355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарри Гордон » Пастух своих коров » Текст книги (страница 17)
Пастух своих коров
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:20

Текст книги "Пастух своих коров"


Автор книги: Гарри Гордон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)

ДЕЛО ЧЕСТИ

Это произведение трудно было назвать плакатом, хоть и нарисованы на нём были белые слова «Хлеб – Родине».

Загорелая белозубая дивчина высоко держала огромную паляницю с хрустальной солонкой на вершине, белое платье её переливалось тяжёлым шёлком, алая вышивка обрамляла загорелую шею.

Густые гроздья винограда, тёмного, как ночь, и белого, продолговатого, касались её плеч, из-под резных листьев высовывались жадные витые усики, розовой косынки касались коричневые груши и мощные яблоки, голубые в тенях и жёлтые на свету, с вплавленным посередине белым бликом. И другие – ярко-зелёные с тонкими красными рисочками. Сверху было синее небо с нарезными, как батоны, облаками. Хрустальная солонка сверкала ломкими лучиками.

Написал эту картину местный художник, сидел долгими вечерами в клубе, не пил, не ел, разве что немножко. Местное начальство любило художника, даже гордилось им, даже портреты иногда заказывало. Лица на портретах получались очень похожие, как живые, тонко выписанные, лучше, чем на фотографии.

Но в райкоме считали, что какой ты ни есть самородок, хоть семи пядей во лбу, а наглядная агитация – дело политическое и приведена должна быть к единообразию и приличной манере, чтобы всё как у людей. Тем более, что выделяются на это немалые деньги.

Карл вздохнул. С каким удовольствием он написал бы что-нибудь подобное, переплюнул бы даже, ей-Богу, только придётся заменить всю эту красоту «приличной манерой» – выкрашенные геометрические пятна, резкие мужественные лица, разобранные по плоскостям. Приличная эта манера называлась ещё «смелой».

– Театр абсурда, – чесал кучерявый затылок Карл. – Власть требует от меня смелости.

Валера Брандгауз разогревал на примусе обед – варёное мясо с рисом и помидорами. Прозрачная тень беседки не спасала от жары. Над левым и правым виском кружило по мухе.

Во двор вошёл незнакомый человек в серой одежде, с круглым лицом и доброжелательным брюшком. В руках у него был рулон ватмана.

– Приятного аппетита, – поздоровался он. – Нет ли у вас кнопок?

Заметив недоумение, он вежливо представился, скинув серую кепочку:

– Зэк Ведмедев. Пять лет с конфискацией имущества. Врач. Избавлял ребят от воинской повинности. Разумеется, за приличное вознаграждение.

В селе Базарьянка было два предприятия – винзавод и тюрьма. Ведмедев отбывает уже второй год, дисциплинирован, пользуется доверием – его даже выпускают погулять по селу, в магазин ли или просто так, глядишь, и освободят досрочно.

Сейчас он делает стенгазету и, узнав о приезде одесситов, не преминул засвидетельствовать своё почтение.

– О нас уже знают в тюрьме? – не поверил Карл. – Да мы здесь третий день!..

Ведмедев усмехнулся и ткнул пальцем в Гауза:

– Вы – Валерий Брандгауз. А вы – Карл.

Работа двигалась. Медленнее, чем нужно, но быстрее, чем хотелось. Жили они в пустующей хате – совхозном общежитии для сезонных рабочих. В полдень порог заливало солнце, как на картине Лактионова «Письмо с фронта». На пороге вспыхивали белые куры с алыми гребешками, гасли, клевали прохладный земляной пол.

На седьмой день Карл проснулся не в духе. Накануне перегорели, одна за другой, обе лампочки, и, чтобы не ложиться рано, пришлось полночи пить вино и глупо, по-студенчески, спорить.

Во дворе под шелковицей сидели Гауз и Ведмедев и неприятно шушукались.

– Просил же, – раздражённо сказал Карл, – сходить с утра за лампочками…

– Хозяйка обещала принести, – быстро, как соврал, ответил Гауз. – Поди сюда, дело есть.

Ведмедев прижимал пухлые пальцы к груди и бессвязно бормотал:

– Ларка… два года… Это невозможно, товарищи… Убью суку, если что…

Его добропорядочное лицо было неприятно. Гауз подошёл к Карлу вплотную. Спина его была выпрямлена, как у кавалергарда на полковом смотре.

– Надо помочь мужику, – тихо сказал он. – Смотри. Сейчас двенадцать. Три часа до Одессы и три обратно. Час там. Я думаю, на больше он не потянет в таком состоянии. Итого – в семь, а поверка у него в девять. Может, даже к ужину обернёмся.

«Какое мне дело до Ведмедева, – размышлял Карл, – и его мудовых рыданий!» Но… быть свидетелем и даже соучастником воплощения несбыточной, казалось бы, мечты…

– Ты хоть знаешь, что за это бывает?

– Или!

– Так чего же ты стоишь!

Ведмедев обхватил Брандгауза толстыми ручками, мотоцикл круто развернулся, поднимая жёлтую пыль…

Часов в шесть Карл бросил кисти в банку с керосином, вытер руки и пошёл гулять. За селом на все четыре стороны была степь, до моря далеко, семь километров, если по дороге. В оранжевом предзакатном мареве голубели бетонные палочки виноградников.

Карл вернулся на главную улицу и вышел на площадь. Здесь были магазин, и почта, и зияющий тёмными окнами клуб.

Он допивал у ларька первый стакан вина, когда лежащие у ног жёлтые собаки подняли тяжёлые головы, нехотя встали и ушли в бурьян. Местные хлопцы окружили Карла. Их было шестеро, а может, четверо – они перемещались, раскачивались, выдавливали из пространства мирные картинки тихого вечера. Хлопцы были гладкие, допризывного возраста, с пробивающимися «вусами».

– Пей, пей, – мрачно сказал один из них. – Мы подождём.

Карл без удовольствия допил вино, протянул стакан в окошко ларька и тут же получил по зубам. Удар был не сильный, Карл устоял и потрогал зубы. Они были целы, только из разбитой верхней губы потекла кровь.

– Ото ж, будешь знать, как наших зэков увозить!

Карл улыбнулся, достал пахнущий разбавителем носовой платок и приложил к губе. Потом вопросительно посмотрел на хлопцев, повернулся и пошёл домой, стараясь не спешить. Хлопцы молча двинулись за ним.

Солнце село в степи за дальней посадкой. Резко потемнело: со стороны моря выдвигалась туча, серая и неопрятная. Она шла быстро, будто торопилась донести тяжёлую влагу, расползаясь, заглатывала розовые облака.

Идти было недалеко, Карл шёл обычным шагом, пацаны не отставали, выкрикивали что-то, смеялись. Судя по окликам, их становилось всё больше. За горизонтом медленно и основательно прокашливался гром. Уже во дворе Карл не выдержал и почти побежал. Захлопнул дверь, задвинул щеколду и принялся закрывать окна – а что, нормальные действия перед грозой. Для драки нужен кураж или хотя бы чувство правоты. А главное – этот чёртов Ведмедев: никак нельзя поднимать шум, вообще светиться… На часах – половина восьмого. В хате совсем темно – лампочек Валера так и не принёс.

В дверь грохотали: «Эй, художник-мудожник, выходи до нашего гестапу!» Облепили окна, строили рожи, кулаками стучали по рамам, противно царапали ножичками по стеклу. Стёкла, пожалуй, не побьют – хулиганство, за это не похвалят. Карл взял со стола кухонный нож, повертел, забросил в угол и рухнул на кровать.

Дело, конечно, дрянь – после девяти часов это уже побег, это уже статья, ночью придут, знают, где искать. Но страшнее другое: не случилось ли чего; как Гауз ездит, мы знаем… «Твой дружок в бурьяне неживой лежит…»

Под грохот бесов за окном, под сухое громыхание в небе Карл почувствовал, что засыпает. Внезапно раздался голос, резкий и заливистый:

– А ну, геть звiдси, зараз уси вухи повiдкручую!

Карл вскочил и тихо отодвинул щеколду.

– Е кто дома? – открыла дверь женщина-комендант. – Добрий вечiр, а я лампочки принесла. Та що ж ви окна позакривали, така духота! Хоч бы дощ зараз пiшов. Та нi, знову не буде. Вiн там перегарае в атмосферi. Давайте, вкручивайте, а я стуло подержу. Вот i добре. Ой, що це з вами! Така губа, як у сайгака! – Женщина рассмеялась. – Пробачте, ви менi як синок.

– Та, оса укусила! – небрежно сказал Карл, положив губу на ладонь.

– Ой, да, да, у нас такi оси! – Женщина огляделась. – А де ж ваш товарищ?

– Он к морю поехал. В Лебедевку. Ещё днём. Сейчас уже приедет.

Женщина с сомнением покачала головой.

– Ай, ай… У нас такi дороги… Колдоба на колдобi. Ну ладно. Пiду я. А то може и правда дощ буде.

– Давайте, я провожу, – сказал Карл на пороге. – Вот, темно совсем.

– Та що вы, – засмеялась женщина. – Чого менi бояться, у нас такi хлопцi…

Карл снова лёг. Девятый час, и по всему понятно, что неоткуда им взяться, тишина на весь мир, только постукивают квадратные колёса уходящего грома да шумят вершины тополей и акаций. Дело дрянь, и непонятно, что дальше. Не стоять же на дороге, как есенинская мама или кто там… Ифигения в Тавриде. Почему-то только женщины так безнадёжно ждут. Хотя – царь Эгей… Синее море, залитое солнцем, чёрный парус на просвет кажется бурым, чайки кликушествуют, и ветер звенит в снастях, как тетива, нет, тоньше и волнообразнее, как комар. Комар приближался, звон набирал силу, стал ниже, потом превратился в рык.

Карл вскочил. «Господи, приехали». Было двадцать минут десятого.

Ввалился Брандгауз, бросил каску на пол и враждебно посмотрел на Карла:

– Выпить есть?

Карл кивнул на рукомойник. Донышком стакана Валера поддел штырь, спиральная струя потекла в стакан, пузырясь фиолетовой пеной. Гауз опустил стакан, тонкая струйка пала на известковую побелку, оставив бледный лиловый след.

– Что, побежал Ведмедев?

– Зачем побежал, пошёл. Всё равно опоздал. Он что придумал, – Гауз вытер губы. – Он в зону сейчас не пойдёт. Он ляжет под забором в будяках и станет плакать. В десять объявят побег и начнут шмонать с собаками, а он – вот. Лежит и плачет. С понтом, целый день. Психолог, мать его…

Валера рассказал, что поездка была трудная, что Ведмедев болтался на заднем сиденье, как бочка с дерьмом, не то что… Карл поклонился. Так что за три часа никак не доехали. Потом кантовался около двух часов возле Ведмедевского дома на Пироговской, а ведь дал ему только час, потом Ведмедев вышел с женой – крашеная шмара, манекенщица, и сказал, чтоб Валера себе тихонечко ехал, куда хочет, а его отвезёт жена на «Волге», это быстрее и надёжнее; потом он швырнул Валере, как собаке, пачку «Мальборо», а крашеная шмара оставила на щеке Гауза ярко-красный след от помады.

Гауз потёр щёку.

– Самое противное – пока околачивался у дома, встретил Костика.

– Что ж тут противного?

– Да ты слушай.

Гауз нацедил себе ещё стакан.

– Подожди, я тоже. – Карл пошёл за кружкой. – Ну, со свиданьицем. Рассказывай.

– Так вот, Костик страшно обрадовался. «Тебя, – говорит, – Гауз, сам Бог послал. Надо, говорит, заехать на Слободку, взять мраморную голову и отвезти на Фонтан. А на тачку, сам понимаешь, таких бабок нет».

– Дал бы ему на тачку.

– Да у меня самого только на бензин, не жрал даже ничего, я же неожиданно. Ну вот. Никак не могу, говорю, Костик, пойми меня правильно.

– Ты б ему правду сказал.

– В том-то и дело, что сказал. Совсем обиделся. «Что ты меня за поца держишь! Придумал бы что-нибудь поинтереснее. Эту тюльку ты Карлику прогони. Ему понравится». И ушёл.

– Жалко. Ну да ладно. Потом разберёмся. Ну а с этим как?

– Как и следовало ожидать. У Малой Аккаржи смотрю – шмара в капоте ковыряется, а доктор топчется вокруг, как будто писать хочет. «О! – кричит. – Тебя сам Бог послал». Богу сегодня не хер делать, только меня и посылать… Пожрать что-нибудь есть?

Прошелестел запоздалый тихий дождик. Гауз посмотрел на опухшую Карлову губу.

– Ну и денёк! Ладно. Хорошо всё, что хорошо кончается. Давай спать. Только свет не будем гасить.

– С чего это? Как в тюрьме.

– Может, как в тюрьме. Только надоел этот мрак.

Свет они всё-таки погасили. По стёклам тихо постукивали капли, со стороны тюрьмы доносился лай служебных собак.

ПРОПАЩЕЕ ЛЕТО

Виталий Григорьевич сидел на скамеечке возле зелёной будки бабы Ксюши и выковыривал из штиблета камешек.

Было раннее пасмурное утро, море после вчерашнего шторма слегка пошатывало, низовой ветер пригибал невысокую лебеду.

Можно, конечно, постучать, не спит баба Ксюша, но не откроет она, а для порядка обложит, разъяснив издевательски, что порядочное вино продаётся с десяти утра до восьми вечера. А наглым художникам с их компашкой открывает в любое время суток, наточит трёхлитровый чайник, сама вынесет, ещё и личную помидорку добавит.

Жизнь Виталия в неполные тридцать пять докатилась до этого невысокого обрыва и замерла в шатком равновесии. А было весёлое послевоенное детство в Тамбове, добрые родители, которые вдруг, в одночасье, разъехались и сгинули, лучше не вспоминать. Потом вечерний пединститут и работа фрезеровщиком на алюминиевом заводе. Фрезерный станок волновал Виталика. Грозное вращение фрезы и покорное поступательное движение заготовки предвещали высшую справедливость и гармонию жизни.

Были кущи сирени, убелённые луной, в которых сверкал антрацитовый глаз смуглянки-молдаванки, приехавшей погостить к подруге и читавшей в заводском литобъединении несусветные стихи. За этой молдаванкой и потянулся Виталий Григорьевич в горячий Кишинёв, где был счастлив с полгода, преподавал русскую литературу и строил планы.

Очень скоро жена прогнала его, без всяких объяснений, заметив со смехом, что, когда научится пить, пусть приходит. Виталий стал учиться, был вытеснен из столицы и сейчас, за десять лет прошелестев по республике, утвердился в маленьком черешневом городке Бельцы, в средней школе номер два.

С наступлением летних каникул учитель отгладил серый лавсановый костюм и приобрёл путёвку в этот курортный посёлок, где разделял фанерную комнату с плешивым фиксатым типом Яковом Самуиловичем. И сейчас, прислушиваясь к шевелениям бабы Ксюши в зелёной будке, Виталий Григорьевич напряжённо отдавал себе отчёт, что качает его на краю обрыва над равнодушным морем, что падёт он лёгким семечком в пыльный бурьян и склюнет его травоядная птица удод.

– На берегу пустынных волн сидел он, дум великих полн, – врач пансионата, с бритой загорелой головой, уселся рядом.

– Приняли, профессор?

Виталий Григорьевич неопределённо мотнул головой в сторону будки.

– Баба Ксюша! – негромко окликнул доктор. – Вынеси два стакана и запиши на учителя.

Доктор взял Виталия за запястье и зашевелил губами.

– Вам бы дня два пропустить… Начните прямо завтра.

В будке распахнулось окошко, и на узком подоконнике возникли два тёмных стакана.

– Вот ведь что творят, – доктор рассматривал на просвет бурую жидкость. – Разбавляют, а для крепости настаивают на махорке. А чтоб махоркой не пахло, добавляют карбид. Будем здоровы!

Доктор отпил полстакана.

– Работы много, – пожаловался он.

– Травмы? Утопленники?

– Да нет, – отмахнулся доктор. – Эскулапам здесь скучно. Клизму некому поставить. Дело в том… – доктор задумчиво погладил стакан. – Я ведь писатель. Только никому не говорите. Пишу деревенскую прозу и печатаю под псевдонимом. Фёдор Абрамов, слышали?

– Зачем же под псевдонимом? – вежливо поинтересовался Виталий Григорьевич.

Карбид или махорка, но на душе стало проще, противный ветер стих, из лебеды выползла радужная ящерица.

– Зачем же под псевдонимом?

– А чтоб не подумали, что еврей, – с досадой ответил доктор.

Виталий Григорьевич писательство уважал и Фёдора Абрамова читал, кажется. «Всё врёт, – подумал он с облегчением, – и, значит, насчёт того, чтобы два дня пропустить, тоже врёт».

После второго стакана жизнь обычно становилась нормальным явлением, проявлялись привлекательные женские лица, и разнообразный типаж отдыхающего контингента забавлял Виталия.

В конце концов, он молод, свободен, светловолос и голубоглаз, ну, не Есенин, а всё-таки… Мерещились романтические приключения, ожидалось даже бушевание страстей. И быть бы Виталию первым парнем на деревне, когда б не эти двое, одесситы, художники, грязные и горластые. Приезжали они на мотоцикле из соседнего села, где что-то там малевали, оставляли машину прямо на погранзаставе и шлялись по курорту, обрастая шлейфом из гогочущих балбесов, пансионатских поваров и музыкантов, массовиков и спасателей. В шлейфе этом нежно белели ромашки, розовели маргаритки и сияли анютины глазки отдыхающих красавиц. Казалось бы, интеллигентные должны быть люди, но Виталия они в упор не замечали, не хамили даже, а просто скромно обходили, чуть ли не потупив взоры.

Курортный этот посёлок возник недавно, задавив рыбацкую деревушку. В нескольких хатах, крытых красной черепицей, за высокими тынами молча терпели летнюю осаду сердитые гагаузы.

Кроме пансионата города Бельцы был очень похожий, только не зелёной, а коричневой фанеры пансионат Кишинёва, а царил над этой слободой бетонный, пятиэтажный, в лоджиях дом отдыха Измаильского пароходства. Там и был эпицентр ночной роскошной жизни, громыхал квартет харьковских инженеров, приехавших в отпуск два месяца назад и застрявших, видимо, навсегда.

Ближе к берегу, на окраине, барабанил, трубил и верещал пионерский лагерь.

– «Ты меня не любишь, не жалеешь, – твердил Виталий Григорьевич, проваливаясь шаг за шагом на отсыревшем ночном песке. – Разве я немного некрасив?..»

– Та що вы, – возражала, смеясь, старшая пионервожатая, – вы такiй бiленький, золотенький, немов цибулька!

«Подняться вон на ту спасательную вышку и, если дверь заперта, выломать к чёртовой матери». Дверь поддалась, скрипнули половицы. В большом оконном проёме чернело море с бегающим вдалеке лучиком прожектора.

Старшая пионервожатая потяжелела на предплечье Виталия Григорьевича и глянула на пол, чтобы упасть половчее.

– Божечки, тут насрано, – выпрямилась она. – Пойдёмте под стеночку!

Сосед не спал и при свете настольной лампы читал книгу по минералогии. Едва Виталий вошёл, Яков Самуилович книгу отложил и поудобнее откинулся на подушке.

– О-хо-хонюшки! – зевнул он и перекрестил золотые зубы. – Подрал? Ну, благо. Спи, – и тут же отвернулся, накрыв голову простынёй.

В августе Виталий Григорьевич окончательно разочаровался в местном обществе. Пора было уезжать. Напоследок решил он устроить себе праздник, тем более, что денег оставалось достаточно. В буфете у моряков купил Виталий бутылку экспортной «Столичной», бутербродов с твёрдой колбасой и красной рыбой, слишком даже много, но ничего, если кто-нибудь пожелает присоединиться – пожалуйста.

В тени чумака, в ложбинке, расстелил он вафельное полотенце и со вкусом накрыл его, положив даже с краю цветок иммортеля – бледного бессмертника с шуршащими по-стрекозьи лепестками. Над головой повесил транзисторный радиоприёмник, настроенный на «Маяк», тщательно протёр полой рубашки стопку и, помедлив, чтобы зафиксировать наслаждение, выпил. «Маяк» передавал лёгкую музыку.

Был ранний нежаркий вечер, небо заволокло, Виталий, заложив руки за голову, стал догадываться, на что же оно похоже, и, представив мыльную воду в тазике, вздрогнул от резких щипков в шею и лодыжку одновременно. Вскочив, он увидел, что выгоревшая трава вокруг, и листья чумака над головой, и светлые его брюки – всё стало оранжевым и шевелилось, потрескивая. Божья коровка, безобидная детская тварь, которой посвящались песенки, угрожающе кишела и больно кусалась. Наскоро собрав имущество, лихорадочно отряхнувшись, Виталий Григорьевич несколькими длинными прыжками выбрался из этого марсианского плена и, оглядевшись, нашёл место около ореховой посадки. Сердце колотилось, Виталий выпил стопку и успокоился. Привычная жалость к себе стала приятной, лето заканчивается, и слава Богу, а жизнь всё-таки нет, всё ещё…

Резкие, неприятные голоса раздались неподалёку. Конечно же, это они, раздолбаи-художники со своим кодлом. Виталий Григорьевич подавил первое побуждение – смыться куда-нибудь подальше: слишком хорошо ему было сейчас, в кои-то веки.

Пусть их, в конце концов, веселятся, а мы понаблюдаем, заляжем и понаблюдаем сквозь редкие соломинки тимофеевки и осота.

Приматы погорланили и затихли, художник с дурацким нерусским именем сбросил рубашку, положил на неё низку вяленых бычков. Сложением и пластикой он напоминал паукообразную обезьяну, и взгляд был такой же осмысленный. Двухметровый амбал Толя-Малыш, гитарист из Харькова, опустил на землю плетёную десятилитровую бутыль. Другой художник, похожий на поэта Пастернака, только неотёсанного, посадил по обе стороны от себя двух девиц, сгрёб их, стукнул зачем-то лбами и развёл обратно. Шутник, надо полагать. Был с ними ещё – вот уж непонятно – человек пожилой, лет пятидесяти, положительный боцман Семён, старший над спасателями. Он обладал секретом, которым восхищалось всё побережье. Метрах в пятистах от берега, на косе, где глубина была всего лишь по горло, держал Семён на якоре прохладную бутылку водки. Три раза в день неторопливым брассом приплывал он туда, безошибочно, по створу на берегу, определял место, выпивал дозу, плотно завинчивал крышку и так же неторопливо возвращался. Были поначалу охотники надыбать эту бутылку, но на то он, боцман Семён, и главный спасатель, при ялике и бинокле… Надо же, и что у него общего с этими?.. Виталий соскучился и перевернулся на спину. «Маяк» передавал последние известия.

Палевой гарью забрезжили сумерки, плетёная бутыль с каждым разливом становилась легче, боцман Семён размеренным голосом рассказывал байки о мореплавании, глаза Валеры Брандгауза перестали быть пастернаковскими, побелели и попрозрачнели, булгаковские стали глаза. Девушки, ромашка и маргаритка, таинственно засветились, остро запахли по-вечернему. Толя-Малыш просто помалкивал.

Карл плохо слушал Семёна, вернее – не слышал, он радовался возможности помолчать среди круглосуточного этого угара, прикидывал, когда закончить работу. Как всё-таки выматывает летнее это фанданго, а отказаться трудно.

С треском, гоготом, рокотом аплодисментов явилась невнятная фигура, выкрикивающая что-то, даже, кажется, плачущая…

«В греческом зале, в греческом зале», – верещал в транзисторе Райкин голосом попугая.

– Да заткнитесь же вы, – крикнул Карл, – и выключите эту гадость!

Учитель захлопнул рот и выключил приёмник.

– Гуляете, – горько сказал он в тишине и тут же завопил: – Бандерлоги! Гагаузы! Сволочи! Живёте тут, понимаешь! А Паустовский умер!

Он поднял кулаки и с хохотом бросился на Малыша. Малыш зарычал.

– Толя, – попросил Карл, – отнеси его куда-нибудь. Только не бей.

Учитель покорно прильнул к груди Малыша и тихо заплакал.

Все молчали. Брандгауз даже не пошевелился.

– Я читала стихи Паустовского, – почтительно сказала маргаритка. – Хорошие…

Учитель, конечно, не врёт. Такое не придумаешь. Не он, во всяком случае. Но попал, гад, в десятку. И помянуть не с кем. Не с этими же, и уж тем более – не с тем. Карл почувствовал к учителю нечто вроде злобного родства. Как с государством. Или худсоветом. Или с рыбой, оборвавшей последний крючок.

Как раз вчера увильнул Карл от своей компании и побрёл далеко по белому песку вдоль пологих холмов. Километрах в трёх наткнулся он на лабаз. Там было всё, как настоящее: низкие строения из ракушечника с мощными контрфорсами, и чёрные смолёные карбасы, и плетёные большие корзины, которые таскали две крепкие рыбачки, и дед в серой фуражке и белой майке, с седой щетиной на фиолетовом лице, и пацан лет семнадцати, моющий в керосине какую-то втулку и посмотревший на Карла как на идиота, когда тот поздоровался. Карл покраснел и повернул назад. «Интересно, – подумал он, – как бы они встретили Паустовского».

Вернулся Малыш.

– Я его в посадку ореховую отнёс, – почему-то шёпотом сообщил он. – Там хорошо.

– Как хотите, – сказал боцман Семён, – но если человек умер, помянуть надо.

Брандгауз выпил и очнулся.

– Эта женщина, – произнёс он удивлённо. – Увижу и немею…

– Потому-то, понимаешь, не гляжу, – подхватил Карл, и Малыш, и кто-то из флоры. Окуджаву пели жадно, как будто долго терпели, и, наконец, – можно.

Малыш налил полную кружку вина, встал и, горбясь, чтоб не расплескать, ушёл в темноту. Очень скоро он вернулся, допивая вино.

– Ну, что? – спросил Карл.

– Его нет на месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю