Текст книги "Карл Брюллов"
Автор книги: Галина Леонтьева
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Галина Константиновна Леонтьева
Карл Брюллов
О, память! Слабый свет среди теней!
Заоблачная даль тех давних дум!
Прошедшего чуть различимый шум!
Сокровище за горизонтом дней!
Виктор Гюго
Уже много месяцев в больших окнах мастерской знаменитого Карла Брюллова, глядящих на Неву, не видно вечерами света. Не слышно голосов, звуков дружеского застолья, прежде затягивавшегося далеко за полночь, не слышно звона бокалов, шумных песен, веселых тостов. Массивные двери, бывало, не затворявшиеся перед бесконечной вереницей гостей, теперь пропускают к хозяину лишь доктора Маркуса, профессора Здекауера да главного врача Мариинской больницы Канцлера.
Вот уже семь долгих месяцев художник прикован к постели изнурительной болезнью. В борьбе с недугом прошли томительные дни петербургской осени, когда серый сумрак недвижно висит над городом и коротенький день кажется малым мгновением между бесконечно длинными ночами. Болезнь вынуждала к уединению. Уединение вело к сосредоточенности. Как, быть может, никогда в своей жизни, исключая разве что пору совсем раннего болезненного детства, Брюллов той зимой 1848 года мало говорил и много размышлял. В этом году минет сорок девятый, последний перед полувековым юбилеем, год его жизни. Он еще не знает, что путь его близок к концу, что отведенного ему времени осталось так немного. Но прожито уже почти полстолетия, а провидение, послав болезнь, как будто позаботилось о том, чтоб предоставить возможность для осмысления прошедшего. В воображении вставали картины былого, услужливая память воскрешала мельчайшие подробности эпизодов далекого детства, академических лет, жизни в благословенной Италии.
С весенним прибавлением дня недуг стал отступать. В тот апрельский день, когда Брюллову впервые позволили встать с постели, он нетвердыми шагами подошел к большому зеркалу. Устало опустился в вольтеровское кресло, что стояло в спальне против трюмо. В первое мгновение лицо, глянувшее на него из пустой зеркальной глубины, показалось совсем чужим. И не только потому, что болезнь обострила черты, покрыла лицо синеватой бледностью. Удивительнее было другое: казалось, исчез покров обыденности, спала маска ровной безразличной светскости – наедине с самим собой это было излишне. Обнажились и резко проступили следы уединенных размышлений, напряженной духовной жизни многих одиноких дней. Брюллов попросил подать мольберт, картон. Быстрыми, уверенными движениями наметил абрис. Велел на завтра приготовить палитру и приказал никого не пускать, даже докторов. По сделанному рисунку портрет был окончен в красках за два часа.
Так родилось одно из самых главных произведений Брюллова. Это – не просто портрет художника, писанный им самим. В пристрастном, строгом разговоре с самим собой мастер как будто подводит итог творческих исканий. Итог размышлений. Итог собственной жизни. Больше того. Кажется, что, глядя на себя в зеркало, он – как сегодня мы, рассматривая портрет, – видит сквозь собственные черты все свое поколение. Это – исповедь сына века. Высокое напряжение внутренних сил и безграничная усталость, возвышенное благородство и горечь разочарования, сила духа и смирение – все это подвижное многообразие чувств схвачено брюлловской кистью и сделано вечным. Глядя на это лицо, вспоминаешь самые горькие слова, сказанные о себе художником: «Мою жизнь можно уподобить свече, которую жгли с двух концов и посередине держали калеными щипцами…»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«Кому случалось гулять кругом всего Васильевского острова, тот без сомнения заметил, что разные концы его весьма мало похожи друг на друга. Возьмите южный берег, уставленный пышным рядом каменных огромных строений, – и северную сторону, которая глядит на Петровский остров и вдается длинною косою в сонные воды залива. По мере приближения к этой оконечности каменные здания, редея, уступают место деревянным хижинам; между сими хижинами проглядывают пустыри; наконец, строение вовсе исчезает и вы идете мимо ряда просторных огородов, который по левую сторону замыкается рощами…» Так описывает Васильевский остров один из современников Карла Брюллова, знакомец Пушкина В. Титов.
Почти что в центре острова, на Среднем проспекте между 3-й и 4-й линиями, под номером 286 стоял небольшой домик, окруженный садом. Располагался он как раз на полпути от парадной невской набережной к окраинным пустырям и огородам. Осенью 1799 года сюда переселился с чадами, домочадцами и супругою академик Павел Иванович Брюлло. Виртуозный мастер резьбы по дереву, отличный живописец серебром и золотом по стеклу, он несколько лет преподавал в Академии художеств. 18 июля 1799 года, по причине, весьма грубо означенной в предупреждении об отставке, – «малая польза» от обучения «мастерству часового и резного по дереву классов» – от должности был уволен. Не стало службы, не стало и казенной академической квартиры. На сбережения, скопленные жестокой экономией от скудного стола, купил дом. Потомок далеких чужестранцев сделался петербургским домовладельцем.
Если б 17 октября 1685 года Людовик XIV не подписал в Фонтенбло указа об отмене Нантского эдикта, быть может, далекие предки Брюлло навеки остались бы прихожанами своего протестантского прихода. Когда же начались преследования, гугеноты сотнями тысяч бежали из родной Франции – в Швецию, Данию, Америку, Голландию. Среди последних были и предки семейства Брюлло. Один из них, дед Павла Ивановича, Георг Брюлло, переехал в Россию и с 1773 года числился лепщиком на петербургской фарфоровой мануфактуре. Так что принадлежность к цеху художников была издавна свойственна этому семейству.
23 декабря 1799 года в доме Павла Ивановича родился третий сын, Карл. В весьма знаменательный год не только для России, но и для всей Европы появился на свет будущий художник! Еще не раз в дальнейшем многие вехи на его жизненной дороге будут совпадать с важнейшими историческими событиями – поистине сыном своего века станет Карл Брюллов. В том 1799 году второй сын корсиканского дворянина Карло-Мариа Буонапарте, Наполеон, задушив великую революцию французов, провозгласил себя военным диктатором. В Альпах Суворов увенчал русское оружие неувядаемой славой. В доме ничем не примечательных московских дворян Пушкиных родился мальчик Александр. В том же 1799 году в маленьком французском городке Туре родился Оноре Бальзак. Годом раньше появился на свет Эжен Делакруа. А в Милане у мастера плафонной живописи Антонио Бруни, который в 1807 году эмигрирует в Россию, родился сын Фиделио (впоследствии, когда он станет известным живописцем и ректором Петербургской Академии художеств, его станут величать Федором Антоновичем). Начиная с ученических лет судьбы Бруни и Брюллова будут соприкасаться постоянно.
Но это в будущем. А пока мальчик рос болезненным и тщедушным. До семи лет он почти не вставал с постели. И, как рассказывают, до того был истощен золотухой, что стал «предметом отвращения даже для своих родителей». Кто-то из знакомых присоветовал сажать ребенка в кучу нагретого солнцем песку. Неизвестно, это ли доморощенное средство излечило его. Однако ж благодаря такому рецепту многие дни провел Карл в полном одиночестве, в саду, в обществе большой собаки, с которой делил хлеб и игры. Болезненность отделила его от сверстников, заставила сызмала замкнуться в себе. Он рано научился погружаться в свои мысли, в созерцание. Игра солнечных бликов со стеклами дома, переливы красок распускающихся цветов (матушка, дочь придворного садовника Шредера, разводила предиковинные цветы), неповторимый рисунок трав – все это многие часы могло держать его внимание. Сперва это разглядывание мира было чуть ли не единственным развлечением; с годами оно превратится в насущную потребность. Лишенный подвижных игр, беготни, он смотрел – и запоминал – все, проходящее перед глазами: лица, позы, жесты домашних и редких гостей, радовался богатому многоцветью мира. Одним словом, собирал «строительные материалы», еще не зная, для какого здания они ему потребуются…
В доме царила атмосфера взыскательной строгости, дисциплины, разумной экономии, трудолюбия, возведенного в культ. Глава семьи не знал вкуса праздности. Если он, запершись в кабинете, не трудился над своими произведениями, то занимался с детьми или возился в саду с деревьями и растениями. Пример отца был заразителен, да и вообще влияние его личности на складывающийся характер Карла очень глубинно и существенно. От пустяков до самых важных нравственных установлений.
Однажды мальчик по обыкновению играл в саду. Что-то – причина была так пустячна и непонятна ребенку, что не удержалась в его памяти – раздражило в этот миг отца. И он влепил Карлу такую пощечину, что тот оглох и до конца дней не слышал левым ухом. С тех пор он всегда побаивался отца, не зная наперед, чего можно от того ждать в минуту гнева. Но и еще один урок извлек для себя мальчик из этого случая – ощущение некоей дозволенности. Ежели почтенный батюшка не дает себе труда сдержаться в раздражении, может, сдержанность и впрямь не всегда стоит труда? Когда в далеком будущем, уже став великим, Карл станет кричать на учеников, будет безгранично нетерпим к проявлению чуждого ему мнения, когда в порыве гнева позволит себе швырнуть сапогом в свою картину «Вирсавия», – не отзвуком ли той, полученной в детстве пощечины явятся эти поступки?..
В доме, на самом видном месте, висела отцовская шпага с золотым эфесом. На клинке по синей эмали был выведен золотом масонский девиз: «Стой за правду». Детям шпагу трогать не разрешалось, но не раз объяснялся смысл девиза. Понятия «правда», «справедливость» дети впитывали вместе с воздухом родительского дома. Отец был убежденным масоном, и если он, при всей суровости и гневливости, слыл человеком справедливым, независимым в общественных воззрениях, то нравственную силу для этого в большой мере давала ему принадлежность к обществу вольных каменщиков. Масонство в преддекабристскую пору было едва ли не существеннейшим движением русской общественной и духовной жизни. Почти все декабристы прошли этот искус и отошли от масонства, лишь убедившись в социальной ограниченности его идей нравственного самопознания и духовного самоусовершенствования. В том или ином виде основные идеи масонства постоянно звучали в доме Брюлловых и, без сомнения, оставили след в душе будущего художника.
Пока Карл был прикован к постели, каждое утро заставало его за работой: по приказу батюшки ему не давали завтракать, если он не нарисует положенное число человечков и лошадок или же не сделает копии с оставленной отцом гравюры. Впоследствии Брюллов сам считал, что выучка «опрятно рисовать» явилась у него от бесконечного копирования тонких линейных гравюр и что самое раннее его воспоминание о себе состоит в том, что он рисует, рисует, рисует. И не только «человечков и лошадок», не только корпит над копиями. Однажды случилось так, что дома никого посторонних не было, домашние, занятые делами, разбрелись по своим углам. Урок, заданный отцом на день, был уже выполнен. А бумага и карандаш – всегда под рукой. Карл взял лист, оглядел комнату медленным взглядом. И взялся за работу. Постепенно под карандашом возникали стол со всеми расположившимися на нем предметами, диван, шкаф, стулья – все предметы поочередно. В первый раз в жизни он рисовал не с чужого оригинала, с плоскости листа перенося на плоскость же каждый штрих, созданный чьей-то рукой. И не своих, из головы родившихся «вообще» человечков и лошадок. Тут оказалось, что он властен над всеми этими живыми вещами, которые живут с ним бок о бок! Властен дать им новую жизнь на этом белом поле бумаги! В доме по-прежнему было тихо и пусто. Тикали часы, деля на минуты медленно текущее время. «Вот так скучно» – приписал он внизу рисунка и отложил лист в сторону.
Кто знает, быть может, в этот час в нем проснулся художник. Не ремесленник, не просто мастер, а будущий творец, смутно ощутивший в себе некую власть над предметами и явлениями мира, способность из реальных житейских вещей создавать новую реальность, заключенную в трехмерное пространство изображения…
Жизнь, однообразная и размеренная, шла своим чередом. Как-то раз к дому подкатил лихач. Карла закутали, усадили в сани, прикрыли полостью. Расселись братья – Федор и Александр, сестры – Юлия и Мария. И сани мягко покатили по накатанной колее. Средний проспект, поворот на Кадетскую линию – и вот уже они в центре большого города, у простора Невы! Ах, что это было за путешествие! Карла потом нередко отпускали со старшими через весь город к деду на Пески. Но то, самое первое путешествие, первый в жизни выезд из ограды маленького сада в город, в большую жизнь запомнился навсегда.
Где бы ни ехали юные путешественники – по Морской ли, по Невской ли першпективе, – всюду встречались им тяжеловозы-ломовики, окутанные густым паром, везущие к стройкам во все концы города огромные глыбы гранита, камень, толстенные бревна, свежепахнущие доски. Весь город в те годы превращен был в гигантскую строительную площадку. Город строился и обретал свой «строгий, стройный вид» на глазах у брюлловского поколения, рос вместе с ним, с его сверстниками. Великое множество прекрасных зданий возникает на глазах Брюллова: Адмиралтейство, Казанский собор, Портик Перинной линии, Биржа, Горный институт… В этом всеместном строительстве выражался дух всеобщего подъема, воодушевления первых лет царствования Александра – «дней Александровых прекрасного начала». С детства поколение Брюллова было заражено творческим подъемом, уверенностью в спасительной необходимости неустанной деятельности. Архитектура той поры, поры расцвета русского зодчества, глубоко и вдохновенно отражавшая общенародные идеи, создавала блестящие образцы архитектурных форм. А это оказывало мощное воздействие на формирование эстетического идеала всей русской нации, тем паче – художников. Оба брата, и Карл, и Александр, которому суждено самому внести свою лепту в архитектурный строй родного города, всю последующую жизнь будут относиться к Петербургу с нежной, пристрастной любовью. В их письмах из заграничной поездки есть такие строки: «Везде, проезжая Германию, обманывались мы в своей надежде, везде находили менее, ибо мы видели Петербург…»
На Невском у Аничкова моста всегда днем особенно людно. Нарядная публика сбирается близ Аничкова дворца – почти ежедневно в час пополудни здесь проходит царь своим обычным маршрутом: из Зимнего, по Дворцовой набережной, по Фонтанке до дворца Аничкова и обратно. Какая бы ни была погода, он в одном сюртуке с серебряными эполетами, в треугольной шляпе с султаном, сидящей набекрень, медленно шествует, сутулый и близорукий, непрестанно прикладывая к глазам золотой лорнет, оглядывая толпящихся на почтительном расстоянии обывателей. Он был тогда популярен, молодой царь, обещавший перемены в государственном устройстве и законоуложениях. Его восшествие на престол восславили лучшие умы эпохи. Карамзин назвал его «гением покоя», «солнцем просвещения», Радищев воспел как «гения-хранителя». Александр, в те годы еще не забывший наставлений своего воспитателя Лагарпа, поклонника республиканских идей, с энтузиазмом трудился над проектом преобразований. Играя в безобидную демократию, царь каждый год 1 января устраивал в царских чертогах народный маскарад, где посетителей разных сословий собиралось до тридцати тысяч. Полицию не звали. Как свидетельствует современник, будущий знакомец Брюллова В. Соллогуб, «народные массы волновались по сверкавшим покоям чинно, скромно, благоговейно, без толкотни и давки. К буфетам редко кто подходил». При звуках полонеза распахивались двери и из внутренних покоев выходил царь с семьей и свитой. Как скоро, однако, кончатся эти милые игры царя и с либерализмом, и с демократией…
Переполненный до отказа впечатлениями поездки, Карл, едва войдя в дом деда, попросил карандаш и бумагу и, хоть еще неумело, но зато с завидным нетерпением и жаром, стал набрасывать на лист следы увиденного – прохожего, рысака, яркую вывеску. Отныне так будет всегда. Всю жизнь он не расстанется с карандашом. Как у всякого истинного художника, карандаш превратится у Брюллова в некое естественное продолжение руки, без него он не сможет обходиться ни в путешествии, ни в гостях, ни в здравии, ни в болезни…
Чем старше становились дети, тем дружественнее делалась атмосфера в доме Брюлловых. Все они были связаны единством интересов. Федор уже учился в Академии, вскоре предстоит поступить туда и Карлу с Александром. Их путь был предопределен семейной традицией. Младшие братья, рано умерший Павел и Иван, которого смерть постигнет в юности, тоже с малых лет приучались к художеству, их дорога тоже поведет в Академию. Девочки, хоть и рисовали только «по-домашнему», обе были склонны к искусствам: Мария сочиняла стихи и сама перелагала их на музыку, Ульяна (или Юлия, как звали ее для благозвучия) вскоре станет женой превосходного акварелиста П. Соколова. Дети не только вместе работали, учились. В доме иногда ставились спектакли, устраивались вечера с танцами и музыкой, чтения. Девочки мастерили костюмы, мальчики трудились над декорациями. Еще одно обыкновение в доме Брюлловых было благодетельным для складывающихся характеров детей: атмосфера совместности и – обязательная опека старшего над младшим. С теплой нежностью будет вспоминать Карл брата Федора, благодаря его в письмах «за труды и попечения в детских наших летах с Александром». И сам в письмах из Италии будет с постоянной заботой спрашивать о делах и здоровье младших, обстоятельно обсуждать с родителями, какой путь в жизни им избрать. Это чувство ответственности за слабых, за младших станет всю жизнь сопровождать Карла – мало кто из академических учителей будет так деятельно, неустанно помогать ученикам, как профессор Карл Павлович Брюллов.
И вот настал тот знаменательный день 2 октября 1809 года, когда в журнале Совета Академии художеств в числе принятых означилась фамилия Карла Брюлло. (Впоследствии, после окончания Академии, Карл и брат Александр русифицируют фамилию предков и будут ставить под своими работами подпись «Брюллов»). Принят он был без баллотировки, как сын академика, на казенное содержание. Видно, незаурядные способности Карла побудили отца отдать его в ученики на год раньше Александра, хотя тот и был годом старше. Братьям предстояло пробыть в Академии двенадцать лет – шесть в Воспитательном училище (так называемые первый и второй, младшие возрасты) и шесть в собственно Академии: возрасты третий и четвертый – старшие. Вместе с Карлом впервые переступили порог Академии Ф. Бруни, Я. Яненко, А. Фомин, Ф. Иордан. Годом позднее, вместе с Александром, поступит К. Рабус. С многими из этих сотоварищей сохранит Карл дружбу на долгие годы.
На здании Академии красовалась надпись – «Свободным художествам». Много лет спустя близкий приятель Карла, замечательный актер П. Каратыгин, скажет по поводу этой надписи: «Название книги не всегда соответствует ее содержанию…» Печальную справедливость этих слов Карл почувствует быстро. Прежде всего пришлось расстаться с домашним, «партикулярным» платьем. Воспитанников тотчас обрядили в курточки плохонького синего сукна, пренеловкие. Старшие ходили во фраках того же сукна, белых нитяных чулках и грубых башмаках с пряжками в виде лиры. Воспитанники почти всех учебных заведений России обязывались тогда носить форму. Тем самым как бы подчеркивалось, что с самого нежного детского возраста, еще постигая азы наук, человек становится слугой государя и отечества. Казалось, надевший форму перестает быть индивидуальностью, становится малым винтиком огромной государственной машины. Из субъекта превращается – в глазах начальства, разумеется, – в объект, объект постоянного наблюдения, целенаправленного воспитания. Людская масса, облаченная в форму, становилась не собранием неповторимых характеров, а безликим стадом, покорно подчиняющимся окрику, а то и палке.
Состав учителей в младших возрастах оставлял желать много лучшего. Иордан в воспоминаниях записал по этому поводу: «…в наше время в Академии художеств совершенный был недостаток в должных учителях и оно происходило от скудности содержания и от примерного своеволия учеников». Первоначальную грамматику российского языка вел С. Шишмарев, маленький человечек с розовым лицом и большущим наростом на носу. Он расхаживал по классу, заложив руки с камышовой палкой за спину, и, как говорит тот же Иордан, ученики «не столько смотрели на строки, сколько на движение его камышевки и готовились, прежде чем следовало, защищать себя локтем от ее удара». Мифологию читал Скворцов, человек, положительно не способный к своему делу. Он – в буквальном смысле – читал курс по какому-то допотопному пособию, никогда не помня, где остановился в прошлый раз.
Среди преподавателей общих дисциплин попадались, правда, и люди иного толка. Надолго запомнят ученики учителя всеобщей истории и географии Богдановича. Он читал лекции увлеченно и увлекательно, чуть высокопарно, но с искренним воодушевлением, подчас забывая окружающее, уносясь воображением в далекое прошлое древних народов. Особенно интересно проходили его уроки, когда он предлагал мальчикам делать собственные эскизы на темы седой древности. Тут уж, бывало, такая тишина воцарялась в классе – мухе неслышно не пролететь. В младших возрастах и специальные предметы велись не бог весть как. Рисунок вел Д. Ушаков, когда-то после окончания академического курса подававший надежды, но с годами впавший в крайнюю бедность и ничтожество. Задолго до начала занятий он приходил в классы в своей изодранной шубе и стоптанных сапогах, укладывался спать на заднюю скамейку – тут хоть жестко, а все теплее, чем в его убогой каморке на краю Гавани.
День в Академии начинался рано. В 5 утра уже дребезжал колокольчик. После молитвы – завтрак: стакан теплого шалфея и хлеб. Затем чинными рядами воспитанники шли в сопровождении гувернеров в рекреационный зал. В 7 утра начинались занятия – сперва научные, потом специальные, до полудня. На обед – неизменные бобы, мясо бывало редко, и то такое, что только голод да молодые зубы могли его осилить. После обеда – отдых. Детвора высыпала на академический двор, тут прорывалась вся скопившаяся энергия. Городки, лапта, мяч, свайки – все игры шли в ход. Эти часы пролетали мгновенно. И вот снова занятия – рисовальные классы до семи вечера. На ужин – греча-размазня; в своей неизменности она могла поспорить разве что с бобами… Перед сном – несколько свободных часов, снова молитва – и в дортуары. И так изо дня в день, в течение долгих, долгих лет.
В коридорах Академии в ту пору можно было часто встретить странную фигуру, будто чудом возникшую из минувшего столетия – в красном плаще, башмаках с пряжками, старомодном сюртуке. Это был Кирилл Иванович Головачевский, которому подчинялись все учителя и гувернеры училища. Делами искусства он уже почти не интересовался, но как воспитатель был единственной отрадой детей, попавших из родного дома в стены казенного заведения. Вечерами, когда у учеников были свободные часы перед сном, он входил в рекреационный зал и тихим голосом, ни к кому конкретно не обращаясь, произносил: «Не желает ли кто почитать вслух?» Тотчас находился чтец-доброволец, набегали слушатели. То «Илиада» и «Одиссея», то «Энеида» и Овидиевы «Метаморфозы», а порой и только что вышедшие в свет стихи Жуковского и Батюшкова звучали вечерами в большой полутемной зале.
Покуда маленький Карл постигал начала наук, предавался играм и шалостям, дружил и ссорился с товарищами, в мире нарастали грозные события. Волны европейских потрясений докатывались до России, будоража умы, волнуя сердца. Еще в те далекие дни, когда пала Бастилия и пошатнулся трон Бурбонов, пламя революции озарило всю Европу до невских берегов. История Франции на протяжении целого полустолетия будет неотвратимо влиять на историю России. Вот и теперь «маленький капрал», воинственно творящий политику континента, занимал умы мыслящей России. Уже канул в Лету тот день 2 декабря 1804 года, когда он, с огромным бриллиантом «регент» на черной шляпе, в коронационной мантии, вышитой золотыми пчелами, в нетерпении вырвал из рук папы Пия VII корону и водрузил ее на свою голову. Он начал править «в ботфортах и со шпагою», вознося тайную полицию, закрывая журналы, преследуя инакомыслящих. Как скоро царь Александр, разгромив императора Наполеона, начнет править Россиею столь же жестокой, деспотической рукой!
В том 1809 году, когда Карл еще только готовился поступать в Академию, в далеком Эрфурте съехались четыре императора и тридцать четыре герцога, чтобы воздать почести Наполеону. Во время бала в Веймарском дворце он скажет тогдашнему властителю молодых умов, Гете: «Поглядите, как прекрасно танцует царь Александр!» И без конца, капризным голосом будет повторять Талейрану: «Царь Александр и вправду меня очень любит? Почему же он еще не подписал договора?» Еще в Россию летели депеши с обращением «государь мой, брат мой», а уж Наполеон стягивал войска к русской границе. 11 июня 1812 года с 600 тысячным войском он ринулся на Россию. С 11 июня по 25 декабря длилась война на территории России. Всего неполных полгода, а как грандиозны были ее последствия – для России, для Европы, да и для всего мира!
Петербург, как и вся страна, был охвачен патриотическим подъемом. В театр на пьесу Озерова «Дмитрий Донской» не попасть. «Ни одна пьеса не производила такого удивительного восторга… всякий стих, относящийся к славе русского оружия, был сопровождаем единодушным рукоплесканием публики», – описывает современник. Яковлев и знаменитая Екатерина Семенова, чьи портреты впоследствии создаст Брюллов, были незабываемы в главных ролях. Когда звучал последний монолог Дмитрия: «Языки, ведайте, велик российский бог!» – публика приходила в исступление, потрясавшее весь театр. С большим успехом шли и другие патриотические пьесы – «Всеобщее ополчение», «Пожарский», «Казак-стихотворец». Актеры, писатели, художники – все стремились откликнуться на животрепещущие события. На глазах менялось содержание искусства: канонических героев из мифологии и Библии властно теснили живые герои. Дрогнули и привычные, устоявшиеся формы, язык искусства.
19 марта 1814 года пал Париж. С триумфом шли русские солдаты по столице. На окнах и балконах реяли белые полотнища. На Вандомской площади была вскоре снесена статуя Наполеона, на ее месте водружен белый бурбонский флаг. Царь Александр посетил салон мадам де Сталь, так много пострадавшей от гонений Бонапарта. Он очаровал ее своим свободомыслием и с приятной легкостью даже пообещал, что отныне рабство будет уничтожено повсеместно… В действительности – печальный парадокс – победная кампания принесла народу-победителю лишь еще более тяжелое рабство. Уже ссылкою Сперанского в 1812 году царь как бы поставил крест на прогрессивные преобразования внутри страны. Теперь у царя новый советник – военный министр Аракчеев. Ему, ярому реакционеру, отданы права и в делах гражданского управления, он выступит изобретателем новых форм унижения – военных поселений. Недовольство зреет во всех сословиях.
В 1815 году Александр возглавил Священный союз. «Это было время конгрессов; Агамемнон, вождь царей, как называли на Западе Александра, ездил в Верону, ездил в Лайбах, „Священный союз“ процветал; „Священный союз“ этот был не что иное, как заговор царей против народов…» – писал Н. Маркевич, известный деятель украинской культуры, историк, писатель, знакомый Гоголя и Брюллова. На Венском конгрессе государи долгие месяцы совещались, как восстановить в Европе былой порядок, как организовать отпор прогрессивным силам, которые вот-вот найдут выход в революциях – в Испании, Пьемонте, Неаполе, Греции. В эти годы Гете создал «Книгу недовольства», где в отточенных стихах выразил недовольство – свое и всей мыслящей Европы – тем смутным временем. Эпоха после 1815 года представлялась ему безнадежно упадочной.
1815 год был рубежом и в жизни Карла Брюллова. Ушло милое детство, ему минуло шестнадцать. Он кончил Воспитательное училище, впереди – годы серьезного учения в Академии. Это был год, когда юный Пушкин, читая на акте «Воспоминания в Царском Селе», получил напутствие из уст самого Державина. Это было время, когда во всей Европе зрели замечательные таланты. Для сверстников Брюллова, французов Бальзака, Дюма, Делакруа, росших в лучах императорской славы, падение Наполеона было жестоким ударом, их искусство развивалось в преодолении национальной трагедии, в беспощадной переоценке ценностей. Для русских – Брюллова и Пушкина, Гоголя и Глинки, Александра Иванова и Баратынского, для декабристов – победа над тираном стала той мощной силой, что питала их вольнолюбивые замыслы. Все они, в том числе англичане Байрон и Шелли, австриец Шуберт, поляк Шопен, венгр Лист, принадлежали к тому поколению, чей удел – родиться в зареве революций, расти среди войн и мужать в годы самой необузданной реакции. Это им предначертано в замечательных произведениях вынести суровый приговор тому мироустройству, что воцарилось в Европе после 1815 года. Это они будут самоотверженно выступать против деспотизма, воспевать возвышенный нравственный идеал вопреки обывательщине и мещанству, пробуждать от безволия и смирения, звать к борьбе, а многие – и участвовать в ней.
…В большом рисовальном классе Академии и душно и холодно. На улице по-осеннему ровно сумеречно. Даже днем надобен хоть какой-нибудь добавочный свет. Он есть – смрадные лампады, рядами расположенные на железных сковородах. Они так нещадно коптят, что потом чуть не несколько часов кряду надо отмывать покрытые жирной копотью лица. Над лампадами – широкая железная труба, выведенная наружу сквозь крышу здания. Обнаженные натурщики дрожат, да и худо одетым ученикам зябко. Но класс – полон. На полукруглых, идущих вверх ярусах не сыщется свободного местечка. Еще бы – ведь рисунок почитается в Академии главной дисциплиной. А к тому же нынче у учеников третьего возраста такая интересная и сложная постановка! Живая натура, да не один натурщик, а два: один замахивается на другого, а тот, полуобняв его, отворачивается, словно уклоняется от удара и просит о пощаде.
Прямо против натурщиков сидит тоненький юноша небольшого роста. Взгляд ясно-голубых глаз пристален, сосредоточен, лоб высокий, открытый. После современники будут говорить, что его профиль напоминает античный, аполлоновский. Волосы, белокурые и курчавые, сейчас коротко подстрижены и по последней моде начесаны на виски. Так в те годы причесывались Грибоедов и Чаадаев, с такой прической вскоре изобразит Венецианов приехавшего в Петербург молодого Гоголя, так изображают иллюстраторы Онегина… Руки Карла, удивительно маленькие, но твердые, цепко держат карандаш. Сперва надо построить фигуры, уловить их внутреннюю конструкцию, связать отдельные фигуры в единую группу, найдя соотношение их масс и листа. Тщательной проработке внутри контура, моделировке каждого мускула будут отданы многие последующие часы – постановки в те времена были длительные, иногда почти месяц изо дня в день рисовалась та же группа. Законченность, отшлифованность рисунка ценилась в Академии чрезвычайно высоко.