Текст книги "Том 4. Торжество смерти. Новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
– Так ты мне обещаешь… обещаешь, что деньги эти не пойдут на что-нибудь другое?
– Ну, конечно, конечно, – отвечал отец, видимо, раздраженный его настойчивостью и демонстративно изменивший тон, с тех пор как исчезла необходимость просить и притворяться.
– Знай же, что мне все будет известно, – добавил Джорджио, задыхаясь и бледнея. Он еле сдерживался при виде того, как человек этот постепенно проявлялся перед ним в своем естественном, позорном виде, и по мере того, как выяснялись последствия его собственного необдуманного поступка. – Берегись! Я не намерен быть твоим сообщником и врагом моей матери…
Притворяясь оскорбленным и внезапно возвышая голос, как бы с целью усмирить сына, употреблявшего невероятные усилия, чтобы смотреть ему в глаза, отец завопил:
– Что ты хочешь этим сказать? Когда, наконец, твоя змея-мать перестанет выпускать свой яд? Когда? Когда? Остается мне самому заткнуть ей глотку. Ну что же, не нынче-завтра этим кончится. Ах, что за баба! Целых пятнадцать лет не дает она мне ни минуты покоя! Она постепенно отравляет мне жизнь, жжет ее на медленном огне! Она будет виновата, если я разорюсь, она, она, понимаешь ты это? Никто другой, как она!
– Замолчи! – вскричал Джорджио вне себя, мертвенно-бледный, дрожа всем телом, охваченный таким же порывом ярости, как и тогда с Диего. – Замолчи! Не смей произносить ее имени! Ты не достоин поцеловать кончик ее ноги. Я пришел с тем, чтобы тебе это напомнить, и сам попал в твою ловушку. Сам сделался твоей жертвой. Ты обошел меня, тебе надо было получить этот куш на свои похождения, и тебе удалось… О, какой позор!.. И ты еще смеешь оскорблять мою мать!
Джорджио не хватало голоса, он задыхался, туман застилал глаза, колени тряслись, казалось, он был готов лишиться сознания.
– Ну прощай! Я ухожу. Делай как знаешь. Больше я тебе не сын. Я не желаю ни видеть тебя, ни слышать о тебе. Я возьму мать и увезу ее с собой далеко отсюда. Прощай!
Джорджио вышел, шатаясь, с темными кругами в глазах. Проходя по комнатам по направлению к террасе, он услышал шуршание юбок и звук захлопнувшейся за кем-то двери, кто-то скрылся за ней, не желая быть застигнутым. Выйдя за решетку на свежий воздух, он почувствовал непреодолимое желание плакать, кричать, бежать куда глаза глядят, разбиться лбом о какой-нибудь утес, броситься в бездну и мгновенно покончить с жизнью. В голове шумело, кровь клокотала в жилах, будто готовая порвать их одну другой.
По мере приближения сумерек ужас переполнял его душу, и он думал: «Куда мне деться? Как вернуться сегодня „туда“». Дом представлялся ему бесконечно далеким, недостижимым, все, кроме полного немедленного успокоения, казалось ему немыслимым в эту минуту.
VIII
Проснувшись после беспокойного сна на следующее утро, Джорджио сохранил лишь смутное впечатление о событиях вчерашнего дня: сумерки, спускающиеся над пустынной местностью, звук вечернего колокола, бесконечно гудящий в ушах, душевная мука, преследовавшая его по пятам вплоть до самого дома и усилившаяся при виде освещенных окон с мелькающими порою тенями, лихорадочное возбуждение, с которым он, забрасываемый вопросами сестры и матери, рассказывал все происшедшее, преувеличивая свое негодование и ярость взаимной схватки, безумная потребность говорить, примешивая к действительности хаотические нагромождения, порывы ненависти и нежности со стороны матери, прерывавшие его повествование о всех приемах этого негодяя и своем собственном энергичном протесте, последовавшая за этим внезапная потеря голоса, отчаяние, кровь, ударившая в голову, припадки неудержимой рвоты, леденящей холод во всех членах, наконец, ужасный кошмар, нарушивший его первый сон – все это смутно вспоминалось ему теперь и усиливало его физическую слабость, такую мучительную и вместе с тем такую желанную, как переход к полному небытию, к неподвижности трупа.
Сознание неизбежности смерти по-прежнему неотступно преследовало Джорджио, но ему была невыносима мысль, что для выполнения этого намерения необходимо выйти из своего инертного состояния, превозмочь чисто физическое отвращение к какому бы то ни было напряжению воли и совершить бесконечный ряд утомительных поступков. Где бы ему покончить с собою? Каким способом? Дома ли? Сегодня ли? Застрелиться или отравиться? Пока у Джорджио не находилось определенного ответа на все эти вопросы. Оцепенение во всех членах и горечь во рту внушали мысль о наркотике. И, не останавливаясь на том, как добыть в достаточном количестве это средство, он смутно рисовал себе картины его последствий. Нагромождаясь мало-помалу, картины эти обособлялись, выяснились и, наконец, слились в одну – чрезвычайно яркую. Его не столько интересовали подробности своей собственной медленной агонии, сколько последствия катастрофы и впечатление, произведенное ею на мать, сестру и брата. Джорджио старался вообразить все проявления их горя: слова, жесты, поступки. Интерес его все более и более сосредоточивался на оставшихся, не только кровных родственниках, но и дальних, на друзьях, на Ипполите, на этой далекой, далекой Ипполите, почти уже совсем чужой теперь…
– Джорджио?
То был голос матери, стучавшей к нему в дверь.
– Это ты, мама? Входи.
Мать вошла, приблизилась к его кровати, с нежностью склонилась над ним и, положив руку ему на лоб, спросила:
– Ну, как ты себя чувствуешь? Получше тебе?
– Немножко… только слабость… и горечь во рту, хотелось бы чего-нибудь выпить.
– Сейчас Камилла принесет тебе чашку молока. Не отворить ли пошире окно?
– Как знаешь, мама.
Голос его был слаб. Присутствие матери обостряло жалость к самому себе, герою предстоящей сцены смерти, по его мнению, уже окончательно решенной.
В сознании Джорджио реальный поступок матери, отворявшей окно, заслонился воображаемым, который последовал бы за ее ужасным открытием, и глаза его наполнились слезами от сострадания к себе и к несчастной женщине, которой он готовился нанести такой жестокий удар. Трагическая сцена всплывала перед его глазами с ясностью давно знакомой картины. Взглянув на него при свете, мать несколько испуганно окликает его, вот снова приближается к нему, дрожа от страха, дотрагивается до него, встряхивает его и, почувствовав, что тело остается неподвижно, холодно, безжизненно – без сознания падает на его труп. Быть может, замертво? Потрясение, несомненно, могло быть смертельным. Волнение Джорджио усилилось, минута казалась ему торжественной, как всякий конец, вид матери, ее поступки и слова принимали теперь характер чрезвычайной значительности, а он следил за нею внимательно, почти тревожно. Неожиданно выведенный из апатии, он чувствовал в эту минуту необычайный интерес ко всему окружающему, переживая хорошо знакомое ему странное состояние мгновенной смены представлений, возникавших в мозгу, между предыдущим и последующим моментом существовала такая же разница, как между сном и бодрствованием, явление, казавшееся ему аналогичным смене мрака и света при театральных эффектах.
И так же, как в день похорон, у сына открылись глаза на мать, и он снова увидел ее такой, какой она предстала тогда его прояснившемуся сознанию. Он почувствовал, что жизнь этой женщины неразрывно связана с его жизнью, таинственные узы крови и печальный жребий, выпавший на долю обоих, сливали их души воедино. Когда мать вернулась к его изголовью, он слегка приподнялся и, прикрывая улыбкой свое смущение, взял ее за руку. Как бы рассматривая камень на ее кольце, он изучал эту длинную, тонкую руку, где каждая черточка казалась ему выразительной, и прикосновение которой неизменно вызывало в нем ощущение, не похожее ни на какое иное. Воображение его по-прежнему находилось во власти мрачных образов, и он думал: «Когда я умру, она дотронется до меня, почувствует этот лед…» И он вздрогнул, вспомнив отвращение, овладевшее им однажды, от прикосновения к трупу.
– Что это с тобой? – спросила мать.
– Ничего, просто нервная дрожь.
– О нет, ты нездоров, – продолжала она, качая головой. – Что у тебя болит?
– Да, ничего мама… просто еще не совсем успокоился.
Но напряженное, неестественное выражение лица сына не ускользнуло от взгляда матери, и она сказала:
– Как я раскаиваюсь, что направила тебя туда! Не следовало этого делать!
– Нет, мама. Почему же? Рано или поздно ведь это было бы необходимо.
Весь ужас пережитого вдруг совершенно ясно всплыл в его памяти, он снова видел отца, слышал его голос и свой собственный, произносивший такие неожиданно резкие слова. Ему казалось, что кто-то другой говорил и действовал за него, а между тем в глубине души шевелилось нечто вроде раскаяния, стыда за превышение своих собственных прав и за святотатственно попранные им права ближнего… Зачем отклонился он от великой решимости, внушенной ему появлением образа покойного Деметрио среди пустынной местности? Зачем не поддержал в своей душе проникновенного сострадания к слабостям этого человека, подобно каждому, являющемуся лишь бессильной жертвой Рока? Разве он сам, как сын этого человека, не таит в себе зародыши тех же самых унизительных слабостей? И если он останется жить, не грозит ли и ему такого же рода падение? И человеческая вражда, ненависть, жажда мучения показались ему теперь суетой, несправедливостью. Жизнь представляла из себя не что иное, как брожение низменных сил. В глубине своего существа он чувствовал присутствие этих темных, неведомых, неистребимых сил, роковое развитие которых являлось сущностью его жизни до сих пор и продолжало бы оставаться ее сущностью в том случае, если бы воля его в данную минуту не подчинилась одной из них, подсказавшей ей ее последнее решение. «В сущности, нечего и жалеть о вчерашнем! Разве я мог чему-нибудь помешать? Это было неизбежно», – повторил он себе и снова, как посторонний зритель, принялся следить за последними минутами своей жизни.
IX
Когда мать и сестра оставили комнату, Джорджио продолжал лежать в постели, испытывая физическое отвращение к малейшему усилию для перемены положения. Чтобы встать, необходимо было, по его мнению, затратить неимоверное количество энергии. Какой же смысл изменять горизонтальное положение, когда через какой-нибудь час ему предстояло вечное успокоение. Мысль о яде вновь мелькнула в его голове. «Закрою глаза и буду ждать наступления сна!» Девственная чистота майского утра, лазурь, просвечивающая через оконные стекла, длинный сноп света, падающий на пол, все голоса и звуки, несущиеся снаружи, вся эта внешняя жизнь, осаждающая его балкон и проникавшая к его изголовью, как бы стремясь снова овладеть им, внушала ему нечто вроде ужаса, смешанного с неприязнью. Перед глазами его стоял еще образ матери, открывающей окно, Камилла по-прежнему стояла в ногах его кровати, в ушах еще раздавался разговор двух женщин, неизменно вращающийся вокруг личности одного и того же человека. Ярче всего запечатлелось в его мозгу одно восклицание матери, в приливе горечи сорвавшееся с ее искривленных уст и вызвавшее в его памяти образ отца – это лицо, представшее перед Джорджио там, на фоне белой стены, освещенной косыми лучами солнца, и носившее признаки смертельного ужаса. При Камилле и при сыне мать воскликнула в раздражении: «Хоть бы что-нибудь случилось с ним! Дай-то Бог!» Вот последнее впечатление о той, что некогда являлась неистощимым источником нежности для всех членов семьи!..
В приливе внезапной энергии Джорджио быстро вскочил с постели, решив действовать немедленно. «К вечеру все должно быть кончено! Только, где бы?» Ему вспомнилось запертое помещение дяди Деметрио. План его еще не был вполне выработан. Но он был убежден, что в продолжение тех нескольких часов, которые ему оставались, намерение его должно осуществиться по какому-то наитию свыше.
Приводя в порядок свой туалет, он как бы приготовлялся к смерти. В нем сказывалось своего рода кокетство, наблюдаемое среди приговоренных к смерти и самоубийц. Заметив в себе это чувство, он старательно подогревал его. Ему было даже грустно умирать в этом глухом городишке провинции, вдали от друзей, долго не узнающих о его смерти.
Если бы событие совершилось в Риме, обширном городе, где он был известен, друзья оплакивали бы его, окружив катастрофу атмосферой поэзии. И снова воображение Джорджио рисовало картины, сопровождающие его смерть: его позу на постели – ложе былых наслаждений, глубоко потрясенные души юношей-друзей при виде тела, покоящегося в величественном безмолвии смерти, разговоры у гроба, при свете восковых свечей, погребальная колесница, покрытая венками, сопровождаемая толпой молчаливых юношей, прощальная речь поэта Стефано-Чонди: «Он не захотел жить, потому что не мог жить согласно мечте», – и, наконец, горе, отчаяние, безумие Ипполиты…
Ипполита!.. Где она теперь? Что чувствует? Что делает?
«Нет, – думалось ему, – предчувствие не обманывало меня!» И снова он видел жест возлюбленной, спускающей черную вуаль над его поцелуем, он проследил мысленно все незначительные обстоятельства, предшествовавшие «концу». Между прочим, одного он не понимал: почему душа его так безропотно подчинялась неизбежности разлуки с этой женщиной, бывшей некогда предметом его пылких грез, его обожания? Почему после мучительной лихорадки первых дней разлуки он мало-помалу стал впадать в равнодушие отчаяния? Почему появилась в душе его такая безнадежная уверенность, что все усилия воскресить их большую, далекую любовь окажутся тщетными? Почему это все прошлое так чуждо ему теперь и все последние дни среди переживаемых мучений – лишь смутные отголоски этого прошлого, звучали порой в его душе?
Ипполита! Где она? Что чувствует? Что делает? Какие картины проносятся перед ее глазами? Чьи речи, чье прикосновение волнует ее? Почему в продолжении двух недель не нашла она возможности подать о себе весточку, не такую короткую, не такую неопределенную, как эти пять телеграмм, посланных из различных мест.
Быть может, кто-нибудь другой сумел пробудить в ней страсть? Этот зять, не сходивший с ее языка в разговорах со мной…
И мучительное чувство привычной ревности, разбуженной подозрением, снова овладело Джорджио, как и в прежние томительные дни. Целый сонм горьких воспоминаний поднимался со дна его души. Опершись на перила балкона, как и в вечер своего приезда, он вдыхал аромат цветущих деревьев, тоскуя призывал возлюбленную, переживая все свои страдания за последние два года. И ему казалось, что лучи этого майского утра сулили счастье воображаемому сопернику, принося ему, Джорджио, весть о пышном расцвете этого счастья!
X
Как бы для того, чтобы освоиться с глубокой тайной мира, куда он готовился погрузиться, Джорджио пожелал осмотреть помещение, где Деметрио провел последние дни своей жизни.
Предоставив все свое состояние племяннику, Деметрио завещал ему и это помещение. Джорджио сохранил его в неприкосновенности, относясь к нему с благоговением, как к святыне. Помещение это занимало верхний этаж, комнаты выходили окнами в сад, на солнечную сторону.
Джорджио взял ключ и стал подниматься по лестнице с крайней осторожностью, желая избежать каких бы то ни было встреч и расспросов. Но, проходя по коридору, невозможно было миновать дверь в комнату тети Джоконды. Надеясь проскользнуть незамеченным, он шел тихо, на цыпочках, задерживая дыхание. Но вот послышался кашель старухи, он ускорил шаги, надеясь, что этот кашель заглушит их.
– Кто там? – раздался из комнаты хриплый голос.
– Это я, тетя Джоконда.
– Ах, это ты, Джорджио! Ну, иди, иди…
И старуха появилась на пороге, лицо ее было похоже на желтую маску и в темноте казалось лицом трупа, она оглядела племянника странным взглядом, скользнувшим прежде всего по рукам, как бы справляясь, не заключалось ли в них чего-нибудь.
– Я иду в соседнее помещение, – сказал Джорджио, с отвращением почувствовавший смрадный запах человеческих испарений, доносившийся из комнаты тетки. Продолжая идти по коридору, он подошел к следующей двери, но, вставляя ключ в замочную скважину, снова услышал за собой шаги хромой старухи. Сердце Джорджио сжалось, предчувствуя, что ему не удастся от нее освободиться и что он будет вынужден слышать этот старческий голос среди величественной тишины священных комнат, среди дорогих и ужасных воспоминаний. Ничего не говоря, не оглядываясь, он открыл дверь и вошел.
В первой комнате было темно, несколько душно, атмосфера ее напоминала старинные библиотеки. Бледная полоса света свидетельствовала о существовании окна. Перед тем как открыть ставни, Джорджио остановился, прислушиваясь к червячкам, точащим дерево. Тетя Джоконда закашляла в темноте. Нащупав задвижку ставней, он вздрогнул и приостановился, ему вдруг сделалось жутко, распахнув ставню, он оглянулся кругом, перед ним предстали неясные контуры предметов среди комнаты, погруженной в зеленоватый полумрак, благодаря решетчатым жалюзи, посреди комнаты стояла хромая старуха, несколько откинувшись в сторону и что-то прожевывая. Джорджио толкнул жалюзи, заскрипевшие на своих железных шарнирах. Окно открылось. Поток света залил комнату. Выцветшие занавеси затрепетали.
Сначала он стоял в нерешимости: присутствие старухи сильно стесняло и раздражало его, он боялся заговорить с ней, чтобы не выдать своего раздражения. Тогда он направился в соседнюю комнату и также открыл окно. Свет разлился повсюду – занавеси затрепетали. Он вошел в следующую, открыл окно. Разлился свет – затрепетали занавеси.
Дальше он не пошел, дальше была спальня. Туда Джорджио хотел войти один. С ужасом услышал он снова приближающиеся шаги хромой назойливой старухи, не желавшей, по-видимому, оставлять его в покое. Он сел, решив упорно молчать и ждать, что будет дальше.
Старуха медленно переступила порог. Завидев Джорджио, сидящего молча, она приостановилась в недоумении, не зная, что сказать. Свежий ветер, проникавший в окно, очевидно, раздражал ей горло и, стоя посередине комнаты, она принялась кашлять.
С каждым новым приступом тело ее то раздувалось, то съеживалось, словно волынка в руках музыканта. Сложенные на груди руки представляли из себя сплошной жир, ногти на пальцах были черны. Между беззубыми челюстями трепетал беловатый язык.
Перестав кашлять, старуха вытащила из кармана грязный пакетик и, вынув оттуда пастилку, положила в рот. Не меняя позы, она смаковала ее, уставившись на Джорджио пристальным тупым взглядом.
Взгляд этот с Джорджио перешел на запертую дверь смежной комнаты. Старуха перекрестилась и села в кресло по соседству с ним. Сложив руки на животе и опустив веки, она принялась читать заупокойную молитву.
Джорджио думал: «Она молится за брата, за душу „грешника“. Неужели же эта женщина – сестра Деметрио Ауриспа? Каким образом благородная аристократическая кровь, оросившая некогда ложе соседней комнаты, эта кровь, питавшая мозг, неустанно работавший над величайшими запросами человеческого сознания, каким образом могла она струиться из одного источника с той, что течет в жилах этого вырождающегося создания, этой жалкой идиотки? Сейчас в ней говорит одно чревоугодие, чревоугодие, оплакивающее щедрость благодетеля. Как странно звучит на устах этого дряхлого больного животного имя благороднейшего из смертных! Да, много странного на свете!»
Тетя Джоконда снова раскашлялась.
– Лучше уходи-ка, тетя, – нетерпеливо сказал Джорджио. – Ты можешь здесь простудиться. Уходи скорей, вставай, я тебя провожу.
Тетя Джоконда взглянула на него с удивлением, в первый раз услышала она эти резкие ноты в тоне его голоса. Она встала и, ковыляя, побрела по комнатам.
Выйдя в коридор, она снова перекрестилась, по-видимому, творя заклинание. Джорджио запер за ней дверь и два раза повернул ключ в замке. Наконец-то он очутился наедине со своим невидимым собеседником.
Некоторое время Джорджио стоял неподвижно, будто загипнотизированный. Все существо его мало-помалу проникалось таинственным обаянием отлетевшего духа, вечно живого для него.
Вот он, этот кроткий печальный образ с мужественным задумчивым лицом, казавшимся несколько странным, благодаря седому завитку среди пряди черных волос, спускающихся на середину лба.
«Для меня, – думал Джорджио, – он продолжает жить. Со дня его телесной смерти между ним и мной установилось непрерывное духовное общение. Никогда при жизни его не испытывал я такой кровной близости с ним, как теперь. Никогда при жизни его не было у меня ощущения такой интенсивности его существования. Все его отношения с окружающим миром, все привычки, жесты, выражения, все разнообразные свойства его индивидуальности, выступавшие при соприкосновениях с людьми, все постоянные и мимолетные проявления его характера, благодаря своей исключительности создававшие его одиночество среди этих людей, – словом, все, что делало его таким непохожим на других, кажется мнетеперь сгруппированным, сконцентрированным, выделенным из повседневной жизни и является звеном, соединяющим наши души. Теперь наше общение свободно от каких бы то ни было соприкосновений, и он существует исключительно для меня. И образ его более идеален и более ярок, чем когда-либо».
Джорджио медленно прошелся по комнате. Среди тишины дрожали какие-то таинственные шелесты.
Свежий воздух, утреннее солнце как будто стесняли старую мебель, привычную к полумраку зеленых жалюзи. Ветерок, скользя по ее дереву, вздымал на нем пыль, надувал складки стенных обоев. В полосе света кружились мириады пылинок. Атмосфера старинной библиотеки мало-помалу уступала место аромату цветов.
От всех предметов неслись сонмы воспоминаний, сливаясь вместе и образуя воздушный хор, нашептывающий чарующие слова. Со всех сторон вставало прошлое. От всего окружающего как бы струились волны проникающего его духа.
«Что это, экстаз?» – спрашивал себя Джорджио под обаянием мгновенной смены образов, ярких как видения бреда, не затуманенных смертью, а живущих какой-то высшей жизнью. Джорджио стоял неподвижно, недоумевая и мучаясь тайной того невидимого мира, куда он готовился вступить.
Ритмично вздуваемые ветром, колыхались занавески, открывая перед взором спокойный живописный пейзаж. Легкий шелест продолжал доноситься от деревянной мебели, бумаг и ширм.
В третьей комнате, простой и строгой, все говорило о музыке, начиная от безмолвных инструментов. Палисандровая поверхность длинного рояля отражала, как в зеркале, все предметы, а на крышке его покоился футляр со скрипкой. Листы нотной тетради, лежавшей на пюпитре, поднимались и опускались под дуновением ветра, равномерно с занавесками.
Джорджио подошел к пюпитру: страница открылась на молитве Мендельсона: Domenica II post Pascha: Andante quasi allegretto. Surrexit pastor bonus…
Несколько поодаль на столе лежала груда нот для скрипки, с аккомпанементом рояля, Лейпцигского издания: Бетховен, Бах, Шуберт, Роде, Тартини, Виотти. Джорджио открыл футляр и вынул хрупкий инструмент, покоившийся на бархате цвета оливы, все струны оказались целыми. Джорджио захотелось пробудить их, он дотронулся до квинты, раздался резкий звук, и футляр дрогнул. Скрипка была работы Андреа Гварнери, помеченная 1680 годом.
Вот появляется сам Деметрио, высокий, стройный, несколько сгорбленный, с длинной белой шеей, с волосами, откинутыми назад, с седым завитком по середине лба. В руках у него скрипка. Привычным жестом он проводит рукой по волосам, по виску, около уха. Вот подстраивает инструмент, натирает канифолью смычок и начинает играть сонату. Левая рука его уверенно скользит по грифу, нажимая струны концами тонких пальцев, при чем мускулы руки так напрягаются, что следить за движениями ее становится отчасти мучительно, правая рука с каждым ударом смычка делает в воздухе широкое плавное движение. Порой он с силой нажимает подбородком на деку, склонив голову и полузакрыв глаза, как бы очарованный звуками, порою выпрямляет стан, и глаза его загораются, а на устах блуждает улыбка. Печать необычайного благородства выступает на челе.
Таким предстал скрипач глазам Джорджио и заставил его пережить часы прошлого, переживания эти заключались не в одних образах, а и в настроениях глубоких и жизненных. Перед ним вставали мгновения нежной близости и самозабвения, когда они наедине с Деметрио в уютной комнате, куда не доносился ни единый звук, исполняли произведения любимых композиторов. Как далеко уносились они тогда от действительности! Какой странный восторг пробуждала в них эта музыка, исполняемая ими самими! Зачастую они находились оба под обаянием одной и той же мелодии и до самого обеда не выходили из магического круга, созданного ее чарами. Сколько раз играли они одну «Песню без слов» Мендельсона, будившую в их душах какое-то безнадежное отчаяние. Сколько раз повторяли сонату Бетховена, с головокружительной быстротой увлекавшую их в беспредельное пространство Вселенной, позволяя мимоходом заглянуть во все ее бездны!
Джорджио достиг в своих воспоминаниях осени 188… года – незабвенной осени, полной поэзии и грусти, когда Деметрио встал с постели, только что оправившись от своей болезни. То была последняя осень его жизни.
После продолжительного вынужденного молчания Деметрио снова взялся за свою скрипку в странном смятении, с боязнью, что забыты все приемы игры, что исчезли беглость и уменье.
О, эти дрожащие пальцы, касающиеся струн, этот неуверенный смычок при первых звуках! Эти слезы, медленно подступающие к ввалившимся глазам, потом заструившиеся по щекам и затерявшиеся среди несколько запущенной бороды.
Джорджио увидел перед собой скрипача, приготовившегося импровизировать, и самого себя за роялем в тревожном напряженном ожидании первых звуков из боязни не уловить темпа, тона, взять фальшивый аккорд, пропустить вступление.
В своих импровизациях Деметрио Ауриспа всегда вдохновлялся произведениями того или другого поэта.
Джорджио припомнилась одна чудная импровизация скрипача в осенний день, фоном для нее послужила лирическая поэма Альфреда Теннисона «Принцесса». Джорджио сам перевел эти стихи для Деметрио и предложил ему воспользоваться ими как темой.
Где бы мог быть этот листок? Потребность пережить былые ощущения заставила Джорджио искать альбом, находившийся, по-видимому, среди партитур. Он был уверен, что ему удастся найти его, альбом этот запечатлелся в его памяти. И действительно, он разыскал его.
В альбом был вложен листочек, исписанный фиолетовыми чернилами. Буквы побледнели, сам листочек был смят, пожелтел, обветшал, сделался тонок как паутинка. Он будил грусть, как письма, написанные дорогой рукой, исчезнувшей навеки. Почти не разбирая букв, Джорджио говорил себе: «И это листочек некогда написан мной! Я сам выводил эти буквы!» Почерк был неуверенный, неровный, почти женский, он напоминал о школьной скамье, о ранней юности, овеянной тайной, о душе, еще не заглянувшей за завесу познания! «Как все изменилось с той поры!»
И Джорджио перечел произведение поэта, переведенное на чуждый язык:
«О! Слезы, напрасные слезы, я не знаю, зачем они льются, эти слезы из недр божественной скорби, они проникают в сердце и сверкают в очах – при виде лучей осеннего солнца – при мысли о счастье минувших дней.
Яркие, словно луч зари, позлативший парус – влекущий из-за моря дорогих нам друзей, – печальные, словно луч заката, дрогнувший на парусе – исчезающем вдали со всем дорогим нашему сердцу, – так же ярки, так же печальны воспоминания о счастье минувших дней!
О, печальные и странные будто рассвет в пасмурное утро – будто щебетание проснувшихся птичек для слуха умирающего – будто свет, перед взором его уныло гаснущий на стекле окна. Так же странны, так же унылы воспоминания о счастье минувших дней!
Дорогие, как отзвуки поцелуев для мертвеца – скорбные как безнадежное отчаяние, мечтающее найти их снова на устах, познавших другие – глубокие как любовь – как первая любовь, и жесткие, как утрата, – о, Смерть среди Жизни – воспоминания о минувшем счастье!»
Деметрио импровизировал, стоя у рояля, лицо его побледнело, фигура слегка сгорбилась, но время от времени, с порывом вдохновения, он выпрямлялся будто камыш под дуновением ветерка. Глаза его были устремлены на окно, откуда, как из рамки, выступал осенний пейзаж, подернутый красноватой дымкой. Сообразно с колоритом неба, изменчивый свет заливал порой всю его фигуру, отражаясь во влажных глазах, отливая золотом на аристократическом челе. А скрипка пела. Печальная, словно луч заката – дрогнувший на парусе, исчезающем вдали со всем дорогим нашему сердцу, так же печальны воспоминания о минувшем счастье! И скрипка вторила, рыдая: «О, Смерть среди Жизни, воспоминания о минувшем счастье!»
Под влиянием этой галлюцинации Джорджио переживал самые мучительные ощущения, а когда видение рассеялось, тишина показалась ему как бы опустевшей. Хрупкий инструмент, только что пропевший мелодию избранной души Деметрио, снова задремал на бархате футляра со всеми своими нетронутыми струнами.
Закрывая футляр, Джорджио испытывал ощущение, будто он закрывает крышку гроба. Тишина становилась зловещей. А в глубине души его, как бесконечный припев, продолжало звучать последнее рыдание скрипки: «О, Смерть среди Жизни – воспоминания о минувшем счастье!»
Он постоял несколько секунд перед дверью комнаты, где случилась катастрофа. Самообладание, по-видимому, покидало его. Нервы управляли настроением, поселяя беспорядок в мыслях и возбуждая до последнего предела ощущения. Голову опоясывал металлический обруч, холодный, эластичный, сжимающийся и растягивающийся, равномерно с биением его сердца. Ощущение холода пробегало по позвоночнику.
С порывом внезапной энергии, отчасти раздражения, он быстро повернул ручку двери и вошел. Ни на что не глядя, ступая по полосе света, проникавшего через отворенную дверь и падающего на пол, он направился к одному из балконов и настежь распахнул его двери. Подошел к следующему и сделал то же самое. Стремительно проделав все это, под влиянием безотчетного ужаса, он оглянулся кругом, трепещущий, задыхающийся. Ему казалось, что волосы встают на голове его.
Прежде всего взгляд его упал на кровать с зеленым одеялом, кровать была из цельного ореха, но простой формы, без резьбы, без инкрустаций, без алькова. В продолжении нескольких секунд он ничего не видел, кроме этой кровати, как и в тот роковой день, когда переступал порог этой комнаты, он окаменел на месте при виде трупа.
Вызванный воображением Джорджио, труп этот снова лежал распростертый на смертном ложе с головой, обмотанной черной кисеей, с руками, вытянутыми вдоль тела. Резкий свет, проникавший через открытые балконы, не в силах был рассеять призрак. Он то появлялся, то исчезал, как бывает, когда смотришь на что-то, мигая, невзирая на то, что глаза зрителя оставались неподвижно устремленными в одну точку.