меня есть или нет?
– Почти нет.
– Тогда я требую осуществить мое право на реинтеграцию.
Доктор снова вздохнул, подошел к своей картотеке и вынул толстую историю болезни.
– Ну что ж, обратимся к твоему случаю, – сказал он.
Элистер Кромптон родился в Амундсвилле на Земле Мари Берд в Антарктиде, родителями его были Лиль и Бесс Кромптоны. Отец работал техником на Шотландских плутониевых рудниках, мать была занята неполный рабочий день сборкой транзисторов на одном маленьком радиозаводе. У обоих зарегистрировано вполне удовлетворительное умственное и физическое развитие. Маленький Элистер проявил все признаки отличной послеродовой приспособляемости.
Первые девять лет жизни Элистер рос нормальным во всех отношениях ребенком, если не считать некоторой угрюмости; но дети нередко бывают угрюмыми. А в остальном Элистер был любознательным, живым, любящим, добродушным созданием, а в смысле интеллектуальном стоял гораздо выше своих сверстников. Когда ему исполнилось десять лет, угрюмость заметно возросла. Иногда часами ребенок оставался сидеть в своем кресле, глядя в пустоту и порой даже не откликаясь на собственное имя.
Эти «периоды зачарованности» появлялись все чаще и становились интенсивнее. Мальчик сделался раздражителен – местный врач выписал успокаивающее. Однажды, когда Элистеру было десять лет и семь месяцев, он без видимой причины ударил маленькую девочку. Та закричала – он попытался задушить ее. Убедившись, что это ему не по силам, он поднял школьный учебник, самым серьезным образом намереваясь раскроить им череп девочки. Какой–то взрослый оттащил брыкающегося, орущего Элистера. Девочка получила сотрясение мозга и почти год провела в больнице.
Когда Элистера расспрашивали об этом инциденте, он утверждал, что ничего такого не делал. Может быть, это сделал кто–нибудь другой. Он никогда никому не причинил бы зла и, уж во всяком случае, не этой маленькой девочке, которую он очень любил. Дальнейшие расспросы привели к тому, что Элистер впал в оцепенение, которое длилось пять дней.
Если бы тогда кто–нибудь сумел распознать во всем этом симптомы вирусной шизофрении, Элистера можно было бы спасти. На раннем этапе развития болезнь легко поддавалась правильному лечению.
В средней полосе вирусная шизофрения была распространена уже в течение многих веков, и бывали случаи, когда она принимала размеры подлинных эпидемий, как, например, классическое помешательство на танцах в Средние Века. Иммунология еще не нашла вакцины против вируса. Поэтому стало обычным немедленно прибегать к полному расщеплению, пока шизоидные компоненты еще податливы; затем находили и сохраняли в организме доминирующую личность, а остальные компоненты через проектор Миккльтона помещали в инертное вещество тел Дюрьера.
Тела Дюрьера – это андроиды[53]53
Андроид – биологический человекоподобный робот.
[Закрыть], рассчитанные на сорок лет существования. Они, конечно, нежизнеспособны. Но Федеральный закон разрешал реинтеграцию личности по достижении ею тридцати пяти лет. Шизоиды, развивавшиеся в телах Дюрьера, могли, по усмотрению доминирующей личности, вернуться в первоначальное тело и разум, где точно по прогнозу происходили реинтеграция и полное слияние…
Но это получалось, если расщепление было произведено вовремя.
В маленьком же заброшенном Амундсвилле местный врач–терапевт прекрасно справлялся с обмораживаниями, снежной слепотой, раком, спиральной меланхолией и другими обычными заболеваниями морозного юга, но о болезнях средней полосы не знал ничего.
Элистера положили в городскую больницу на исследования.
В течение первой недели он был угрюм, застенчив и чувствовал себя не в своей тарелке, лишь временами прорывалась его былая беззаботность. На следующей неделе он стал проявлять бурную привязанность к ухаживавшей за ним няне, которая в нем души не чаяла и называла очаровательным ребенком. Казалось, под ее благотворным влиянием Элистер снова станет самим собой.
На тринадцатый день своего пребывания в больнице Элистер исполосовал лицо нянечки разбитым стаканом, потом сделал отчаянную попытку перерезать себе горло. Когда его госпитализировали, чтобы залечить раны, началась каталепсия, которую врач принял за простой шок. Элистеру прописали покой и тишину, что при данных обстоятельствах было самым худшим для него.
Две недели Элистер находился в кататоническом состоянии, характеризуемом мертвенной бледностью, полным оцепенением. Болезнь достигла своего апогея. Родители отправили ребенка в известную клинику Ривера в Нью–Йорке. Там не замедлили поставить диагноз – вирусная шизофрения в запущенной форме.
Элистер, одиннадцатилетний мальчик, мало соприкасался с внешним миром, во всяком случае, недостаточно, чтобы в нем выявился активный базис для специалистов. Теперь он почти не выходил из состояния кататонии, его шизоидные компоненты застыли в своей несовместимости. Жизнь его проходила в каком–то странном, непостижимом для других сумеречном мире, и единственно, что заполняло ее, это кошмары. Специалисты пришли к выводу, что полное расщепление едва ли поможет в этом запущенном случае. Но без расщепления Элистер был обречен провести остаток своей жизни в клинике, никогда более не приходя в сознание, оставаясь навеки погребенным в сюрреалистических темницах своего сознания.
Его родители выбрали меньшее из зол и подписали бумаги, разрешающие врачам предпринять запоздалую, отчаянную попытку расщепления.
Элистер перенес эту операцию, когда ему было одиннадцать лет и один месяц. Под глубоким гипнозом специалисты выявили у него три независимых одна от другой личности. Врачи разговаривали с ними и сделали выбор. Две личности были помещены в Дюрьеровы тела. Третью личность, которую сочли наиболее для этого подходящей, оставили в первоначальном теле. Все три личности были травмированы, но операция была признана до известной степени удачной.
Доктор Власек, лечащий нейрогипнотизер, отметил в своем отчете, что для всех трех компонентов, поскольку они неадекватны, не соответствуют друг другу, даже по достижении законного возраста – тридцати пяти лет – надежды на успех последующей реинтеграции нет. Слишком поздно произведено было расщепление, и шизоидные компоненты потеряли те жизненно необходимые качества, то взаимное согласие, без которых невозможно их слияние, их совместное существование. В своем отчете он настаивал на необходимости лишения их права на реинтеграцию, чтобы в дальнейшем они существовали только в их новом, разрозненном состоянии.
Двое в Дюрьеровых телах получили новые имена и, сопровождаемые наилучшими пожеланиями докторов были помещены в детские приюты – один на Марсе, другой на Венере, – почти без всякой надежды на что–либо путное в жизни.
Элистер Кромптон, собственно, доминирующая личность в его подлинном обличий, поправился после операции, но двух третей его натуры, утерянных вместе с шизоидными его частями, ему недоставало. Ему недоставало некоторых чисто человеческих черт, эмоций, способностей, и их уж ему никогда не вернуть, не заменить другими.
Кромптон рос, обладая только теми качествами, которые были присущи собственно его личности: чувством долга, аккуратностью, упорством и осторожностью. Неизбежное в таких случаях разрастание этих качеств привело к тому, что он стал стереотипом, ограниченным человеком, сознающим, однако, свои недостатки и страстно стремящимся к полному выявлению своей личности, к слиянию, реинтеграции…
– Вот как обстоят дела, Элистер, – сказал доктор Берренгер, захлопывая фолиант. – Доктор Власек решительно возражал против реинтеграции. Весьма сожалею, но я с ним согласен.
– Но это же мой единственный шанс, – сказал Кромптон.
– Никаких шансов, – возразил ему доктор Берренгер. – Ты можешь заключить эти личности в себя, но у тебя не хватит твердости держать их в узде, слиться с ними. Элистер, мы спасли тебя от вирусной шизофрении, но предрасположение к ней у тебя осталось. Прибегни к реинтеграции – и тебя ждет функциональная шизофрения, и это уже навсегда.
– Но у других–то получалось! – воскликнул Кромптон.
– Конечно, и у многих. Но не было случая, чтобы это была запущенная шизофрения, чтобы шизоидные компоненты закоснели.
– Я должен использовать последнюю возможность, – сказал Кромптон. – Я требую имена и адреса моих Дюрьеров.
– Да слышишь ли ты, что я тебе говорю? Всякая попытка реинтегрировать приведет либо к тому, что ты сойдешь с ума, либо к еще худшему. Как твой лечащий врач я не могу…
– Дайте адреса, – холодно потребовал Кромптон. – Это мое законное право. Я чувствую, что справлюсь со своими компонентами. Когда они будут в моем подчинении, произойдет слияние. Мы будем действовать как единое целое. И я, наконец, стану полноценным человеком.
– Да ты даже не представляешь себе, что такое эти Кромптоны! – воскликнул доктор. – Ты думаешь, что это ты неполноценный? Да ты вершина этой кучи хлама!
– Мне все равно, что они собой представляют, – сказал Кромптон. – Они часть меня. Пожалуйста, адреса и имена.
Устало покачав головой, доктор написал записку и протянул ее Кромптону.
– Элистер, нечего рассчитывать на успех. Прошу тебя, подумай хорошенько…
– Спасибо, доктор Берренгер, – коротко поклонившись, сказал Кромптон и вышел.
Стоило Кромптону очутиться за порогом кабинета, как вся его самонадеянность словно растаяла. Он не посмел признаться доктору Берренгеру в своих сомнениях, не то добрый старик непременно отговорил бы Элистера от реинтеграции. Но теперь, когда адреса и имена лежали у него в кармане и вся ответственность легла на его плечи, Элистера захлестнула тревога. Он дрожал с головы до ног. Он справился с приступом, но ненадолго, лишь до тех пор, пока на такси не добрался до своей комнаты, а там сразу же бросился на кровать.
В течение часа, ухватившись за спинку кровати, как утопающий за соломинку, он корчился в мучительных судорогах. Потом приступ прошел. Он сумел унять дрожь в пальцах настолько, чтобы вытащить из кармана и рассмотреть записку, которую вручил ему доктор.
Первым в записке стояло имя Эдгара Лумиса из Элдерберга на Марсе. Вторым – имя Дэна Стэка, Восточные Болота на Венере. Больше в записке ничего не было.
Что собой представляли эти самостоятельно существующие компоненты его, Кромптона, личности? Какие характеры, какие формы приняли его отторгнутые сегменты?
В записке об этом не было сказано ни слова. Ему самому предстояло поехать и все выяснить.
Кромптон разложил пасьянс и прикинул, чем он рискует. Его прежний, еще не расщепленный рассудок был явно одержим манией убийства. Предположим, слияние состоится, изменится ли что–нибудь к лучшему? Имеет ли он право выпускать в мир это, по всей вероятности, чудовище? Благоразумно ли предпринимать шаги, которые могут привести его к умопомешательству, кататонии, смерти?
До поздней ночи думал об этом Кромптон. Наконец врожденная осторожность взяла верх. Он аккуратно сложил записку, спрятал ее в ящик стола. Как бы ни хотел он реинтеграции и целостности, риск был слишком велик, и он предпочел свое теперешнее состояние сумасшествию.
На следующий день он нашел себе место клерка в одной старой респектабельной фирме.
Он был сразу же захвачен привычным ходом дел. Снова с непреклонной методичностью робота каждое утро ровно в девять часов он добирался до своего стола, в пять пополудни он уходил и возвращался в свою меблированную комнату, съедал свой невкусный, но полезный для здоровья ужин, раскладывал три пасьянса, разгадывал кроссворд и ложился на свою узкую кровать. И снова в субботу вечером он смотрел кино, по воскресеньям изучал геометрию и один раз в месяц покупал, читал и затем рвал на куски журнал непристойного содержания.
А отвращение к самому себе росло. Он попробовал коллекционировать марки, но вскоре отказался от этого занятия; вступил в Объединенный Клуб Счастья – ушел с первого же чопорного и томительного бала; попробовал овладеть искусством игры в шахматы – бросил. Все это не спасало его от чувства собственной неполноценности.
Он видел вокруг себя бесконечное многообразие человеческих отношений. Недоступное ему пиршество жизни развертывалось перед его взором. Его преследовало видение: еще двадцать лет жизни проходит в монотонных занятиях клерка, а потом еще тридцать, и сорок, и так без отдыха, без срока, без надежды – и только смерть положит этому конец, освободит его.
Шесть месяцев, изо дня в день, методически обдумывал эти проблемы Кромптон. Наконец он решил, что все–таки умопомешательство лучше его нынешнего состояния.
Он ушел с работы и снова забрал все свои старательно накопленные сбережения. На этот раз он купил билет до Марса, чтобы отыскать там Эдгара Лумиса из Элдерберга.
Точно в назначенное время Кромптон, вооруженный толстым томом кроссвордов, был уже на космодроме Айдлуайлд. Затем он преодолел трудный из–за перегрузок подъем на Станцию № 3 и короткорейсовым кораблем «Локхид–Лэкавона» добрался до пересадочного пункта, здесь он сел в хоповер, который доставил его на Марс, Станция № 1, где Кромптон прошел таможенные, иммиграционные и санитарные формальности, а потом прибыл в Порт Ньютон. За три дня он акклиматизировался, научился дышать дополнительным желудочным легким, стоически перенес инъекции стимулятора и, наконец, получил визу, дающую право путешествовать по всей планете Марс. Таким образом, уже во всеоружии он сел в ракету, следующую до города Элдерберга, расположенного недалеко от Южного полюса Марса.
Ракета медленно ползла по плоским однообразным марсианским равнинам, покрытым низким серым кустарником, который как–то умудрялся выжить в этом холодном разреженном воздухе, через болота скучной зеленой тундры. Кромптон был погружен в свои кроссворды. Когда кондуктор объявил, что они проезжают Великий Канал, Кромптон, заинтересованный, на минуту оторвался от своего кроссворда. Но Канал оказался всего лишь мелким, с отлогими берегами руслом давно исчезнувшей реки. Растения на грязном дне были темно–зеленого, почти черного цвета. Кромптон вновь погрузился в кроссворды.
Они проезжали Оранжевую Пустыню и останавливались на маленьких станциях, где бородатые иммигранты в широкополых шляпах заскакивали в ракету, чтобы получить свои витаминные концентраты и «Сандей Тайме» в микрофильмах.
Но вот и предместья Элдерберга.
Город был центром всех деловых операций рудников и ферм Южного полюса. Он служил и курортом для богатых, которые приезжали сюда, чтобы принять Ванны Вечности или просто ради новых впечатлений. Благодаря вулканической активности температура в этом районе поднималась до 67 градусов по Фаренгейту. Это было самое теплое место на Марсе. Жители Марса называли этот район Тропиками.
Кромптон остановился в маленьком мотеле. Он вышел на улицу и слился с толпой ярко одетых мужчин и женщин, прогуливавшихся по странным, неподвижным тротуарам Элдерберга. Он заглядывал в окна игорных домов, разинув рот, глазел на лавки Подлинных ремесленных изделий Исчезнувшей Марсианской Цивилизации, всматривался в блистающие огнями рестораны и коктейль–холлы – новинку сезона. Он в ужасе отпрянул от накрашенной молодой женщины, когда она пригласила его в «Дом мамы Тиль», где пониженная гравитация позволяет испытывать куда больше наслаждения, чем в обычных условиях. От нее и еще от дюжины таких же Кромптон укрылся в маленьком садике, присел на скамью, пытаясь немного привести в порядок мысли.
Вокруг него раскинулся Элдерберг, яркий, полный наслаждений, вопиющий о своих грехах, – накрашенная Иезавель, которую Кромптон отвергал презрительным изгибом своих тонких губ. Но за этим изгибом губ, за отведенным в сторону взглядом и вздрагивающими от возбуждения ноздрями – за всем этим скрывалась та часть его существа, которая жаждала этой греховной человечности как противопоставления тоскливому, бесплодному существованию.
Но как ни печально, Элдерберг, так же как и Нью–Йорк, не мог склонить Элистера к греху. Возможно, Эдгар Лумис возместит недостающее.
Кромптон стал опрашивать все отели города в порядке алфавита. В первых трех ответили, что понятия не имеют, где может быть Лумис, но уж коли он найдется, то им надо уладить пустяковый вопрос о неоплаченных счетах с ним. В четвертом отеле высказали предположение, что Лумис присоединился к большой поисковой партии на Горной Седловине. В пятом, вполне современного вида отеле, никогда не слыхали о Лумисе. В шестом молодая, слишком ярко и нарядно одетая женщина рассмеялась слегка истерически при упоминании Лумиса, но дать какую–либо информацию о нем отказалась.
Только в седьмом отеле клерк сообщил Кромптону, что Эдгар Лумис занимает триста четырнадцатый номер. Сейчас его дома нет, скорее всего он находится в салуне «Красная планета».
Кромптон расспросил, как туда пройти. И с сильно бьющимся сердцем отправился в старый район Элдерберга.
Отели здесь были какие–то вылинявшие, потрепанные, их пластиковые стены были побиты пыльными осенними бурями. Игорные дома сгрудились в кучу, а танцевальные залы днем и ночью выплескивали свое буйное веселье на улицы. В поисках местного колорита толпы богатых туристов сновали со своими видеозвуковыми аппаратами в надежде наткнуться на непристойную сценку и запечатлеть ее с достаточно близкого, но безопасного расстояния – такие снимки и позволяли дотошным искателям приключений называть Элдерберг «Откровением Трех планет». Встречались здесь и охотничьи магазины, снабжавшие туристов всем необходимым для спуска в знаменитые Пещеры Ксанаду или для долгого путешествия в пескоходе к Витку Сатаны. Были здесь также скандальной известности Лавки Грез, в которых торговали любыми наркотиками, и сколько ни пытались покончить с ними законным путем, они продолжали действовать. Тут же какие–то бездельники продавали подделки под марсианскую резьбу по камню и все другое прочее – чего только душа пожелает.
Кромптон разыскал салун «Красная планета», вошел и ждал, пока глаза привыкнут и можно будет что–нибудь разглядеть в облаках табачного дыма и винных паров. Он смотрел на туристов за длинной стойкой бара в их пестрых рубашках, на говорливых гидов и суровых рудокопов. Он смотрел на карточные столы и на болтающих женщин, на мужчин с их знаменитым нежно–апельсиновым марсианским загаром – чтобы его приобрести, требуется, говорят, не меньше месяца.
И тут – ошибки быть не могло – он увидел Лумиса.
Лумис сидел за карточным столом и играл в фараон в паре с цветущей блондинкой, которой на первый взгляд можно было дать тридцать, на второй – сорок, а если присмотреться, то и все сорок пять. Играла она с азартом, и Лумис забавлялся, с улыбкой наблюдая за нею.
Он был высок настроен. Его костюм и саму манеру одеваться лучше всего передает слово из кроссворда «ворсистый». Узкий череп покрывали прилизанные волосы мышиного цвета. Не очень разборчивая женщина могла бы назвать его довольно красивым.
Внешне он нисколько не походил на Кромптона. Однако существовало между ними какое–то влечение, притяжение, мгновенное созвучие – этим чувством обладали все части индивидуума, перенесшего операцию расщепления. Разум взывал к разуму, части требовали целого, стремились к нему с неведомой телепатической силой. И Лумис, ощутив все это, поднял голову и открыто взглянул на Кромптона.