355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарри Гордон » Пастух своих коров » Текст книги (страница 6)
Пастух своих коров
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:20

Текст книги "Пастух своих коров"


Автор книги: Гарри Гордон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

– Ладно, как раз про город несколько стихотворений и осталось.

– Вот и хорошо. Я только доберусь до стула, с вашего позволения.

Вернулся Серафим Серафимович недовольный:

– Зачем же вы фонарь включили? Как раз над головой. Получается какой-то театр современной пьесы. Не исключаю, что батрачка смотрит в подзорную трубу.

– Делать ей больше нечего.

– Ну, читайте.

 
Планета ночью замедляла ход,
Потом по-прежнему вращалась. А вокруг
Чуть наклоненных белых фонарей
Кружился снег моих ночных сомнений.
 
 
Взлетала в парке белая ворона,
Ломала ветки, над землей кружилась,
И уходила в гуси или в совы,
Как ей удобно. Это было ночью.
 
 
А утром шел обыкновенный снег,
На трубы падал, – видимо, погреться,
И падал на зеленые трамваи,
И далеко просматривались люди,
Как на картинах Брейгеля. И я
Увидел – все благополучно в мире.
 
 
На подоконник голуби садились,
Глотать слова, идущие из сердца —
Поворковать. А серая собака,
В снег упершись худыми кулаками,
Смотрела на него недоуменно.
 
 
Был белый день, и снег моих сомнений
Упал под ноги жителей земли…
 

– Жителей земли, – проворчал Серафим Серафимович. – Экзюпери начитались? Сплошное шестидесятничество: белые медведи трутся о земную ось. Вертится земля, тра-ля-ля-ля… Да вы не виноваты – время было такое. Оттепель заканчивалась, холодное месиво под ногами. Интеллигенция строила прекраснодушную мину. Все благополучно в мире… А через два года – пражская весна.

– Беда с этими диссидентами, – обиделся Петр Борисович. – С чего у вас начинается летоисчисление? С распятия Пастернака? Или с процесса над Бродским? А я ведь только хотел обратить ваше внимание на то, что «Серая собака, в снег упершись худыми кулаками…»

– Нет, почему же. Я обратил. Хороший образ, только слишком знакомый. Это уже было.

– Ну да, сегодня на рассвете.

– Не важно. Вот у вас в живописи есть термин – литературщина. Что не есть хорошо. А как назвать картинки в стихах? Живописьщина? Савве, к примеру, на вашего Брейгеля, мягко говоря…

– Савве и на стихи, мягко говоря… Только я не для Савки все это писал. И не для вас.

– Интересно, интересно. Для кого же?

– Не знаю. Есть у поэта некий конфидент, идеальный ночной собеседник, на него не похожий, но дружественный… Вроде Песика.

– У Песика есть дела поважнее, – вздохнул Серафим Серафимович, – интересно, съел ли он макароны? Ну а пока он не готов, пользуйтесь.

– Сейчас, – Петр Борисович пробежал глазами следующее стихотворение.

 
Я вижу площадь из окна,
Людей, отчетливых, как буквы,
И небо, гладкое, как будто
Из голубого полотна.
 
 
Я вижу, как шофер сигналит
И давит тормоз каблуком,
Я вижу, как пронзает наледь
Старуха крошечной клюкой.
 
 
А у газетного ларька
Людей короткая строка.
И снег под их ногами тает
И я их вижу и читаю.
 
 
У каждого над головой
Пар белый, или голубой —
Овеществленное радушье.
 
 
И эти облака, как души,
Беседуют между собой
Над головами их владельцев…
 

– Петр Борисович, вы заснули? – осведомился Серафим Серафимович. – Читайте же.

– Да, да… нет, это я читать не буду. Там то же самое, оттепель, одним словом. А вот: странное стихотворение, наверняка подражательное, хоть я болезненно не хотел быть похожим на кого-нибудь.

– А вы читайте, разберемся. Подражание само по себе – не худший вид графомании. Главное, не ошибиться в выборе образца.

– Извольте.

 
Первым в городе проснулся Иванов.
Бледный снег в окне на ниточке висел,
Репродуктор ничего не говорил,
Спал сосед, и во сне, вероятно, лысел,
И смотрел с интересом сны, как кино.
 
 
Иванов сигарету курил.
Пока что никто ничего не сказал,
Сугробы, скрипя, заселили парк,
На окраине стоял самоваром вокзал,
И над ним поднимался пар.
 
 
Скрипнул нетерпеливо большой чемодан:
Пора уже ехать на юг.
Иванов посмотрел – в стакане вода,
Он выпил ее всю.
 
 
А потом он долго ехал в такси,
И не выспавшийся шофер охотно молчал,
А потом паровоз, удила закусив,
Громким голосом закричал.
 

– Понятно. Ноги растут, естественно, из обериутов. В частности, из раннего Заболоцкого. Странно, сейчас так много, что даже устало, говорят о серебряном веке, воспитательницам повышают квалификацию лекциями о Цветаевой, Мандельштам – наше усё, а Заболоцкого – может, и переиздают, но как-то боком, и молчат о нем во весь голос. Он пребывает в каком-то некоммерческом пространстве. Вы не находите?

– Не знаю. Приемы его растащили по углам лет десять назад так называемые маньеристы. То ли виртуальные, то ли маниакальные, как они себя определяют. А впрочем – и правда – тихо.

– Ну а этот ваш стишок, тем не менее, самостоятелен. Вы переняли степень свободы, но сама свобода оказалась вашей собственной. Вам самому что-нибудь здесь нравится?

– Нравится кое-что, но особенно: «Он выпил ее всю». Я б хотел сейчас так писать. И на холсте тоже. Не получается пока.

– Да-а. По крайней мере, состояние не заимствовано. И – заметили – такие энергичные глаголы: «сугробы, скрипя, заселили парк…» Похоже на предчувствие гражданской войны.

– Вы только Сальвадора Дали не приплетайте, – миролюбиво попросил Петр Борисович, – вот где энергией не пахнет. Кислое заливное из крысиных хвостиков.

– Вы думаете? – хмыкнул Серафим Серафимович. – Есть еще что-нибудь?

– Последнее! – торжественно объявил Петр Борисович. – Добьем?

 
А у ворот шептались бабки,
Что завтра улетят собаки.
 
 
Рыча, курлыча и кусаясь,
Хвостами рыжими касаясь
Сырых болотистых небес,
Они плюют на темный лес
С его сомнительною дичью.
 
 
(Собакам правила приличья,
Особенно на небесах
Необязательны. У пса
Глаза пронзительные, птичьи,
Какие там еще приличья…)
 
 
Мне жаль тебя, ирландский сеттер,
В твоих породистых ушах
Хранился черепаший шаг,
Записанный, как на кассете,
И шорох в камышах луны,
И легкий вздох моей жены.
 
 
Лети, собака, Бог с тобою,
Туда, где небо голубое,
Где турок пьет зеленый чай,
Где ты научишься рычать
На ишаков и на шакалов,
И на почтенных аксакалов.
 

– Я вижу, действительно, ваш конфидент – Песик. И еще, как там у вас, – собабки. Так слышится, по крайней мере, когда отвратительно рифмуешь. И почему турок пьет зеленый чай? И откуда у турок аксакалы? Похоже, что вы объелись белены. Впрочем, бывает такое состояние души, когда хочется, рыча и курлыча, плюнуть с высоты на темный лес. И что, на этой высокой ноте закончилось ваше поэтическое творчество?

– Тетрадка, по крайней мере.

Поначалу показалось, что это Савка барабанит в окно среди ночи, негромко и нервно. Петр Борисович прислушался. Дребезжали стекла в пазах, что-то с размаху сыпалось и стучало.

– Обыкновенная декабрьская гроза, – голос Серафима Серафимовича прозвучал во тьме, как приговор, – вы слышали гром?

Утром их разбудил громкий шорох, перешедший в гулкий тупой удар. Несколько тонн напитавшегося влагой снега сползло с крыши и завалило окно. Мерцающая полутьма озарила комнату. Теплые блики из печки подыгрывали жемчужным зайчикам на посуде. Представился почему-то Пушкин в Михайловском, леса, недавно столь густые, и берег, милый…

– Это великолепие следует разгрести как можно скорее, – тоном, опасающимся возражения, сказал Серафим Серафимович.

– Что вы, видите, даже дуть перестало.

Серафим Серафимович сосредоточенно сворачивал козью ножку.

– Между прочим, заметил он, – на зиму надо вставлять вторые рамы. А так – еще напор, и два миллиметра хрупкого благополучия полетят, как выражается наш друг Савва, на хрен.

– На хер, – вяло поправил Петр Борисович, натягивая сапоги.

Дождь прекратился, низкое небо неслось над щербатым настом, отливающим антарктической тоской. Никогда, никогда не придет сюда мифический джип с жирными фарами, никогда…

Петр Борисович оглянулся на реку и замер. Река сверкала майской синевой, темная рябь пробегала по отражению дальнего берега. Снег превратился в пюре и утонул в дождевой воде.

«Прощай, рыбалка. Там по колено, не меньше, – поежился Петр Борисович. – Зато красиво. Надо вывести этого, показать».

Мерзлая каша соскальзывала с совковой лопаты, Петр Борисович швырял ее через плечо, поглядывая на крышу. Над головой ничего угрожающего не было, но если рухнет то, что левее, завалит крыльцо и работы прибавится еще на полдня.

А под этим сугробом, – вспомнил он, – как раз тещины пионы. Не приведи Господь затоптать.

Уже высвободилась форточка, и сугроб стал ниже, и копать стало легче, когда тяжелая туча зацепилась за решетчатую липу у колодца, остановилась, поджидая другие и плашмя обвалилась, подминая ветки, проливным дождем. Петр Борисович подхватил куртку и вбежал в избу. Серафим Серафимович, с трудом дотягиваясь, снимал что-то со шкафа. Увидев внезапно вошедшего Петра Борисовича, он смутился:

– Ничего особенного. Вот, положил в первые дни. Думал – раз отогрелась муха, будет опарыш.

На ладони Серафима Серафимовича лежала высохшая котлета: – Ничего, я ее в печку брошу.

– В вас умер дачник, – торжествующе сказал Петр Борисович. – Давайте, я вас лучше порисую.

– Ах, да, – тетрадка ведь кончилась. Не мытьем, так катаньем. Ничего, если я буду лежать, как Даная? Тем более, что, по моим подозрениям, сейчас потечет ваша крыша. Как раз надо мной.

Дождь добивал остатки сугроба, окно высвобождалось, можно было разглядеть верхушки деревьев, ленту рубероида, мечущуюся над сараем Митяя, неуверенную фигуру Савки в офицерской плащ-накидке.

– Вот отдал Херсимычу палку, – проворчал он, войдя, – и навернулся на голом льду.

– Мне, право, неудобно. Возьмите, Савва.

– Ходи, Херсимыч, ходи. Это я так. Ты, Борисыч, свет включи.

Света не было.

– Хорошо, – успокоился Савка. – Я думал, только у меня.

– Что ж хорошего.

– Обрыв где-то на линии. Ничего. Бригада починит. Завтра, или послезавтра. У тебя керосин есть? А то скоро стемнеет.

– Не знаю. Свечи есть точно.

– Дай хоть свечку.

Савка выглядел совершенно здоровым.

– Как здоровье, Херсимыч?

– Вашими, Савва, молитвами…

– Я, может, и молился бы, – сказал Савка, – да не умею. Вот бы научиться. Хоть голос свой послушать. А то все радио да радио. А если что и говорю, так на корову матюкаюсь. Ты, Борисыч, мне книжку какую-нибудь привези. Вроде самоучителя.

– Действительно, – подхватил Серафим Серафимович. – Насколько я понимаю, подавляющее число ваших домашних склонны к мракобесию. Вы бы подыскали что-нибудь.

Петр Борисович подошел к полке.

– Тещин молитвенник – не дам. Загрызет. А вот… Молитвослов для девочек. Я думаю, для начала сгодится.

– Ты что, Борисыч! – недоверчиво заулыбался Савка. – Какая я, на хер, девочка.

– Берите, берите, – посоветовал Серафим Серафимович, – все мы девочки перед Творцом.

– Дай тогда и икону. Кому ж я буду читать.

Петр Борисович снял с полки картонного Николу.

– Поставишь с восточной стороны. У тебя это между дверью и печкой. Свечку зажги и читай. Утром и вечером.

– А днем нельзя? Утром – дойка, вечером – дойка.

– А ты перед сном.

– Кабы я знал, когда упаду.

– Савва, не капризничайте, – одернул Серафим Серафимович, – дело серьезное.

– Да я ничего. Спасибо. Борисыч, завари чаю. А что, стишки больше не читаете? Надоело? И правильно. А то, как ни придешь, – ду-ду, ду-ду…

Темнело. Дождь не прекращался, только поменял тембр и стал ритмичнее: ду-ду, ду-ду… Петр Борисович зажег свечку. Глубокие тени задвигались по стенам, взбирались, ломаясь, на потолок, клеенка на столе затеплилась чистой скатертью.

– Нет, стишки не надоели, – ответил Серафим Серафимович. – Просто наш автор исписался. А жаль – при свечах… стати, Петр Борисович, отчего вы не читали стихи о любви?

– А я их и не писал. Были попытки…

– Совершенно напрасно, ведь поэзия начиналась с восхищения женщиной.

– Может, и начиналась. А потом что? Изредка, да, восхищение:

«Я помню чудное мгновенье…»

«Дыша духами и туманами…»

Так сразу и не вспомнишь. Иногда – страсть:

«Гляжу, как безумный на черную шаль…».

«Я свой век загубил за девицу-красу…»

В основном же – выяснение отношений:

«Я не унижусь пред тобой…»,

«Я не люблю иронии твоей…»

 
«Какому небесному Гофману
Выдумалась ты, проклятая…»
 

Или:

 
«Ты только тем и знаменита,
Что я любил тебя когда-то…»
 

Доходит и до прямой угрозы:

 
«Помните, погибла Помпея,
Когда раздразнили Везувий!..»
 
 
Восхищение женщиной —
это повод, а не предмет.
Жизнь хороша – и вперед…
 

– Все-таки в вас погиб бухгалтер, – проворчал Серафим Серафимович. – Может, вспомните какую-нибудь попытку?

– Сейчас:

 
Сегодня утром выпал снег.
Он падал медленно и мягко,
Чтоб сразу превратиться в слякоть,
И, превратившись, погрустнеть.
 
 
Над головой твоей витая,
Ему хотелось хоть на миг,
Хоть на секунду – дольше таять
На теплых волосах твоих.
 

– Еще…

– Надо вспомнить. А, вот:

 
Вот так окажешься в засаде:
Устанешь – вот тебе и на —
Придет бессонница и сядет
На табурете у окна.
 
 
Без разговоров, чаепитий,
И деликатна и мудра
Прошепелявит: – спите, спите,
И на стекло легонько дышит,
И Ваше имя пишет, пишет…
 

– Интересно. Вы ухитрились любовные функции переложить то на снег, то на бессонницу. А сами вроде бы в белом фраке. До чего же вы ленивы…

– Борисыч не ленивый, – вступился Савка, – вон, детей у него сколько.

– При чем тут дети, – отмахнулся Серафим Серафимович. – Душа обязана трудиться и день и ночь…

«Куда его понесло, – с досадой подумал Петр Борисович, – ничего не слышит».

– Понял, Савка? – с подчеркнутой строгостью сказал он. – Душа обязана трудиться. Не забудь помолиться на ночь. А я спать пойду.

«Пятница», – вспомнил Петр Борисович, проснувшись, и прислушался. Дождя не было. Хоть бы подморозило – в этой каше застрянет даже боевая машина пехоты.

Падал мягкий, очень белый снег, вчерашнего разгрома не было и в помине, занесло даже сломанные ветки, река белела по-новому.

Вышел мрачный Серафим Серафимович, поковылял в сторону сортира. На подворье у Митяя было тихо, стоял вертикально белый дымок над трубой. Это ничего не означало, но Петр Борисович почему-то успокоился.

Серафим Серафимович сварил на завтрак овсянку, слишком крутую и слегка пересоленную. Петр Борисович, чтобы убить время, пошел пилить дрова. Местные как-то справляются в одиночку двуручной пилой, но если навыка нет… Петр Борисович достал ножовку, внимательно осмотрел зубья, будто готовый, если нужно, поточить, обнял слабыми с утра руками бревно и уложил его на козлы.

Береза пилилась легко и свободно, сырые опилки ярко желтели на снегу. Уставая пилить, Петр Борисович с удовольствием думал, что еще немного, и он сменит занятие: колоть сырую березу одно удовольствие.

Несколько раз он заходил в избу, сворачивал самокрутки для себя и Серафима Серафимовича – у того получались неуклюжие козьи ножки кулечками, наспех выкуривал – Серафим Серафимович отчужденно помалкивал, – и возвращался к своим березам. Черные сучья на стволах имели форму треугольника, были похожи на графическую галочку или улыбку. Если чурку ставить улыбкой вверх, она разлетается от негромкого выдоха…

Громкий женский плачущий голос, перебиваемый низким собачьим лаем, разрушил идиллию вдохновенного труда. Работница Нинка в пестром халате, проваливаясь, бежала по снегу, следом без шапки шел Митяй, а впереди – огромная свинья, визжа, быстро передвигалась по белому полю, взламывая наст и оставляя за собой глубокую траншею, розовая и светящаяся, как снегирь.

– Стоять! – крикнул Митяй, и выстрелил в воздух из пистолета, как комбат.

Тихий джип стоял у забора, возле него вертелся черный пес.

Стараясь не спешить, Петр Борисович направился к Митяю.

– А, Борисыч, – приветствовал тот. – Вырвалась, сука, – кивнул он в сторону свиньи. – На рыбалку приехал?

– Да тут такое… Ты обратно когда?

– В воскресенье.

– Захватишь?

– Легко.

– Только я не один.

Митяй рассеянно посмотрел поверх Петра Борисовича.

– Я зайду, как управлюсь. Разберемся.

Серафим Серафимович сдержанно обрадовался:

– Что ж. Очень хорошо. Только, раз уж зайдет, надо подумать об угощении. Я полагаю, мы сделаем так…

Петр Борисович весело глянул на него, махнул рукой и пошел укладывать дрова.

Едва стемнело, пришел Савка.

– Митяй приехал, – сообщил он. – Сейчас зайдет. С Оброскиным. Знаешь, егерь. Хороший мужик. Богатый.

Загремело в прихожей, кто-то робко постучал. Савка отворил дверь. Вошла Нинка с чугунной гусятницей.

– Доброго здоровьячка, – улыбнулась она. – Куда поставить? Тяжелая, зараза.

– Раздевайтесь.

– Та ни. Только платок размотаю. Жарко у вас. А где же ваши вилочки, тарелочки? Савка, помогай. А хозяин сейчас придет.

Из закрытой гусятницы тянуло забытым запахом, неузнаваемым, но близким.

– А что это вы сумерничаете? Не видно ничего.

– Так ведь света нет. Еще вчера порвало где-то.

– Как нет? Митяй электриков привез.

Она щелкнула выключателем.

– Вот видите!

Дверь распахнулась, Митяй согнулся под притолокой.

– Можно? Заходи, – поманил он большого круглого мужика. – Не студи избу.

Митяй и мужик по очереди пожали руку незнакомцу, потом хозяину.

– Это Оброскин, – представил Митяй мужика. – Доставай гостинец.

Оброскин вытащил из-за пазухи твердую изогнутую щуку. На сизом теле ее розовели шрамы от сети.

– Завтра съедите. Вот такой прогноз, – сказал он.

Оброскин был коротко стрижен, в щели между лбом и скулами передвигались, меняя позицию, небольшие запоминающие глаза.

– На мороз надо, – посоветовал он.

– Давай, – Митяй взял щуку, вышел в сени и тут же вернулся с ящиком пива.

– Ого, – с достоинством сказал Серафим Серафимович. – А скажите, Дмитрий, не найдется ли у вас сигареты.

– Не курю, – ответил Митяй, – и Оброскин не курит и вам не советует. Савва, угощай, – он протянул Савке пять пачек «Примы».

– Спасибо. Я отплачу, – пробормотал Савка.

– Ладно. Отплатит он.

– Кури, Борисыч, – Савка с треском вскрыл пачку, – а ты, Херсимыч, не вставай. Я поднесу.

Митяй достал из карманов штанов две бутылки водки.

– Тепловата. Может, остудить?

– От студеной водки забалдеешь, – предупредил Оброскин.

– Тогда не надо, – согласился Митяй, – мы что сюда, жрать приехали! Верно, профессор? – подмигнул он Серафиму Серафимовичу.

– А как же свинья? – поинтересовался Петр Борисович.

– Свинья крутая, – усмехнулся Митяй, – а Оброскин покруче. Навалился на нее, как на телку, и заломал. Всю жизнь этим занимается.

– Ты б делом занялся, – кивнул на гусятницу Оброскин. – Простынет, такой прогноз.

Митяй снял крышку.

– Узнаешь, Борисыч?

– Неужели свинья, – удивился Петр Борисович. – Когда же успели?..

– Сам ты свинья, – непочтительно встрял Савка, переминаясь и поглядывая на бутылки. – Это Гаврюша.

– Неужели! Я ж его вот таким помню, – Петр Борисович не поленился нагнуться, чтобы показать два вершка от пола. – Гаврюша – это бычок, – объяснил он Серафиму Серафимовичу.

– Я догадался, – сухо ответил тот.

– Нина, что ты возишься, – поторопил Митяй. – Да скинь ты свою фуфайку! И сгоняй за хлебом. Черного принеси, сегодняшнего. А пока мы с Борисычем, для разминки, – он полез за пазуху и достал плоскую бутылку коньяку – как с патриархом.

– Савка старше, – уточнил Петр Борисович, принимая бутылку.

– Савка у нас вечно молодой. Верно, профессор?

Серафим Серафимович отстранил протянутую бутылку.

– Я дождусь водки, – коротко сказал он.

Наконец весело расселись за столом, только Оброскин не сел:

– Ничего, я постою.

«Полкомнаты занимает, – с досадой подумал Петр Борисович. – Такой прогноз».

Из-за спины Оброскина он с беспокойством поглядывал на Серафима Серафимовича. Тот ничего, постепенно оттаивал.

Мясо Гаврюши приятно пахло дымом, водка была не теплая, а в самой раз, комнатной температуры, Нинка пила на равных, с прибаутками, и хорошо, искренне смеялась.

Говорили о дорогах, о всероссийском воровстве, о падении доллара, помянули Чубайса. Серафим Серафимович оказался поклонником «Зенита», а Петр Борисович – «Локомотива». Оброскин обещал продать задешево ворованный катер «Прогресс», не сейчас, конечно, а весной, в мае, рассказывал о жестоких боях под Кандагаром.

Тесно стало за столом. Кто-то пересел на кровать, кто-то похаживал по комнате, натыкаясь на Оброскина. Серафим Серафимович целовал руки Нинке, потом отбросил палку, обнял Петра Борисовича за плечи и вытолкал на середину комнаты:

– Представляю. Это мой друг Петр Борисович. Кладбище погибших кораблей. Между прочим – мудак редкостный. Он специально сломал мне ногу, чтоб читать свои поганые стишки. А Савка, Шереметев благородный, меня отравил. Чтоб меня не было.

Петр Борисович следил поначалу за печкой, потом забыл. Митяй, сидя перед Оброскиным, обсуждал с ним поведение окрестных бандитов.

– А где моя дама сердца? – всполошился Серафим Серафимович.

– Я ее домой отправил, – ответил Митяй. – Нечего ей здесь делать.

– И правильно… Мандавошку на мороз!

Влажные волосы пали на бледный лоб, в углу строгого рта показалась чистая слюнка.

Серафим Серафимович проснулся от холода. «Топить, что ли, перестали», – машинально подумал он, зарываясь под перину, и застонал: боль от ноги расползлась по телу и встретилась с головной болью под лопаткой.

Все ясно, вчерашнее восстанавливать не будем, неблагодарное это занятие. Физическая боль в этом аспекте кстати. Спим дальше.

Из углов, нарастая, послышались голоса. Казалось, стоит сделать усилие, и речь станет членораздельной. «Что это, – недоумевал Серафим Серафимович, – крысы? Но это было уже у Грина, какой смысл в повторе». Он сделал усилие и прислушался. Но голоса отдалились, а головная боль стала отчетливей. Оставим, как есть. Голоса снова приблизились, разбились на интонации. Один был просящий, другой возражающий. Вклинился убеждающий голос. Ничего дурного они не сулили, – это были благонамеренные детские голоса. «Девочки, молитвослов», – вспоминал Серафим Серафимович. Неужели отогрелись, оттаяли укоренившиеся поля летних обитательниц дома?.. Какая чушь… Это нерожденные дети искушают мою свободу. Или одиночество.

– Вспомните, пожалуйста, самый счастливый день вашей жизни, – потребовал голос, но не детский уже, а противный. Да наверняка был, только как тут вспомнишь. Может, их было много? Может оно, счастье, различимо только в момент осуществления, а потом забывается, выходит паром или потом… Вот так запишешь иногда мысль, чтоб не забыть, наткнешься через некоторое время и не поймешь, о чем эта заметка… Серафим Серафимович приоткрыл глаза и тут же закрыл: серый свет, подтекающий из окна, показался нестерпимо ярким.

Грубо хлопнула дверь, грубый Савкин голос прокричал:

– Митяй спрашивает, осталось ли пиво.

Петр Борисович грубо как-то ответил: «Э!» Савка повозился, клацнули бутылки, снова хлопнула дверь.

«Как на вокзале», – подумал Петр Борисович, краем глаза глядя на суетящиеся полы Савкиного бушлата, на снег, сваливающийся с валенок на пол, и его чуть не стошнило от раздражения. Какой козел! Хлопнувшая дверь вызвала сердцебиение, коченели колени. Упустил все-таки печку. Он попытался забыться и не вспоминать вчерашнее, и не гадать, обиделся Митяй или нет, возьмет ли он их с собой. В серой мгле замелькали фигуры, одна темная, другая молочно-белая, они сближались, наскакивали друг на друга и расходились по углам. «Бокс», – догадался Петр Борисович. Он не был знатоком, но когда натыкался в телевизоре, смотрел с удовольствием. Как правило, один из боксирующих был темнокожий, и Петр Борисович болел за него – восхищался пластикой и очень знакомым, очень русским выражением лица.

Белая фигура тупо шла вперед, выставив одну руку, а другой вращая на уровне груди, темная легко плясала вокруг, нанося жалящие удары. Бокс – один из самых миролюбивых видов спорта, поскольку мордобитие заложено в идее и оговорено правилами, оно не кажется жестоким. Украшение бокса – нокаут, и Петр Борисович ждал, и даже сучил ногами, но фигуры сходились и расходились, иногда замирая в клинче, и все повторялось снова. Наконец, темная фигура решительно ринулась вперед, белая пришла в замешательство, но между ними оказался Оброскин… «Мочевой пузырь – не тетка, – констатировал Петр Борисович, вставая. – Да и печку надо растопить, как раз тетрадка и пригодится».

Воскресное утро началось с сердцебиения. Петр Борисович встал решительно. Прежде всего – навести порядок. Лужица на столе и позавчерашние крошки вызывали уныние. Вчера было страшно оглядеться, и сейчас Петр Борисович обнаружил нетронутую бутылку водки на подоконнике, незнакомую колбасу в пакете. Под столом среди десятка пивных бутылок лежали три водочные…

– Серафим Серафимович, – вздохнул он, – будем собираться?

– Готов к труду и обороне. Когда отъезд?

Сердце стукнуло.

– Не знаю еще.

– А чего это Савва не заходит. Я гляжу, и водка у нас есть.

– Он, наверное, у Митяя. Чтоб тот не расслаблялся.

– А вы его вызовите. Помните, у вас получалось.

«Какой он игривый», – удивился Петр Борисович, и неожиданно для себя хлебнул из бутылки.

– Будете?

– Пожалуй.

Как ни странно, Савка появился почти сразу.

– Валенки отряхнул бы…

– Ни хера, до весны просохнет, – небрежно ответил Савка. – Митяй велел через час быть у него.

Петр Борисович с облегчением глотнул еще.

– Борисыч, что с водкой будешь делать? Может, отдашь? А ты себе еще купишь.

– Ну, не солить же ее. И колбасу забери.

Савка сунул гостинцы в карман бушлата.

– Савва, – попросил Серафим Серафимович, – не презентуете ли вы мне свою палку? Насовсем. Или до второго пришествия.

– Бери, Херсимыч. Мне не жалко. Когда я еще ногу сломаю… Пойду я.

Пока Петр Борисович выгребал мусор, Серафим Серафимович прилаживал ботинок к ноге.

– Надеюсь, вы меня посадите в поезд?

– Конечно. А там как?

– Там на такси.

Петр Борисович принес из сеней щуку.

– Возьмите, на память.

– Нет, нет, – запротестовал Серафим Серафимович, – я ее до Питера не довезу. А памяти и так… достаточно.

Петр Борисович оглядел избу.

– Присядем. Все, выходите, а я пробки вырублю.

Они двинулись к дому Митяя. Петру Борисовичу стало почему-то грустно и нехорошо оттого, что на дне холодного рюкзака лежит чужая нежеланная рыба.

Митяй с Нинкой стояли у разогретого джипа. Сквозь заднее стекло глядела на подошедших огромная черная собачья морда.

– Привет героям невидимого фронта, – рассмеялся Митяй, протягивая руку.

– Почему невидимого? – поднял бровь Серафим Серафимович.

– Как же, профессор. Ты говорил, что у тебя в ФСБ все схвачено.

Подошел Савка.

– Пока, – равнодушно сказал он. – Херсимыч, весной приезжай, рыба сама на берег прыгает – Борисыч знает.

– Все, мужики, поехали, – заторопил Митяй. – Засветло хочу добраться.

Джип качнулся, вздохнул и медленно скрылся за деревьями. Савка смотрел, как след от него простывал на глазах – потерял глянец, покрылся мутной пленкой и ослеп. Нинка повернулась и быстро пошла в дом.

– Погоди, – сказал Савка вдогонку. – Я с тобой.

В сенях он разулся, снял бушлат и оказался в сверкающем адмиральском кителе.

– Ой, Савка, – рассмеялась Нинка, – ты, никак, свататься пришел?

– Я, Нинка, – не люблю иронии твоей, – обиделся Савка. – Ты мне эти пуговицы обрежь, а хорошие – пришей.

Он достал из бушлата бутылку.

– Вот, артисты оставили.

– Отчего же они артисты?

– Да я не в обиду. Хорошие мужики. Смешные. Чашки поставь.

– Я, Савва, не буду, – нерешительно сказала Нинка. – Работы – невпроворот.

– Ничего. За неделю управишься. Корочку отрежь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю