355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 4. Торжество смерти. Новеллы » Текст книги (страница 16)
Том 4. Торжество смерти. Новеллы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:35

Текст книги "Том 4. Торжество смерти. Новеллы"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Однажды в томительный полдень Джорджио предложил Ипполите:

– Хочешь посетить Трабокко?

– Пожалуй. Но как я перейду через мост? Я уже раз пробовала…

– Я проведу тебя за руку.

– Там слишком узко.

– Попытаемся.

Они отправились. Спустившись по тропинке, они нашли на повороте высеченную в скале лесенку, мало бывшую в употреблении, с неправильными ступенями, шедшими до самых рифов, до края колеблющегося мостика.

– Видишь? Как же быть? – сказала с сожалением Ипполита. – Голова у меня кружится от одного взгляда.

Первая половина мостика состояла из единственной очень узкой доски, укрепленной подпорками на скале, другая половина, более широкая, была составлена из косых перекладин почти серебристой белизны, гибких, хрупких, плохо соединенных между собой, так что они, казалось, разлетятся от одного прикосновения ноги.

– Ты не хочешь попробовать? – спросил Джорджио, со странным чувством внутреннего облегчения удостоверяясь, что Ипполита никогда не решится на опасный переход. – Смотри, кто-то хочет протянуть нам руку помощи.

С площадки бежал полуголый ребенок, гибкий как кошка, темный, как золотистая бронза. Под его неустрашимой ногой перекладины гнулись и трещали.

Достигнув края мостика, подойдя к пришельцам и оглядывая их хищным взглядом, он принялся энергичными жестами убеждать их довериться ему.

– Ты не хочешь попробовать? – повторил, улыбаясь, Джорджио.

Она нерешительно ступила на колеблющуюся доску, посмотрела на скалы и на воду и отдернула ногу, не будучи в состоянии победить свой страх.

– Я боюсь головокружения, – сказала она. – Я уверена, что упаду. – И прибавила с явным огорчением.

– Ну, иди один. Ты ведь не боишься?

– Нет. Но что ты будешь делать?

– Сяду в тень и буду ждать.

Она попыталась удержать его.

– Затем тебе идти?

– Нет, я пойду. Любопытно посмотреть.

Ипполита казалась опечаленной невозможностью следовать за ним, недовольной его посещением тех мест, куда она не могла проникнуть. И не только необходимость отказаться от удовольствия сердила и печалила ее, но еще что-то пока неясное. Ее заставляла страдать временная преграда между ней и возлюбленным, преграда, непобедимая для нее. Ипполита привыкла все время чувствовать около себя Джорджио, постоянно находиться в его обществе, властвовать над ним, обладать им.

С едва заметным оттенком досады она сказала:

– Ну что же, иди.

Джорджио испытывал чувство, противоположное инстинктивному чувству Ипполиты – какое-то облегчение от сознания, что существует место, куда Ипполита не в состоянии сопровождать его, убежище, недоступное для Женщины-Врага, защищенное скалами и морем, где он сможет, наконец, насладиться несколькими часами отдыха.

И эти два резко противоположные ощущения их душ, хотя еще неясные и немного наивные, отражали истинное отношение их друг к другу, он представлял из себя сознательную жертву, обреченную на гибель – она была бессознательным нежным палачом.

– Я иду, – произнес Джорджио с легким оттенком вызова в голосе и в фигуре. – До свидания.

Хотя он и не был уверен в самом себе, но тем не менее отклонил помощь ребенка и старался идти быстро, не колеблясь, сохраняя равновесие на шаткой доске.

Едва ступив на более широкую половину моста, Джорджио ускорил шаги, думая о следившем за ним взгляде Ипполиты и с враждебной горячностью предаваясь выполнению своей задачи. Когда он коснулся, наконец, пола платформы, у него мелькнуло представление о борте корабля. В одну секунду свежие волны морского прибоя около рифов воскресили в его памяти жизнь на борту «Дон Жуана», его внезапно пронизала быстрая как молния, фантастическая мысль: «Хорошо бы поднять якорь, распустить паруса…»

Тотчас же его взгляд скользнул по окружающему, и малейшие подробности запечатлелись в его мозгу.

Туркино приветствовал его коротким поклоном без слов, без улыбки, казалось, никакое событие, как бы интересно и необыкновенно оно ни было, не имело власти даже на мгновение нарушить тяжких забот, положивших отпечаток на его землистое лицо, почти лишенное подбородка, с длинным щучьим носом между маленьких сверкающих глазок. Те же заботы отражались во внешности его двух сыновей, тоже безмолвно поклонившихся Джорджио и возобновивших работу, не изменяя обычной печали. Это были двадцатилетние юноши, изможденные, загорелые, с постоянными подергиваниями мускулов, точно у припадочных. Их движения имели вид судорог, и под кожей их лиц, почти лишенных подбородка, видно было, как тоже время от времени дергались мускулы.

– Хорошая ловля? – спросил Джорджио, указывая на погруженную сеть, края которой виднелись на поверхности воды.

– Сегодня еще ничего не поймали, синьор, – пробормотал Туркино тоном сдержанной ярости.

Помолчав, он произнес:

– Кто знает? Может быть, ты принесешь нам счастье… Тащите сеть. Сейчас увидим…

Сыновья приготовились.

Сквозь щели помоста просвечивали дрожащие пенистые волны. В углу площадки возвышалась хижина с соломенной крышей: на вершине она была защищена красными черепицами и украшена вырезанным из дерева изображением бычьей головы с загнутыми рогами в предохранение от нечистой силы. Другие амулеты спускались с крыши вперемешку с какими-то деревянными кружочками, где были налеплены куски стекла, круглые, как глаза. Связка четырехзубых сгнивших вил лежала у входа. Направо и налево вытянулись четыре вертикальные мачты, прикрепленные к скале перекрещенными кольями разной величины, связанными между собой с помощью громадных гвоздей, проволоки и канатов, защищенными тысячью способов против бурных волн моря. Две другие, горизонтальные, мачты шли крест-накрест с первыми и торчали, как бушприт за рифом над глубокими водами. На острых концах четырех мачт висели блоки с веревками, протянутыми к четырем концам сети. Другие веревки проходили по блокам меньших размеров, укрепленным на кольях, до самых отдаленных скал виднелись расставленные колья, поддерживающие канаты, бесчисленные доски, приколоченные к кольям, защищали их от напора волн. История долгой и упорной борьбы с изменчивым бурным морем словно была начертана на водной поверхности посредством узлов, кольев и блоков. Вся эта машина, казалось, жила собственной жизнью, дерево, переносившее столько лет солнце, дождь, бури, открывало все свои поры, все шероховатости, все уцелевшие части, обнажалось, истлевало, становилось белым как известь или блестящим как серебро, или сероватым как кремень, приобретало свой особенный характер, особенное значение, особенную, ясную печать существа, испытавшего жестокое действие времени и страданий.

Ворот блока скрипел при вращении, и вся машина сотрясалась и трещала от усилия, в то время как широкая сеть мало-помалу выплывала из зеленых с дрожащим золотым отливом вод.

– Ничего! – пробормотал отец, осмотрев всплывшее на поверхность дно сети.

Сыновья сразу выпустили ворот, и он с резким визгом стал вертеться, махая в воздухе своими четырьмя концами, которые могли перерезать пополам человека. Сеть снова погрузилась в море. Все молчали. В тишине слышались лишь шепчущиеся волны прибоя около рифов.

Гнет злого рока тяготел над этими несчастными.

Джорджио потерял всякую охоту расспрашивать, разузнавать, но он чувствовал, что это мрачное, молчаливое общество скоро получит для него притягательную силу страдания.

Разве не был он также жертвой злого рока?

И невольно его взгляды обратились к берегу, где на фоне скал виднелась фигура женщины.

V

Он возвращался в Трабокко почти ежедневно в разные часы. Это сделалось любимым местом его грез и размышлений. Рыбаки привыкли к его посещениям – они почтительно принимали его, приготовляли ему в тени хижины сиденье из старого паруса, пахнущего смолой. Со своей стороны он был щедрым с ними.

Прислушиваясь к морскому прибою, смотря на высокую мачту, неподвижную среди небесной лазури, Джорджио предавался мореходным воспоминаниям, переживал странствующую жизнь прошлых дней, свободную жизнь без ограничений, представлявшуюся ему теперь почти сказочно прекрасной. Вспоминал, как последний раз переплывал он Адриатику, через несколько месяцев после крещения Любовью, в период грусти и поэтических восторгов, навеянных Перси Шелли – этим божественным Ариэлем, преображенным морем в чудный и странный образ: into something, rich and sirange. Вспоминал, как высадился он в Римини, причалив в Маламокко, бросил якорь перед набережной Эсклавонэ, позлащенной сентябрьским солнцем… Где-то теперь его прежний спутник в путешествиях – Адольфо Асторги? Где «Дон Жуан»? Неделю тому назад Джорджио получил о них известия с Хиоса: в письме, сохранившем запах смолы, друг возвещал ему скорую присылку разных восточных лакомств.

Адольфо Асторги был, действительно, близким для него человеком, единственным, с которым он мог прожить долгое время в полном согласии, не испытывая стеснения, недовольства и враждебности, внушаемых ему почти всегда тесным общением с другими его друзьями. Как жаль, что он сейчас далеко. Иногда Джорджио представлял себе Асторги неожиданным избавителем, появляющимся на своем катере в водах San-Vito, чтобы предложить ему бежать.

В оковах неизлечимой слабости, теряя последние остатки воли, Джорджио тешил себя мечтами такого рода. Он призывал появление твердого и властного человека, способного употребить силу, чтобы спасти его, способного разбить все цепи и увезти его, Джорджио, похитить, увлечь далеко-далеко, в неведомые края, где его никто не будет знать, и он никого не будет знать, где он сможет или начать новую жизнь или хоть умереть не такой печальной, ужасной смертью.

Он должен умереть. Свой приговор он знал, знал его неизбежность и был убежден, что финал наступит в неделю, предшествующую «пятой годовщине», между последними числами июля или первыми августа. Со времени пронизавшего его подобно молнии искушения среди жгучего полдня перед сверкавшими рельсами ему казалось даже, что и «способ» найден. Беспрерывно в ушах его звучал шум поезда, и каждый раз, когда поезд должен был пройти, Джорджио испытывал странную тревогу. Благодаря тому, что один из туннелей пересекал Трабокко, ему со своего места слышен был глухой гул, заставлявший дрожать скалы, иногда, если этот гул отрывал его от других мыслей, он со страхом вздрагивал, словно заслышав внезапно раздавшийся голос своей судьбы.

Не та же ли сама мысль о смерти господствовала над этими молчаливыми людьми? И они, как и он, не ощущали разве одинаковой тени, нависавшей над их головой даже в самые сияющие дни жаркого лета? Быть может, именно это заставляло Джорджио любить тихое место и его обитателей.

Он чувствовал себя убаюканным гармоничными волнами в объятиях призрака, созданного его мечтой, и желание жить испарялось из него постепенно, как теплота из трупа.

Стоял великий покой июля. Море простиралось молочно-белое, лишь слегка отливавшее зеленым около берегов. В легком фиолетовом тумане бледнели далекие горы: мыс del Moro, la Nicchiola, d’Ortona, del Vasto. Еле заметные волны прибоя журчали между рифами с тихой ритмической мелодией. На конце одной из длинных горизонтальных мачт сидел настороже ребенок, внимательным взором всматривался он в зеркало вод и время от времени, чтобы заставить испуганную рыбу попасть в сети – он бросал в море камешек, и глухой шум еще увеличивал грусть окружающего. Иногда посетитель засыпал под ласки медленных созвучий. Этот краткий сон был единственным возмещением за долгие бессонные ночи. И Джорджио обыкновенно ссылался на эту потребность отдыха, чтобы Ипполита разрешила ему оставаться подольше на Трабокко. Джорджио доказывал ей, что он только и может спать на этих досках, среди испарений скал, под музыку моря. Он все более и более внимательно прислушивался к этой музыке, изучал ее тайны, понимал ее значение. Слабый шепот прибоя, напоминающий чавканье стада на водопое, внезапный грохот бурных валов, налетающих с простора на встречные волны, отраженные берегом, самые тихие и самые величественные звуки, бесчисленные дополнительные гаммы и ритм интервалов, самые простые и самые сложные созвучия – вся мощь оркестра морской глубины в гармоничном заливе была доступна и понятна слуху Джорджио. Таинственная вечерняя симфония развертывалась и крепла, такая медленная, под небесным сводом цвета нежных фиалок и среди прозрачных волн эфира зажигались робкие очи звезд, еще подернутые дымкой. Там и сям под дуновением ветерка вздымались и опускались валы, сначала редкие, потом более частые, более сильные. Дыхание ветра вздымало волны, и они искрились, на своих гребнях, похищая последние отблески вечерних лучей, пенились и медленно опускались. То заглушенным стопом цимбал, то звоном серебряных дисков, ударяющихся друг о друга, то грохотом катящихся с горы камней звучали среди тишины эти падающие и умирающие волны. И новые вздымались под более длительным дуновением и в сияющем изгибе своем уносили ласку догорающего дня, разбиваясь лениво, словно шелестящие, опадающие розы, оставляя за собой клочки пены, подобные лепесткам на зеркале вод, расширявшихся в том месте, где исчезали волны. Еще другие валы набегали и, ускоряясь, усиливаясь, налетали на берег с торжествующим гулом, за которым следовал неясный шепот, похожий на шелест сухих листьев. И во все время, пока длился этот шелест призрачного леса, новые волны прибивали от разветвления залива все с меньшими промежутками, и за ними следовал тот же шелест, и звучащее пространство, казалось, тонуло в бесконечности, среди вечно возобновлявшегося шелеста массы опавших листьев.

Это подражание лесной гармонии шло непрерывной нитью, и волны прибоя около рифов вмешивались в эту мелодию неожиданным ритмом. Волна с пылом любви или гнева налетала на несокрушимые скалы, дробилась об них, разбрасывая пену, заливала самые потаенные трещины.

Казалось, что первородная сверхцарственная душа одушевляет своим восторженным трепетом инструмент обширный и сложный, как орган, и наполняет его, не заботясь о диссонансах, перебирая все струны, звучащие радостью и страданием.

Море смеялось, стонало, молилось, пело, ласкало, рыдало, грозило – попеременно веселое, жалобное, гибкое, насмешливое, вкрадчивое, исступленное, жестокое.

Волна вздымалась до вершины самой высокой скалы, наполняя там небольшое углубление, круглое, как воздушная чаша, волна проникала в косую расщелину камней – где селились моллюски, волна обрушивалась на извивы водорослей и мелькала между ними, как гибкая змея. Волна подражала всем звукам: ровному течению подземных вод, ритмическим всплескам фонтанов, похожим на вздохи громадного сердца, хриплому рокоту ручьев на отлогой горе, глухому ворчанию потока, заключенного между гранитных стен, отдаленному гулу водопада – подражала всем звукам воды, бьющих о неподвижный камень, и всем переливам эха. Она подражала нежному слову, сказанному шепотом в тени, вздоху смертельного ужаса, крикам толпы, погребенной в подземелье, рыданиям титана, гордой и жестокой насмешке, всем звукам человеческих уст – выражению горя и радости, реву, рычанию. Она подражала воздушному лепету ночных духов, шороху призраков, боящихся зари, сдержанному хихиканью злобных колдуний, насторожившихся у входа пещер, певучему призыву цветов сладострастного сада, пляске эльфов при лунном свете – всем звукам, несущим откровение, всем звукам, полным чар древней сирены. Единая и многообразная, хрупкая и не уничтожающаяся морская волна сливала в себе все голоса Жизни и Мечты.

Перед внимательным слушателем открывался новый мир. Величие морской симфонии оживило его веру в безграничную Власть музыки. Он изумлялся – зачем так долго лишал свою душу этой насущной пищи, не пользовался единственным средством, ниспосланным человеку, чтобы он мог освобождаться от обмана действительности и открывать сущность вселенной во внутреннем мире своей души. Он изумлялся, зачем на такое долгое время изменил священному культу, которому, по примеру Деметрио, он поклонялся благоговейно с самого раннего детства.

Разве музыка не была религией и для Деметрио, и для него. Не она ли открыла им тайну загробной жизни. Обоим, лишь с разным значением, повторила она слова Христа: «Царство мое не от мира сего».

И он встал перед его глазами – кроткий задумчивый облик с мужественно печальным лицом, казавшимся несколько странным, благодаря одной седой пряди среди черных волос, падающих на лоб.

Снова Джорджио чувствовал себя проникнутым даже из-за могилы сверхъестественным очарованием этого человека, жившего вне жизни. Далекие воспоминания вставали перед ним подобно волнам неясной гармонии: мысли, заложенные в его мозг Деметрио, принимали смутные образы музыки – идеальный призрак покойного облекался в музыкальную форму, терял видимые очертания, растворялся в глубоком единстве существа, в единстве, открытом вдохновенным одиноким музыкантом среди многообразности Видимого Мира.

«Без сомнения, – думал Джорджио, – Тайну Смерти поведала ему музыка, развернувшая перед его взором мрачное царство чудес по ту сторону жизни. Гармония, парящая выше времени и пространства, заставила его считать блаженством отрешение от времени и пространства, от всякого индивидуального стремления, которое держит человека в оковах личности, ограниченной в своих порывах, в оковах грубоматериальной оболочки тела».

Джорджио много раз сам в часы вдохновения ощущал в себе пробуждение мировой воли, наслаждался сознанием великого объединяющего начала, и теперь он думал, что смерть даст ему бессмертие, что он растворится в непрерывной гармонии Вечности и составит собой атом немеркнущего пламени Бытия. «Почему бы Смерти не открыть и мне свою Тайну».

Величественные образы вставали перед ним в то время, как зажигались звезды на чистом небосклоне. К нему возвращались его поэтические грезы. Вспомнилось чувство безмерной радости и освобождения, испытанное им однажды, когда он вообразил себя неведомым человеком, лежащим в гробу на пышном катафалке, окруженном факелами, а из глубины священного сумрака устами органа, оркестра и хора душа Божественного Бетховена говорила с Невидимым. Вспомнилась мечта о сказочном корабле, везущем гигантский орган, который, находясь между небом и морем, через свои неисчислимые трубы изливал в безграничную даль мирных вод потоки гармонии в то время, как на краю горизонта вспыхивали костры заката, потом ночь застывала в лунном покое и на завесе мрака зажигались кристальные огни звезд. Вспомнился воображаемый им чудный Храм Смерти весь из белого мрамора. Между колонн, у входа размещались вдохновенные музыканты, зачаровывающие звуками проходивших юношей и посвящающие их в тайну Храма, после чего ни один из посвященных, ступивших на порог Святилища, не возвращался назад к свету солнца, где он до сих пор искал радости.

«О, лишь бы мне благородно умереть! Пусть Красота оденет своим покрывалом мои последние минуты. Вот все, чего прошу я от Судьбы».

Его мысли летели дальше, расширяясь в лирическом упоении. Перед ним, словно при блеске молнии, мелькнул поэтический конец Перси Шелли, столько раз во время плавания возбуждавший в нем зависть и ночные грезы. Такая судьба таила в себе сверхъестественное и грустное величие. «Его смерть полна торжественной тайны, как смерть античных героев Греции, невидимой властью внезапно похищаемых с земли и возносящихся преображенными в сферу, где нет печали. Подобно песне Ариэля, Шелли не уничтожился, но море преобразило его в дивный и странный облик Его молодое тело должно было подвергнуться сожжению у подножья Аппенин, перед тихим тирольским морем, под голубым сводом небес. И вот – оно пылает, умащенное елеем и ароматами вместе с куреньями, вином и солью. Пламя восходит к недвижимому небу, извивается и тянется к солнцу, заставляющему сверкать мрамор на вершинах гор. Во все время, пока тело не испепелилось, над костром вьется ласточка. И когда, наконец, останки рассыпаются пеплом – появляется трепещущее, нетронутое сердце – Cor Cordium. Быть может, он, Джорджио, так же, как поэт Эпипсихидиона, любил Антигону в своем прежнем существовании».

А под ним, вокруг него симфония моря росла, росла среди сумрака ночи, и над головой его безмолвие звездного моря становилось все более глубоким. Но со стороны берега вдруг послышался гул, такой знакомый, не имеющий ничего общего ни с каким другим шумом. И когда Джорджио повернулся, то увидел фонари поезда, похожие на два сверкающие, пламенные глаза. Оглушительный, быстрый и зловещий поезд заставлял дрожать скалы, в одну секунду миновал открытое место и, свистя и пыхтя, исчез в пасти противоположного туннеля.

Джорджио вскочил, заметив, что остался один на Трабокко.

– Джорджио! Джорджио! Где ты? – звала тревожно Ипполита, отправившаяся на его поиски, и голос ее звучал смятением и страхом.

– Джорджио! Где же ты?

VI

Ипполита пришла в восторг, когда Джорджио возвестил ей о скором прибытии пианино и нот. Как она была благодарна ему за этот приятный сюрприз. Наконец им будет чем наполнять праздность томительно жарких часов и защищаться от искушений… Она смеялась, делая этот намек на эротическую лихорадку, пламя которой она неустанно поддерживала в своем возлюбленном, она смеялась, делая намек на их чувственную любовь, прерываемую лишь безмолвием истомы и отлучками Джорджио.

– Теперь, – сказала она, смеясь лукаво, без горечи, – теперь ты не станешь пропадать на твоем противном Трабокко… Правда?

Она приблизилась, обняла его голову, сжала ему виски ладонями своих рук и прошептала, нежно смотря ему в глаза, словно желая заставить его высказаться:

– Признайся, что ты спасаешься туда «из-за этого»?

– Из-за чего? – спросил он, чувствуя, что бледнеет от прикосновения ее рук.

– Ты боишься моих поцелуев?

Она произнесла эти слова медленно, раздельно, странно, звучным голосом. И в ее взгляде сливались – страсть, ирония, жестокость и гордость.

– Ведь правда? Правда? – настаивала она.

И продолжала сжимать его виски ладонями рук, но мало-помалу ее пальцы скользнули по его волосам, тихонько щекотали уши, спускаясь к затылку со свойственной ей вкрадчивой лаской.

– Правда? – повторяла она, вкладывая в этот вопрос пленительную нежность, придавая своему голосу тот оттенок, какой, она знала по опыту, имел свойство волновать Джорджио.

– Правда?

Он не отвечал, закрыв глаза, покоряясь, и чувствовал, как жизнь уходит из него, окружающий мир рушится.

Снова он был побежден простым прикосновением этих тонких рук, снова Женщина-Враг проявила свою торжествующую власть. Казалось, что она хочет сказать: «Ты не уйдешь от меня. Я знаю, ты меня боишься, но желание, пробуждаемое мною в тебе – сильнее твоего страха. И ничто не доставляет мне такого опьянения, как этот страх, выражающийся в твоих глазах, в твоем трепете».

В наивном эгоизме своем Ипполита не сознавала причиняемого ею зла, беспрерывного, беспощадного акта разрушения. Привыкнув к странностям возлюбленного – к его грусти, к его немому самоуглублению, внезапной тревоге, мрачным и почти безумным вспышкам страсти, горьким и подозрительным словам, она не понимала всей важности создавшегося положения вещей и с часу на час обостряла его.

Отстраненная мало-помалу от внутренней жизни Джорджио, она, сначала невольно, а потом сознательно старалась поддерживать свое чувственное могущество. Их новый образ жизни на открытом воздухе, среди полей, на берегу моря благоприятствовал развитию в ней животных инстинктов, наполнял ее существо жизненными силами и потребностью использовать эти силы. Полная праздность, отсутствие обыденных забот, постоянная близость возлюбленного, общая постель, прозрачные летние одежды, ежедневное купание способствовали утонченности и разнообразию ее сладострастных ласк, доставляя постоянные поводы к этим ласкам. Казалось, она страшным образом вознаграждает себя за свою холодность первых дней и неопытность первых месяцев и что она стремится развратить того, кто развратил ее.

Она стала так искусна, так уверена в себе, так изобретательна, усвоила такую легкую грацию движений и жестов, вкладывала иногда в свои объятия столько исступленной страсти, что Джорджио не находил в ней ту прежнюю испуганную и стыдливую женщину, с глубоким изумлением встречавшую его смелые ласки, неопытную, растерянную женщину, доставившую ему божественное, опьяняющее зрелище: агонии целомудрия, побежденного торжествующей страстью.

Прежде, созерцая ее спящей, он думал: «Полное чувственное общение также химера. Ощущения моей возлюбленной так же неясны для меня, как и ее душа. Никогда не удастся мне подметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, не улегшееся возбуждение. Никогда не удастся мне определить разнородные ощущения, испытываемые ею при одинаковых ласках в разные моменты…» И вот, Ипполита превзошла его в познании страсти, она обладала этим непогрешимым познанием, изучила самые сокровенные и чувствительные струны возлюбленного и умела заставлять их звучать, художественно приспособляясь ко всем их особенностям, к их соответствию, соединениям, изменениям. Но неукротимые желания, зажженные ею в Джорджио, сжигали ее в свою очередь. Чаровница на себе самой испытывала действие своих чар. Ее опьяняло сознание своей доселе непоколебимой власти, и это опьянение ослепляло ее, мешало заметить тень, сгущавшуюся с каждым днем над головой ее раба. Ужас, читаемый в глазах Джорджио, его попытки удаляться, плохо скрытая враждебность, – вместо того чтобы предостеречь, возбуждали ее. Ее воображению, жаждущему необычайного, жаждущему тайны, воображению, развитому в ней Джорджио – нравились симптомы ее глубокого волнения. Когда-то возлюбленный, в разлуке с ней, мучимый желаниями и ревностью, писал: «Любовь ли это? О, нет! Это какой-то чудовищный недуг, нашедший почву исключительно в моем сердце на радость мне и на горе. Я убежден, что ни одно человеческое существо не переживало ничего подобного».

Ипполита испытывала гордость при мысли, что могла внушить подобное чувство человеку, столь непохожему на всех, доселе известных ей вульгарных людей, она радовалась, наблюдая странное, постоянное влияние своей могущественной власти на этого больного человека. И стремилась использовать свою власть со смесью легкомыслия и серьезности, переходя постепенно от игры к разрушению.

VII

Иногда, на берегу моря, созерцая ничего не подозревающую женщину, стоящую около спокойных и опасных вод – Джорджио думал: «Я могу ее убить. Часто она пробует плавать с моей помощью. Мне было бы легко погрузить ее в воду, утопить. Никакое подозрение не коснется меня: преступление будет иметь вид несчастного случая. Только тогда – перед трупом Женщины-Врага смогу я разрешить свою проблему. Если она сегодня служит центром моего существования, то какая перемена произойдет во мне завтра после ее исчезновения? Не испытывал ли я уже часто ощущения покоя и освобождения, представляя ее себе мертвой, заключенной навсегда в могилу? Быть может, мне удастся спастись и вновь завоевать жизнь, если я заставлю погибнуть Женщину-Врага, если я сокрушу Преграду». Он останавливался на этой мысли, старался вообразить себя освобожденным и умиротворенным, живущим отныне без любви, ему было приятно одевать в мечтах сладострастное тело возлюбленной фантастическим саваном.

Ипполита делалась робкой в воде. Она никогда не отваживалась уплывать от мелких мест. Ее охватывал безумный страх всякий раз, когда, желая стать на ноги, она не тотчас ощущала под собой дно. Джорджио уговаривал ее проплыть с его помощью до Scoglio di Fuori – уединенной скалы невдалеке от берега, всего в саженях 20-ти от мелкого места.

Достаточно было небольшого усилия, чтоб достичь вплавь до этой скалы.

– Смелей! – повторял он, стараясь ее убедить. – Рискуя, только и можно научиться. Я буду около тебя.

Он продолжал лелеять мысль об убийстве, испытывая длительный внутренний трепет каждый раз, как убеждался в необыкновенной легкости выполнения своей мысли. Но ему не хватало энергии, и он ограничивался тем, что искушал судьбу, предлагая Ипполите отважиться на эту прогулку. В том состоянии слабости, в каком он находился – опасность грозила ему самому, в случае если бы испуганная Ипполита вздумала ухватиться за него. Но и возможность собственной гибели не отвращала его от попытки уговорить Ипполиту, напротив, эта возможность еще утверждала его решение.

– Смелей! Смотри, скала так близко – рукой подать. Не бойся глубины. Плыви рядом со мной, не торопясь. Там, на месте, ты отдохнешь. Мы посидим, нарвем мху. Ну же, решайся. Смелей!

Он с трудом скрывал свое волнение. Ипполита колебалась между страхом и капризом.

– Что, если силы покинут меня на пути?

– Я поддержу тебя.

– А вдруг ты не удержишь?

– Удержу. Ты же видишь – скала совсем близко.

Улыбаясь, она концами мокрых пальцев провела по своим губам:

– Вода такая горькая! – сказала она с гримасой.

Потом, победив последнее колебание, она вдруг решилась.

– Поплывем. Я готова.

Ее сердце билось не так сильно, как сердце ее путника. Море было спокойно, почти неподвижно, и первые сажени они проплыли легко. Но вдруг, по недостатку навыка, Ипполита заторопилась и задохнулась. Неловкое движение заставило ее хлебнуть воды, панический ужас овладел ею, она закричала, забилась и снова начала захлебываться.

– На помощь, Джорджио! На помощь!

Невольно он бросился к ней, к ее скорченным рукам, впившимся в него. Под ее руками, под ее тяжестью он терял силы и уже чувствовал близкую гибель.

– Не держи меня! – крикнул он. – Не держи! Освободи мне хоть одну руку.

Животный инстинкт самосохранения вернул ему на время крепость мускулов. С неимоверными усилиями проплыл он со своей ношей короткое расстояние, отделявшее их от скалы, и добрался до нее в полном изнеможении.

– Взбирайся! – сказал он Ипполите, не будучи в состоянии поднять ее.

Видя себя спасенной, она снова стала гибкой и ловкой, но, взобравшись на скалу, задыхаясь, она разразилась рыданиями. Она плакала громко, как ребенок, и это раздражало Джорджио, вместо того чтобы трогать. Никогда еще не видел он ее проливающей такие потоки слез, с такими вспухшими и покрасневшими глазами, с таким исказившимся ртом.

Он находил ее некрасивой, малодушной и чувствовал против нее злобную досаду с примесью сожаления о том, что он вытащил ее из воды. Он воображал ее себе утонувшей, исчезнувшей в море, воображал свое собственное волнение при этом исчезновении и проявления своего горя перед зрителями и свою позу перед трупом, выброшенным волнами.

Изумленная тем, что Джорджио оставляет ее плакать, не пытаясь утешить, Ипполита повернулась к нему. Рыдания ее стихли.

– Как же мне сделать, – спросила она, – чтобы вернуться на берег?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю