Текст книги "Том 4. Торжество смерти. Новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
После этого слава о чуде распространилась из монастыря по всей Ортонской стране, а оттуда – по соседним землям, возрастая на своем пути. Сама донна Бландина Онофрио принесла в дар Мадонне монастыря одеяние из серебряной парчи и ценное бирюзовое ожерелье с острова Смирны. Другие благородные ортонские дамы принесли менее ценные дары. Архиепископ Ортонский нанес монастырю торжественный визит. Он обратился к Анне с назидательной речью на ту тему, что только чистота жизни делает человека достойным божественных даров.
В августе 1876 года обнаружились новые чудеса. Немощная с приближением вечера, вдруг впадала в оцепенение, затем стремительно вскакивала на ноги и, постоянно с одними и теми же жестами, начинала говорить, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, словно по мистическому вдохновению. Ее речь была лишь беспорядочной смесью слов, фраз и целых периодов, недавно слышанных ею, все это она бессознательно повторяла без всякой связи и смысла. Простонародная речь родины перемешивалась с высокопарным диалектом и библейскими оборотами, порою она лепетала просто бессвязные слоги и издавала самые невероятные сочетания звуков. Но глубокая дрожь голоса, резкая смена интонаций, повышение и понижение тонов, одухотворенность всей ее фигуры, таинственный час – все это содействовало тому, что все были потрясены до глубины души.
Эти явления повторялись ежедневно, с поразительной регулярностью. К вечеру в общине зажигались лампады, монахини, образуя круг, становились на колени. Как только немощная впадала в каталепсию, торжественные звуки органа уносили души религиозных женщин в высшие сферы. В вышине слабо сиял свет лампад, придавая всем предметам воздушный оттенок неопределенности, среди которой сладко замирала душа. Вдруг орган замолкал. Дыхание немощной становилось более глубоким, руки вытягивались так, что сухожилия начинали вибрировать подобно струнам. Спустя минуту, немощная вдруг вскакивала на ноги, скрещивала на груди руки, замирая в мистической позе. И в тишине раздавался ее голос то радостный, то печальный, то звонкий, то едва слышный.
В начале 1877 года эти припадки стали повторяться реже, сначала они бывали по два-три раза в неделю, а потом и совсем прекратились, доведя женщину до окончательного изнурения. Прошло еще несколько лет, в течение которых несчастная полоумная жила среди жесточайших страданий: члены ее стали неподвижными. Она совершенно перестала заботиться об опрятности, питалась она хлебом и ничтожными порциями овощей, вокруг шеи и на груди у нее висело огромное количество маленьких крестиков, частиц мощей, образков, веночков, она не говорила, а лепетала, пропуская слова сквозь зубы, ее волосы были совершенно белы, глаза блуждали, как у умирающего мула.
Однажды в мае, когда страдалица лежала под портиком, а сестры собирали розы Марии, к ней подошла черепаха, которая теперь влачила свое мирное и невинное существование в монастырском саду. Старуха видела, что в траве что-то движется и постепенно удаляется. В ее душе не пробудилось даже искры воспоминания. Черепаха так и затерялась среди кустов тимиана.
Летом 1881 года появились первые признаки приближения смерти. В истощенном и изуродованном теле несчастной Анны не сохранилось уже ничего человеческого. Даже тело ее постепенно исказилось до неузнаваемости, на одном боку, плече и затылке выступили огромные, как яблоки, опухоли.
10 сентября в восьмом часу утра весь Ортон задрожал от землетрясения. Множество домов разрушилось, у других потрескались крыши и стены, третьи накренились и осели. Все население Ортона с плачем, криком, возгласами, призывавшими святых и Мадонну, выбежало из домов. Все собирались на равнине Сан-Рокко, опасаясь худших бедствий. Монахини, объятые паническим страхом, покинули свое убежище, с распущенными волосами они выбежали на улицу, ища спасения. Четверо из них несли на доске Анну. Все спешили на равнину, где народ чувствовал себя в безопасности.
Когда народ их увидел, из груди всех вырвался единодушный крик, так как появление посвятивших себя Богу женщин казалось им благоприятным предзнаменованием. Везде на земле лежали больные, глубокие старики и спеленутые младенцы. Дивное утреннее солнце освещало головы людей, море и виноградники, снизу, с берега, спешили сюда моряки, ища своих жен, выкликая по имени своих детей, едва дыша от усталости после восхождения вверх, со стороны Кальдоры потянулись стада мелкого скота, быков и мулов, за ними шли пастухи со своими семьями: все – и люди и животные – боялись одиночества и старались во время опасности быть ближе друг к другу.
Анну уложили под масличным деревом, она чувствовала приближение смерти и слабым лепетом жаловалась на то, что ей приходится умирать без святого причастия, стоявшие вокруг нее монахини утешали несчастную, а все присутствовавшие с благоговением смотрели на нее. Вдруг толпа услышала какой-то голос, который, казалось, доносился из порта Кальдара, его приписали бюсту апостола. В душах всех возродилась надежда, и воздух огласился молитвенным пением. Вдали засияла какая-то светлая полоса, женщины преклонили колени и с распущенными волосами, со слезами на глазах они начали двигаться на коленях прямо по направлению к свету, распевая псалмы.
Анна умирала. Поддерживаемая двумя сестрами, она внимала молитвам и прислушивалась к благой вести, и, быть может, грезя наяву в последний раз, она видела шествие апостола, так как на ее безжизненном лице появилось что-то вроде радостной улыбки. На губах показалось несколько пузырьков слюны, по телу пробежала судорога, веки опустились, голова склонилась на плечо, и Анна испустила дух.
Когда светлая полоса приблизилась к женщинам, на солнце появилась фигура мула, на спине которого высилось металлическое знамя.
Цехины
Перевод Л. Добровой
Пассакантандо вошел, хлопнув дверью так, что задрожали стекла. Резким движением он стряхнул с плеч капли дождя, окинул взглядом всю комнату, вынул изо рта трубку и с видом презрительной беспечности плюнул длинным плевком в сторону прилавка.
В кабаке от табачного дыма образовалось большое синеватое облако, сквозь которое виднелись разнообразные лица пьяниц и публичных женщин. Был там Пакио, моряк-инвалид, у которого правый глаз от отвратительной болезни был затянут зеленым жирным гноем. Был и Бинки-Банке, служивший на таможне, человек с желтым и морщинистым, как выжатый лимон, лицом, со сгорбленной спиной и худыми ногами в сапогах выше колен. Был Маньясангве, известный сводник, друг актеров, ярмарочных фигляров, паяцев, сомнамбул, укротителей медведей и всякого бродячего и голодающего сброда, который странствует повсюду, собирая гроши с зевак Были там и красотки от Фиорентино: три или четыре женщины с истасканными, порочными лицами, покрытыми, как штукатуркой, румянами кирпичного цвета, с вялыми, иссиня-красными ртами.
Пассакантандо пошел и сел между Пикой и Пепуччией на скамью возле стены, испещренной циничными рисунками и надписями. Это был тонкий и длинный малый, весь какой-то нескладный. На очень бледном лице его выдавался огромный, хищный, кривой нос. По обе стороны его головы торчали уродливые раковины ушей неодинаковой величины. В углах его губ, пухлых, красных, с довольно нежными очертаниями, всегда было немного беловатой пенистой слюны.
Его шапка от грязи сделалась плотной и мягкой, как воск. Волосы были тщательно приглажены, и одна прядь из-под шапки, в виде запятой, спускалась до бровей, а другая соблазнительным локоном завивалась на виске. Чем-то врожденно бесстыдным и похотливым дышали все его позы, все движения, все интонации голоса и взгляды.
– Эй! Африканка, вина! – крикнул он, стукнув по столу глиняной трубкой, которая разлетелась вдребезги от удара.
Африканкой звали хозяйку кабака. Она вышла из-за прилавка, толстая, переваливаясь с ноги на ногу, подошла к столу и поставила перед Пассакантандо полный графин с вином. Она смотрела на этого человека умоляющими, влюбленными глазами.
Тогда Пассакантандо при ней обнял за шею Пепуччию и насильно заставил ее пить, потом он прижался губами к ее рту, полному вина, и стал втягивать его в себя. Пепуччия с хохотом защищалась и от смеха обдала еще не проглоченным вином лицо парня.
Африканка побледнела. Она ушла за прилавок. Сквозь густой табачный дым ей были слышны восклицания и отрывки фраз Пики и Пепуччии.
Стеклянная дверь открылась, и на пороге появился Фиорентино, с ног до головы закутанный в плащ, как полицейский.
– Эй! Девки! Пора! – крикнул он хриплым голосом.
Пепуччия, Пика и все остальные поднялись, покидая мужчин, которые провожали их непристойностями и шутками, и вышли за своим хозяином на дождь, превращавший Баньо в озеро грязи. Пакио, Маньязангве, все вышли один за другим, кроме Бинки-Банке, который в пьяном оцепенении как убитый спал под столом. Дым понемногу поднимался к потолку, и воздух стал проясняться. Облезлый голубь прыгал по комнате и клевал крошки хлеба.
Пассакантандо сделал вид, что собирается уходить. Африканка медленно подошла к нему, стараясь придать своей безобразной фигуре соблазнительный и нежно-влюбленный вид. Ее необъятная грудь колыхалась вправо и влево, и смешная гримаса искажала ее круглое, лунообразное лицо. На этом лице было две или три волосатых бородавки, густой пух покрывал верхнюю губу и щеки, короткие жесткие и курчавые волосы на голове производили впечатление шлема, густые, спутанные брови срастались над курносым носом. Все это придавало ей вид какого-то чудовищного гермафродита, больного элефантиазмом или водянкой.
Подойдя к Пассакантандо, она взяла его за руку, стараясь удержать его:
– Мой милый мальчик!
– Чего вам от меня нужно?
– Что я тебе сделала?
– Вы? Ничего.
– Так за что же ты причиняешь мне столько горя и беспокойства?
– Я? Вот новости… Спокойной ночи. Сегодня мне некогда терять время…
Оттолкнув ее грубым движением, он опять сделал вид, что уходит. Но Африканка ринулась на него, обхватила его руками, прижалась лицом к его лицу, навалилась на него всей тяжестью своего тела. Это был порыв такой страсти, такой страшной, свирепой ревности, что Пассакантандо был совершенно ошеломлен.
– Чего ты хочешь? Чего ты хочешь? Скажи мне! Что тебе нужно? Все я дам тебе, все. Только останься, останься со мной! Не дай мне умереть от любви… Не своди меня с ума! Что тебе нужно? Поди, возьми все, что найдешь.
И она потащила его к прилавку, открыла ящик и одним движением руки предложила ему все.
В ящике, лоснящемся от грязи, были разбросаны медные деньги, среди которых блестели три или четыре серебряных монеты. Всего там могло быть не больше пяти лир. Не говоря ни слова, Пассакантандо собрал деньги и принялся медленно, считать их на прилавке, презрительно сжав губы. Африканка смотрела то на деньги, то на лицо мужчины и тяжело дышала, как разбитое усталостью животное. Слышался металлический звук меди, скрипучий храп Бинки-Банке, прыгание голубя, и к этим звукам присоединялся непрерывный шум дождя, размывавшего Баньо, и реки, сбегавшей по Бандиере.
– Этого мало, – сказал, наконец, Пассакантандо. – Я хочу и остальное. Принеси остальное, или я уйду.
Он сдвинул шапку на затылок Прядь волос закрывала ему лоб, и из-под этой пряди его белесоватые глаза, полные бесстыдства и сладострастия, тяжело уставились на Африканку и окутывали ее какими-то ядовитыми чарами.
– У меня больше ничего нет. Ты все у меня взял. Что найдешь, бери, – умоляюще и ласково бормотала Африканка.
У нее дрожали губы и обрюзглый подбородок, на ее свиные глазки навернулись слезы.
– А! – прошептал Пассакантандо, наклоняясь к ней. – А! Ты воображаешь, что я не знаю? А золотые цехины твоего мужа?
– Джиованни! Что же я могу поделать?
– Ну, живей! Поди, достань их. Я буду ждать тебя здесь. Муж спит. Как раз время. Ступай, иначе, клянусь святым Антонием, ты меня больше не увидишь.
– О, Джиованни! Мне страшно…
– К черту твой страх! – крикнул Пассакантандо. – Ну, ладно, я пойду с тобой. Идем!
Африканка начала дрожать. Она указала на Бинки-Банке, который, растянувшись под столом, все еще спал мертвым сном.
– Давай сначала запрем, – покорно попросила она.
Пассакантандо ударом ноги разбудил Бинки-Банке, который завыл от неожиданности и испуга и стал возиться со своими сапогами, пока его не вытолкали в грязь на изрытую дождем дорогу. Красный фонарь, висевший у окна, осветил кабак грязным красноватым светом, тяжелые своды смутно вырисовались в черной тени, лестница в углу наполнилась таинственным мраком, вся обстановка напоминала романтическую декорацию, приготовленную для представления какой-нибудь страшной драмы.
– Идем, – сказал Пассакантандо все еще дрожавшей Африканке.
Тихонько, вместе, женщина впереди, мужчина сзади, поднялись они по кирпичной лестнице, поднимавшейся в самом темном углу. Наверху была комната с бревенчатым потолком. К одной из стене была приделана Мадонна из голубоватого фаянса, перед которой, по обету, горел огонь в лампаде. Остальные стены, как разноцветной проказой, были покрыты бесчисленными, изодранными, бумажными картинами. Запах нищеты, запах лохмотьев, нагретых человеческим телом, наполнял комнату.
Оба вора осторожно приближались к постели. Старик, погруженный в глубокий сон, лежал на супружеском ложе, дыхание с каким-то глухим свистом вырывалось сквозь беззубые десны и сквозь воспаленный, засоренный табаком нос. Его лысая голова лежала на полосатой подушке, рот его, напоминавший рубец на гнилой тыкве, был окружен взлохмаченными, пожелтевшими от табака усами. Ухо походило на отвернутое ухо собаки, полное волос, покрытое бородавками, лоснящееся от ушной серы. Из-под одеяла высунулась одна рука, голая, иссохшая, с толстыми, выпуклыми жилами, напоминавшими уродливые кровоподтеки. Рука по привычке жадно вцепилась в одеяло.
Уже давно у этого больного старика было два золотых цехина, завещанных ему каким-то родственником ростовщиком, и он с ревнивой заботливостью хранил их в роговой табакерке, как некоторые кладут в табак жуков с запахом мускуса. Цехины были желтые и блестящие, и старик, глядя на них, касаясь их, каждый раз, когда он двумя пальцами брал душистый табак, чувствовал, как в нем растет страсть скупости и наслаждение обладания.
Африканка кралась на цыпочках, задерживая дыхание, а Пассакантандо подбадривал жестами. На лестнице послышался шорох. Оба вора остановились. Облезлый, хромой голубь вприпрыжку вошел в комнату и забился в старую туфлю около кровати. Но, так как он еще шуршал, устраиваясь в туфле, Пассакантандо быстрым движением схватил его и свернул ему шею.
– Нашла? – спросил он у Африканки.
– Да, вот, под подушкой, – ответила она, просовывая руку к спрятанной табакерке.
Старик зашевелился во сне, инстинктивно застонал, и между его полуоткрывшимися веками мелькнула полоска белка. Потом он снова впал в старческое, бесчувственное оцепенение.
Невыносимый страх придал мужества Африканке. Она быстро просунула руку под подушку, схватила табакерку, опрометью бросилась к лестнице и сбежала вниз. Пассакантандо спустился за ней.
– Господи! Господи! Видишь, что ты меня заставляешь делать, – бормотала она, наваливаясь на Пассакантандо всей своей тяжестью.
И неуверенными руками они вместе стали открывать табакерку и искать золотые цехины под табаком. Резкий запах ударил им в нос, они оба почувствовали, что им хочется чихнуть, и на них напал вдруг неудержимый смех. И, стараясь заглушить чихание, они тряслись от смеха и толкали друг друга. Это вызывало сладострастные чувства в толстой Африканке. Ей было приятно, когда Пассакантандо, заигрывая с нею, почти кусал ее в поцелуях и ли стискивал ее в грубой ласке. От этого она, в своем чудовищном безобразии, вся дрожала и трепетала. Но вдруг что-то послышалось: сначала глухое ворчанье, потом резкие крики. И старик появился наверху лестницы, мертвенно бледный в красноватом свете фонаря, худой, как скелет, с голыми ногами, одетый в какие-то лохмотья вместо рубашки. Он смотрел вниз на двух воров и, махая руками, как безумный выл:
– Цехины! Цехины! Цехины!
Орсола
Перевод Н. Бронштейна
I
Священник со святыми дарами вышел из церкви в полдень. На всех улицах лежал первый снег, все дома были покрыты снегом. Но в вышине, среди тяжелых снеговых туч, появлялись большие лазоревые острова, медленно расширялись над дворцом Брина, загорались над Бандиерой. И в белом воздухе, над белой землей, внезапно возникло чудо солнца.
Шествие со святыми дарами направлялось к дому Орсолы дель-Арка. Прохожие останавливались взглянуть на священника, который шел впереди процессии с обнаженной головой, в фиолетовой епитрахили, под большим ярко-красным зонтом, по обеим сторонам священника шли священнослужители с зажженными факелами. Мелодичный перезвон колоколов аккомпанировал монотонным псалмам, распеваемым вполголоса священником. Испуганные приближающейся процессией уличные собаки прятались в узеньких переулках. Маццати перестал сгребать снег на углу площади, стал на колени и снял картуз. В этом месте была булочная Флайана, и в воздухе пахло свежим хлебом.
Лица, находившиеся в доме больной, услышали колокольчики и топот шагов участников процессии. На постели на спине лежала тяжелобольная девушка, Орсола, непрерывное сонное состояние окончательно подорвало ее силы: она порывисто дышала, и воздух с хрипом вырывался из ее легких. На подушке покоилась ее голова, обритая наголо, ее лицо было сине-багрового цвета, из полуоткрытых ресниц видны были влажные глаза, а ноздри как будто почернели от дыма. Худыми руками она делала какие-то непонятные движения, неопределенные попытки выхватить что-то из пустого пространства, то вдруг резкими телодвижениями пугала тех, кто стоял возле нее, по бледным рукам ее пробегала дрожь, мускулы непроизвольно сокращались, сухожилия вздрагивали, то и дело с губ ее срывалось бессвязное бормотание, слова, казалось, увязали в мякоти языка и в клейкой слизи десен.
В комнате царило молчание, то трагическое молчание, которое обыкновенно предшествует чему-то необычайному, это молчание, среди которого резче выделялось тяжелое дыхание больной, ее непонятная жестикуляция и хриплые приступы кашля делали ожидание смерти особенно тяжелым. В открытые окна врывалась свежая воздушная струя взамен улетучивающегося, спертого от присутствия больной воздуха. Ослепительный свет отражался от снега, покрывающего карнизы и коринфские капитулы арки Порта-Нова, свет этот преломлялся в хрустальных сосульках и играл всеми цветами радуги на потолке комнаты. На стенах висели большие медные медали и образа святых. Под стеклом, в одежде, украшенной золотым полумесяцем, сияла Мадонна из Лорето, лицо, грудь и руки которой совершенно почернели, придавая ей сходство с идолом какого-нибудь дикого племени. В углу, на маленьком белом алтаре между двумя голубыми кастелльскими стаканчиками с ароматическими травами, стояло старинное перламутровое распятие.
Сестра умирающей, Камилла, единственная родственница ее, не отходила от постели, бледная от волнения, она вытирала ватой, смоченной уксусом, почерневшие губы и покрытые корой десны больной. Тут же сидел врач, дон Винченцо Буччи, и в томительном ожидании не спускал глаз с серебряного набалдашника своей красивой палки и со сверкающих камней колец, украшавших пальцы его рук. Вытянувшись, как столб, молча, в скорбной позе, стояла у изголовья соседка-портниха, Теодора Ла Иече, ее белое лицо было усеяно веснушками, глаза ничего не выражали, уста были неподвижны.
«Pax huic homini», – провозгласил входящий священник. У входа показался дон Дженнаро Тиерно, необыкновенно длинный и худой, с огромными ногами, своими движениями он напоминал извивающегося червя. За ним шла Роза Катена, в молодости она была публичной женщиной, а теперь спасала свою душу тем, что ухаживала за умирающими, обмывала трупы, шила саваны и снимала мерки для гробов, не беря за все это ни гроша.
Все находившиеся в комнате Орсолы встали на колени и склонили головы. Больная ничего не слыхала, так как впала в сильное оцепенение. В воздухе блеснуло кропило, окропляя больную и ее постель.
– Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor… – Но Орсола не чувствовала очистительной волны, которая отныне делала ее белее снега перед Господом.
Своим хрупкими пальцами она пыталась натянуть на себя одеяло, губы ее подергивались, в горле клокотал поток слов, которых она не в силах была произнести.
– Exaudi nos, Domine sancto…
К священным латинским словам в эту минуту присоединилось всхлипывание, и Камилла пыталась спрятать на краю постели свое мокрое от слез лицо. К Орсоле подошел врач и своими пальцами, украшенными кольцами, стал щупать пульс. Он хотел чем-нибудь возбудить ее, чтобы приготовить к принятию святого причастия из рук жреца Иисуса Христа, заставить ее коснуться кончиком языка облатки.
Орсолу начали приподымать на подушках, она продолжала что-то бормотать и жестикулировать. Легкое сотрясение ушных нервов превращалось в ее смутном сознании в какой-то звон, крики, музыку. Когда ее приподняли, ее сине-багровое лицо тотчас стало бледным, как у мертвеца, пузырь со льдом скатился с головы на простыню.
– Miser eatur…
Наконец она высунула дрожащий язык, покрытый корой, смешанной с черной слизистой кровью, кончика языка коснулась облатка.
– Ecce agnus Dei, ecce qui tollit peccata mundi…
Ho она не в состоянии была втянуть язык обратно в рот, так как не сознавала, что делает: свет евхаристии не прервал оцепенения. Камилла смотрела своими воспаленными, полными ужаса и отчаяния глазами на это землистое лицо, с которого мало-помалу ускользали признаки жизни, на этот открытый рот, который походил на рот вынутого из петли человека. Священник, медленно и торжественно читал латинские молитвы. Все прочие продолжали стоять на коленях, озаренные белым сиянием, исходившим от освещенного полуденным солнцем снега. Со струей ветра доносился запах горячего хлеба и приятно щекотал носы священнослужителей.
– Or emus!..
С помощью врача Орсола снова открыла губы. Ее опять положили на спину, так как священник приступал к помазанию миром. Священнослужители опустились на колени и стали тихо повторять антифоны семи покаянных псалмов.
– Ne reminiscaris…
Теодора Ла Иече часто нарушала благоговение молитвы сдавленным рыданием, она сидела на постели у ног больной, закрыв лицо руками. Возле нее стояла Роза Катена, один глаз ее был полуоткрыт, и из него ручьем лилась желтоватая прозрачная жидкость, а другой, слепой глаз, был прикрыт бельмом, она бормотала молитву, перебирая четки. Тихие псалмы возносились к небесам, а из этого смутного шепота выделялись святые слова священника, совершавшего обряд помазания, крестя рукой уши, ноздри, рот и руки неподвижно лежавшей больной.
– …indulgeat tibi, Domine, quidquid per gressum de-liquisti. Amen.
Камилла открыла ноги сестры, она отдернула одеяло, под которым оказались две желтые ноги, покрытые чешуйчатой корой и посиневшие у ногтей, когда к ним притрагивались, они чуть-чуть вздрагивали, как омертвевшие члены. На иссохшую кожу ног падали слезы Камиллы, смешиваясь с миром.
– Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison. Pater noster.
Помазанная во имя Господне продолжала неподвижно лежать, тяжело дыша, с закрытыми глазами, с согнутыми коленями и руками, вытянутыми вдоль бедер, – в обычной позе тифозных больных. Священник в последний раз приложил к губам больной распятие, перекрестил своей большой рукой всю комнату и удалился со всем причтом, оставив в комнате слабый запах фимиама и воска. А под окном, на улице, башмачник Маттео Пуриелло барабанил по подметкам, сопровождая свою работу пением.
II
Зловещие признаки болезни начинали мало-помалу исчезать, болезнь длилась уже четвертую неделю, и теперь общее оцепенение сменилось спокойным нормальным сном, после которого сознание проясняется, чувства делаются не такими смутными, и дыхание становится более ровным. Тяжелый кашель еще терзал слабую грудь больной, сотрясая все ее тело, внушавшее тревогу разрушение кожи и мягких тканей ограничилось локтями, коленями и небольшими участками спины. Когда Камилла наклонялась над постелью восклицая: «Орсола!» – сестра пыталась открыть глаза и взглянуть в том направлении, откуда слышится голос. Но для этого она была еще слишком слаба, и вялое оцепенение снова овладело ее чувствами.
Она начала испытывать голод, мучительный голод. Чисто животная алчность терзала внутренности пустого желудка, ее рот судорожно двигался, так как челюсти инстинктивно делали жевательные движения, жалкие костлявые руки протягивались в пространство, как лапы обезьяны, которая старается схватить яблоко. Это был собачий голод человека, выздоравливающего после тифа, ужасная жадность, потребность в питательном веществе во всех клеточках истощенного продолжительной болезнью тела. В тканях едва циркулировала скудная волна крови, в слабо орошенном кровью мозгу остановилась всякая деятельность, как в машине, для которой не хватило движущей силы воды. Вся жизнь этого расслабленного тела заключалась теперь лишь в определенных движениях, приобретенных путем привычки в течение всей предшествующей жизни. Это была исключительно механическая деятельность тела, которая не сообщала выздоравливающей даже искры сознания. Орсола большей частью бормотала высоким голосом длинные молитвы, бессвязные слова она разбивала на отдельные слоги, угрожала наказаниями ученикам, пела пятисложные строфы гимна Иисусу. А иногда указательным пальцем левой руки она проводила по краю простыни как бы для того, чтобы взоры учеников следили за строчками книги. А потом она вдруг возвышала голос и торжественно, почти угрожающе, возвещала о семи трубах, очевидно, смутно припоминая обращение брата Бартоломео да-Салуццо к грешникам, быть может, в это время перед ее туманными взорами проносились старинные картины, вырезанные на дереве и изображающие трубящих ангелов чудовищной величины и сраженных ими демонов. Но во взорах ее не было и искры мысли. Тяжелые веки наполовину прикрывали радужную оболочку, утратившую свой цвет и покрывшуюся желтоватой мутью. Она лежала распростертой на постели, при этом голова ее покоилась на двух подушках. Почти все волосы ее выпали во время болезни, лицо стало землистого цвета, так что казалось, что в нем нет даже признака жизни. Кожа на теле была лишена влаги, так что череп и весь скелет просвечивали сквозь нее, а в тех местах тела, где скелет сильнее прижимался к постели, на кожи появились пролежни. Только болезненное ощущение голода свидетельствовало о том, что в этом разлагающемся теле еще теплится жизнь, ужасный голод терзал кишечник, тифозные язвы которого медленно зарубцовывались.
Был девятый день Рождества, радостный праздник стариков и детей, стояли ясные, холодные вечера, когда вся Пескара, населенная моряками, оглашалась звуками волынок. Из открытых погребов разливался в воздухе острый запах ухи. Улицы постепенно озарялись светом, идущим из окон и дверей. Солнце еще освещало каменные террасы дома Фарины, крышу дома Меммы и колокольню Сан-Джакомо. Освещенные верхушки этих зданий подымались подобно маякам над покрытой тенью местностью. Но вот внезапно наступила ночь, усеяв небеса звездами, над домами Санто-Агостино, около бастиона, между красным фонарем и телеграфным столбом показался серп нарастающей луны.
В комнате Орсолы вся эта уличная жизнь походила на смутное жужжание пробуждающегося улья. Звуки волынок придавали всему оттенки религиозно-семейной радости. Выздоравливающая слушала эти звуки, слегка приподымаясь на постели, они пробуждали в ней образы мимолетных переживаний, перед глазами проходили разные священные видения, лучезарные ясли, шествие белых ангелов по безоблачной лазури. И она принималась было петь хвалу Богу, протягивая вперед руки, но могла лишь открыть рот, для звуков же не хватало еще голоса, она начинала горячо восхвалять Иисуса, проникаясь сладостью любви, ее воодушевляли приближающиеся звуки пастушеских мелодий и светлые образы святых, которые она видела на стенах комнаты. Она возносилась к небу среди хора херувимов и благоухания мира и фимиама.
– Осанна!
Но ей не хватало голоса, и она простирала вперед руки. Стоявшая возле сестры Камилла хотела снова усадить ее на подушки, чувствуя, как ее покоряет этот слепой энтузиазм веры, Орсола снова опустилась на постель, голова ее беспомощно свесилась, горло и грудь ее обнажились, и вся она смертельно побледнела. В такой позе она напоминала Деву Скорби. Звуки волынок стали ослабевать и совсем исчезли, позднее послышались песни пьяных моряков, возвращающихся на ночь к своим баркам, стоявшим у берегов речки Пескары.
III
Чем больше прояснялось сознание, тем с большей силой ее терзало чувство голода. Когда от булочной Флайана доносился запах свежего хлеба, Орсола начинала просить есть, она требовала, умоляла, как голодная нищенка, протягивая руку сестре, и быстро уничтожала все, что ей давали, горя зверским желанием съесть все до последней крошки и подозрительно озираясь по сторонам, словно боясь, не вырвет ли кто-нибудь пищу из ее рук.
Долго и медленно тянулось выздоровление, тем не менее приятное чувство обновления организма начинало уже разливаться по всем членам. Хорошая пища освежила кровь: легкие стали усиленно работать, благодаря свежему притоку крови, пораженные ткани, орошенные теплой влагой, начали заживать, деятельность мозга стала нормальной, нервная система начала функционировать правильно, галлюцинации исчезли, череп стал обрастать волосами. Это было естественное преобразование жизни, постепенное развитие доселе скрытой энергии, которую пробудила болезнь, напряженное желание жить и чувствовать, что живешь. Благодаря сознанию этого обновления, девушка чувствовала себя так хорошо, словно она родилась вторично.
Настали первые дни февраля.
Со своей постели Орсола видела вышку арки Порта-Нова, плитки красноватого кирпича, между которыми пробивалась травка, разрушающиеся капители, среди которых ласточки вили свои гнезда. Фиалки святой Анны еще не начинали цвести в расщелинах крыш. А наверху синело небо во всей своей благородной красе, порой воздух оглашался звуками военного оркестра.
Вся эта пробуждающаяся жизнь возбуждала в ней чувство удивления. Орсоле казалось, что ее прошлая жизнь не принадлежит и даже не принадлежала ей, неизмеримая даль словно даль сновидений, отделяла ее теперь от этих воспоминаний о былом. Она как будто утратила чувство времени, ей приходилось всматриваться в окружающие предметы, напрягать свой мозг и долго собираться с мыслями, чтобы что-нибудь припомнить. Она прикасалась пальцами к вискам, покрывавшимся тоненькими волосами, и рассеянная улыбка начинала блуждать на бледных губах и во взоре.