355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 4. Торжество смерти. Новеллы » Текст книги (страница 10)
Том 4. Торжество смерти. Новеллы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:35

Текст книги "Том 4. Торжество смерти. Новеллы"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

– О чем ты думаешь?

– Я думаю о Римини, – отвечала она улыбаясь.

Вечно прошлое! Воспоминания о прошлом в такую минуту! Разве не другое море расстилалось теперь перед их глазами? Почему же всплывали они, эти далекие иллюзии! Первым движением его души была неприязнь по отношению к бессознательной виновнице пробуждения этих воспоминаний. Но вслед за этим будто вспышка молнии озарила перед его смущенным взором все чудесные вершины минувшего счастья, куда возносились они на крыльях любви. Всплывали далекие образы, проносясь с волнами музыки, преображенные ей, окутанные поэзией. В одну секунду пережил он все самые поэтические мгновения своей любви на лоне чудной природы, среди произведений искусства, облагораживающих и углубляющих душу. Зачем же по сравнению с прошлым так бледнело настоящее?

Перед его огненными видениями так меркла действительность. Надвигающиеся сумерки возбуждали в нем какое-то недомогание, и ему казалось, что это явление природы находится в связи с его собственной жизнью.

Он искал слова, которые бы снова сблизили его с Ипполитой, возвратили бы ему утерянное сознание действительности. Но попытка оказалась не по силам, мысли рассеивались, исчезали, оставляя за собой пустоту.

Заслышав звон посуды, он спросил:

– Ты не проголодалась?

Порожденный таким незначительным внешним фактом, этот наивный вопрос заставил Ипполиту улыбнуться.

– Да, немножко, – ответила она, смеясь.

Они оба обернулись и взглянули на накрытый под дубом стол. Через несколько минут обед будет подан.

– Только не будь слишком требовательна. Кухня здесь самая деревенская…

– О! Мне ничего не надо, кроме зелени…

Она весело приблизилась к столу, с любопытством оглядывая скатерть, приборы, хрусталь, тарелки, по ее мнению, все было прелестно, и она обрадовалась как дитя большому букету цветов, красовавшемуся в вазе тонкого белого фарфора.

– Все здесь мне нравится, – добавила она.

Нагнувшись над круглым, только что вынутым из печи хлебом со вздутой красноватой корочкой, Ипполита с наслаждением вдыхала его запах.

– О! Как чудно пахнет!

С детским нетерпением она отломила горбушку.

– Великолепный хлеб!

Она принялась грызть корочку, при этом засверкали ее здоровые белые зубы, а в движениях рта чувствовалось испытываемое ею наслаждение. От всей этой сцены веяло такой свежестью и грацией, что Джорджио пришел в восторг.

– На, попробуй, как вкусно.

Протянув ему откушенный кусочек хлеба, сохранивший влажный след ее зубов, она положила его в рот Джорджио, заражая его своей веселостью.

– На!

Он согласился, что хлеб очень вкусен, и вполне поддался очарованию этого нового для него впечатления.

У него появилось безумное желание схватить соблазнительницу и скрыться с нею, как хищник с добычей.

Его охватывало смутное стремление к силе, здоровью, к жизни почти дикой, к грубой чувственной любви и свободе первобытных людей. Он внезапно почувствовал потребность сбросить обветшалую, тяготившую его оболочку, возродиться к новой жизни, свободной от всех уродливых настроений, сковывавших до сих пор его стремления. Перед ним пронеслось видение его будущего, находившегося теперь в его руках, будущего, где он, свободный от всех роковых предрассудков и заблуждений, свободный от каких-либо посягательств на свою личность, будет смотреть на вещи по-новому, и в этом новом свете предстанут перед ним жизнь и люди.

Почему невозможно такое чудо, при содействии этого молодого существа, сидящего под приветливыми ветвями дуба, за каменным столом и только что разделившего с ним новый хлеб? Почему бы не счесть это за предзнаменование их вступления в новую жизнь!

Новая жизнь
I

Над Адриатикой дул влажный, удушливый восточный ветер. Небо было хмурое, туманное, молочно-белое. Море, неподвижное, бездушное, сливалось на горизонте с низкими облаками, бледными, застывшими. Белый парус, одинокий белый парус – явление такое редкое на Адриатике – возвышался по направлению к Диомедским островам, отбрасывая свое длинное отражение на зеркале вод и являясь единственной точкой, выделявшейся среди безжизненного туманного мира, как бы готового рассеяться.

Ипполита сидела на террасе, бессильно прислонясь к ее перилам и не спуская глаз с этой белой точки. Она несколько сгорбилась, а в ее усталой позе проглядывало что-то унылое, отчасти тупое, свидетельствовавшее о временном застое духовной жизни. Это застывшее выражение лица подчеркивало все, что было вульгарного, неправильного в его чертах, в особенности чересчур развитую нижнюю челюсть. Даже рот, этот подвижный выразительный рот, обычно своим прикосновением вызывавший в Джорджио чувство инстинктивного, непреодолимого ужаса, был лишен теперь своей чарующей прелести и казался не более как вульгарным атрибутом чисто животных функций организма.

Джорджио внимательно и хладнокровно вглядывался во внешность невольно представшей перед ним в своем настоящем виде женщины, с жизнью которой он с таким безумным восторгом сливал до сих пор свою собственную, и думал: «В один миг все разрушилось. Пламя потухло. Я ее совсем не люблю!.. Каким образом могло это случиться в один момент?» Он чувствовал не только пресыщение, появляющееся иногда в результате слишком продолжительных периодов чувственных наслаждений, но гораздо более глубокую отчужденность, казалось, окончательную, непоправимую. «Разве можно не разлюбить после того, что я увидел?» В нем совершалось обычное явление: со свойственной ему склонностью к преувеличениям он по первому впечатлению создавал в своем воображении призрачный, идеализированный образ, гораздо более яркий, чем в действительности. То, что он с беспощадной ясностью сознания увидел сейчас в Ипполите, было не более как ее телесная сущность, неодухотворенная, низменная, являющаяся лишь грубым орудием чувственности, разврата, разложения и смерти. Джорджио приводил в ужас его отец. Но в сущности не был ли он сам таким же? Ему вспомнилось существование любовницы у отца, вспомнились некоторые подробности своего столкновения с этим гнусным человеком, его вилла, открытое окно, откуда неслись возгласы ребятишек, его незаконных сыновей, стол, заваленный бумагами, и красующееся на нем хрустальное пресс-папье с неприличной картинкой…

– Ах! Боже мой, как душно! – прошептала Ипполита, отрывая взгляд от белого паруса, по-прежнему неподвижно возвышающегося к небу. – Неужели ты не чувствуешь этой духоты?

Она встала, медленно перешла на широкую плетеную кушетку, заваленную подушками, и с глубоким вздохом в изнеможении вытянулась на ней, запрокинув голову, полузакрыв веки с трепещущими на них ресницами. В одно мгновение она совершенно преобразилась. Ослепительная красота засияла на ее лице, будто внезапно вспыхнувший факел.

– Хоть бы ветер переменился! Взгляни на этот парус. Он совершенно неподвижен. Это первый белый парус со дня моего приезда сюда. Мне кажется, будто это сон.

Джорджио промолчал, а она продолжала.

– Тебе случалось видеть здесь другие?

– Нет, я также вижу первый.

– Откуда же это судно?

– Должно быть, из Гарганы.

– А куда идет?

– В Ортону, должно быть.

– С чем?

– Должно быть, с апельсинами.

Она рассмеялась, и смех снова преобразил ее, окутав атмосферой юности и жизни.

– Смотри, смотри! – вскричала она, приподнимаясь на локте и указывая на горизонте, где как будто прорвалась туманная завеса. – Вон еще пять парусов, один за другим… Видишь?

– Да, да, вижу.

– Правда, пять?

– Да, пять.

– Еще, еще! Смотри! Вон еще! Один за другим… Да их целая вереница!

Красные точки появлялись на горизонте, будто маленькие неподвижные огоньки.

– Ветер меняется. Я чувствую, что меняется. Смотри, какая зыбь пошла по морю.

Легкий ветерок закачал ветви акаций, и осыпавшиеся лепестки цветов полетели на землю, подобно мертвым бабочкам. Но не успели эти воздушные останки упасть на землю, как все уже стихло. Наступила тишина, нарушаемая лишь глухими всплесками волн, этот гул пронесся, замирая, по всему берегу моря и затих.

– Ты слышал?

Ипполита встала и, перегнувшись через перила, насторожилась, будто музыкант, прислушивающийся к звукам настраиваемого им инструмента.

– Вот опять прибой! – вскричала она, указывая на взволнованную поверхность моря, предвещавшую шквал, и нетерпеливо ловя грудью приток свежего воздуха.

Через несколько секунд снова закачались акации, и посыпался новый цветочный дождь. Повеяло влажной свежестью моря и ароматом увядших цветов. Странная, звенящая музыка, подобная звону литавров, наполнила ущелье бухты между двумя утесами.

– Ты слышишь? – восторженно прошептала Ипполита, вся превратившаяся в слух и как бы сливаясь всем своим существом с изменчивыми стихиями природы.

Джорджио наблюдал за каждым ее движением, жестом, словом, так напряженно внимательно, как будто все остальное перестало существовать для него. Ее теперешний образ совершенно заслонял предшествующий, но, несмотря на это, недавнее впечатление еще не вполне сгладилось и, поддерживая в душе его ощущение отчужденности, мешало ему снова поддаться очарованию этой женщины и восстановить ее идеальный образ, все проявления ее существа создавали ей теперь атмосферу чар, где он был ее пленником. Казалось, что между ним и этой женщиной возникало нечто вроде физической зависимости, физического способа общения, в силу которого малейший ее жест вызывал в нем невольное рефлекторное движение, казалось, что он уже утратил способность жить и чувствовать раздельно. Каким же образом эта очевидная близость могла уживаться с глухой ненавистью, только что гнездившейся в его душе?

Ипполита, желая усилить впечатление, жадно впитывала ароматный воздух и внимательно вглядывалась в зрелище. Она с необычайной легкостью вступала в общение со всеми стихиями, подыскивала аналогии между сущностью одушевленной и неодушевленной природы, какая-то внезапная близость возникала между ней и элементами не только обычных, но и случайных явлений. Она обладала способностью подметить и выделить отличительные признаки животных и людей и, вступая в разговор с домашними животными, искусно подражала их языку. Эта способность подражания являлась в глазах Джорджио несомненным доказательством преобладания в ней животной жизни.

– Что это такое? – спросила она, удивленная каким-то странным звуком. – Ты слышишь?

То был какой-то подземный удар, за которым последовали новые, с возрастающей быстротой. Какие-то странные, раскаты раздавались один за другим при безоблачном небе, нельзя было определить ни их происхождения, ни их расстояния.

– Неужели ты не слышишь?

– Должно быть, далекий гром.

– О! Нет…

– Тогда что же?

Они посмотрели кругом и остолбенели. С каждой минутой, по мере того как очищалось небо, менялся цвет моря, то там, то сям появлялись зеленоватые отливы цвета молодого льна, когда среди апрельских сумерек косые лучи солнца пронизывают его прозрачные стебли.

– Ах да, это надувается парус там вдали! – вскричала Ипполита в восторге, что первая открыла тайну. – Смотри: он сейчас тронется. Вот он уже идет!

II

Периоды вялости и лени чередовались у Ипполиты с периодами возбуждения и страстного желания ходить под жгучими лучами солнца по берегу моря и соседним селением, исследовать незнакомые тропинки. Иногда она увлекала за собой возлюбленного, иногда уходила одна, а он неожиданно появлялся на ее пути.

Взбираясь на холм, они шли обычно по узенькой тропинке, с обеих сторон поросшей густым кустарником, усыпанным лиловыми цветочками, среди которых местами выглядывали широкие снежно-белые чашечки другой породы растения, с пятью душистыми лепестками. За кустарником виднелась волнующаяся нива желтовато-зеленых колосьев, готовых превратиться в сплошное золото, местами колосья были так высоки и густы, что возвышались над кустарником, и поле казалось чудной переполненной чашей.

Ничто не ускользало от внимательного взора Ипполиты. Она то склонялась, чтобы сдуть пушок с одуванчиков, возвышавшихся на своих длинных хрупких стеблях, то поминутно останавливалась, наблюдая маленьких паучков, ползущих по своим невидимым нитям с низенького цветка на ветку высокого дерева.

На холме, на самом припеке, была полоска уже высохшего льна. Пожелтевшие стебли заканчивались золотым шариком, местами как бы изъеденным ржавчиной. Самые высокие колосья еле заметно колыхались, и, благодаря их необычайной легкости, все поле производило впечатление художественно-ювелирного произведения.

– Взгляни, ведь это филигранная работа! – сказала Ипполита.

Дрок уже отцветал. Под некоторыми цветами висели клочья какой-то белой пены, по некоторым ползали крупные черные и оранжевые гусеницы, шелковистые, как бархат. Ипполита сняла одну из них, покрытую нежным пушком, с красными крапинками, и спокойно положила себе на ладонь.

– Это лучше, чем цветок, – сказала она.

Джорджио уже не в первый раз замечал, что она не испытывает никакого отвращения к насекомым и вообще лишена малейшего чувства брезгливости по отношению ко многому, что было ему противно.

– Брось, пожалуйста!

Она засмеялась и протянула руку, делая вид, что собирается положить гусеницу ему за шею. Он вскрикнул и отскочил, это более рассмешило ее.

– О, какой герой!

Она весело бросилась за ним, перепрыгивая через пни молодых дубков, взбираясь по крутым тропинкам горного лабиринта. Взрывы ее смеха спугивали стаи диких воробьев из-под плит серого камня.

– Стой! Стой! Ты напутал овец.

Маленькое стадо овец, всполошившись, неслось по каменистому склону, влача за собой обрывки голубоватого тряпья.

– Стой! Я уже бросила. Смотри!

И она показывала беглецу, что в ее руках уже больше ничего не было.

– Поможешь Немой?

Ипполита подбежала к женщине в лохмотьях, тщетно пытавшейся сдержать своих овец на длинных веревках из лыка. Ипполита вырвала у женщины пучок веревок и, крепко зажав их в кулак, уперлась ногами в камень, чтобы не потерять равновесия. Она задыхалась, и яркий румянец выступил на ее щеках, в этой возбужденной позе она была необычайно привлекательна. Ослепительная красота вспыхнула на ее лице подобно пламени внезапно зажженного факела.

– Иди, иди же сюда! – кричала она Джорджио, заражая его наивно-радостным настроением.

Овцы остановились среди дроков. Их было всего шесть, три черных и три белых, и на всех лохматых шеях виднелось по веревочному ошейнику. Пасшая их дряхлая старушонка, еле прикрытая своими грубыми лохмотьями, махала руками, причем какие-то непонятные ругательства вылетали из ее беззубого рта. Ее зеленоватые глазки, лишенные ресниц, гноящиеся, слезливые, налитые кровью, смотрели недружелюбно.

Когда Ипполита подала ей милостыню, она поцеловала монеты. Потом, выпустив из рук веревки, сняла с головы уже бесформенную, выцветшую повязку, склонилась к земле и необычайно медленно и осторожно принялась увязывать монеты.

– Я устала, – сказала Ипполита. – Присядем на минутку.

Они уселись. Джорджио тут только заметил, что это было как раз то место, где пять девушек майским утром собирали цветы, чтобы посыпать ими путь прекрасной Римлянки. Утро это казалось ему теперь уже невероятно далеким, потонувшим в тумане воспоминаний. Он сказал:

– Ты видишь эти почти голые кусты? Так вот! Их цветами были наполнены корзины, чтобы усыпать путь, по которому ты должна была пройти… О! Что за день! Ты помнишь его?

Она улыбнулась в приливе внезапной нежности, взяла его руку и сжала в своей, потом склонилась на плечо возлюбленного, погружаясь в сладкие воспоминания, овеянные тишиной, миром и поэзией, окружавшими ее здесь со всех сторон.

Ветер колыхал по временам вершины дубов, а внизу по ветвям олив пробегали серебристые отливы. Немая удалялась вслед за своим стадом, она казалась каким-то сказочным образом, какой-то легендарной феей, способной превращаться в придорожных ящериц.

– А теперь разве ты не счастлив? – прошептала Ипполита.

Джоржио думал: «Вот прошло уже две недели, а я все тот же. Я испытываю прежнее волнение, тревогу, недовольство. Это только начало нашей совместной жизни, а я уже предвижу ее конец». Что надо для того, чтобы наслаждаться настоящим? Ему вспомнились некоторые фразы из письма Ипполиты: «О, когда же наконец я буду с тобой целыми днями, буду жить твоей жизнью? Ты увидишь, что близость твоя переродит меня… Я буду рассказывать тебе все мои мысли, а ты мне свои. Я буду твоей возлюбленной, другом, сестрой, а если позволишь, то и руководительницей… Во мне ты найдешь только успокоение, только отдых… Наша жизнь должна превратиться в непрерывное блаженство, какого еще не существовало на земле…»

Он думал: «Все эти две недели нашей совместной жизни протекли среди незначительных эпизодов, подобных сегодняшнему. Правда: я уже успел заметить в ней ту „другую женщину“! Она начинает меняться даже и внешне. Удивительно, как быстро силы ее восстанавливаются. Кажется, будто каждый глоток воздуха, каждый плод прибавляет ей крови и живительная влага разливается по всему ее телу. Она создана для жизни праздной и беспечной. До сих пор она не высказала ни одной серьезной мысли, которая бы свидетельствовала о ее духовных запросах. Безмолвие и неподвижность являются у нее лишь результатами физического переутомления».

– О чем ты задумался? – спросила она.

– Ни о чем. Я счастлив.

– Уйдем отсюда, хочешь?

Они поднялись. Она звучно поцеловала его в губы. Она была так весела, что не могла спокойно стоять на месте. Каждую секунду она покидала его, чтобы сбежать со склона холма, а для того чтобы остановиться, хваталась за стволы молодых дубов, со скрипом сгибавшихся под тяжестью ее тела. Сорвав лиловый цветочек, она пососала его.

– Настоящий мед!

Сорвала сейчас же другой и поднесла к губам возлюбленного:

– Попробуй-ка!

По движению ее губ казалось, что она вторично наслаждается его сладким соком.

– Судя по количеству цветов и пчел можно сказать наверняка, что где-нибудь поблизости существует пчельник, – продолжала она. – Как-нибудь утром, пока ты еще спишь, я приду сюда и разыщу его… Я принесу тебе соты.

Долго еще болтала она по этому поводу, видимо, этот проект чрезвычайно улыбался ей, с звуками ее голоса воображению рисовались и свежесть утра, и таинственная чаша леса, и нетерпение поисков, и радость удачи, и хрупкие белые соты, переполненные диким медом.

Они остановились на опушке леса, очарованные поэтичной картиной моря.

Оно было нежно-голубого цвета с зеленоватым отливом, преобладающим по временам. Небо, свинцовое на горизонте, было усеяно разорванными облачками, зардевшимися по направлению к Ортоне. Общий колорит неба в смягченных тонах передавался поверхности моря, и казалось, оно покрыто лепестками осыпавшихся роз. У берега моря расположились в гармоническом сочетании два развесистых дуба с своей темной зеленью, группа серебристых олив и ярко-зеленых смоковниц с фиолетовыми ветвями. Оранжевый громадный диск почти полной луны всплывал на горизонте, будто заключенный в хрустальный шар с просвечивающими через него золотыми барельефами какой-то сказочной страны. Вблизи и вдали щебетали птички. Откуда-то донесся рев быка, потом блеянье овцы, потом детский плач. Наступила временная пауза, все звуки замерли, и среди тишины слышался только этот детский плач. То был собственно не плач, а прерывистый, жалобный стон, слабый и нежный. Он смущал душу, отвлекая от всего окружающего, заслоняя очарование сумерек, наполняя чувством истинного сострадания к невидимому маленькому созданию.

– Ты слышишь? – спросила Ипполита упавшим, взволнованным голосом. – А я знаю причину этого детского плача.

– Ты знаешь? – переспросил Джорджио, вздрогнув от звука голоса и выражения лица возлюбленной.

– Да, знаю.

Она продолжала вслушиваться в этот жалобный стон, казалось, заполнявший теперь все пространство.

– Это жертва вампиров, – сказала Ипполита.

Она говорила эту фразу без тени улыбки, как бы сама убежденная в истине народного поверья.

– Он лежит там, в этой хижине. Мне рассказывала о нем Кандид.

Некоторое время они постояли в нерешительности, вслушиваясь в стоны, между тем как перед глазами их витал призрак умирающего ребенка, потом Ипполита предложила:

– Пойдем, если хочешь. Это недалеко отсюда.

Джорджио промолчал, он боялся наткнуться на печальное зрелище, войти в соприкосновение с горем грубых, невежественных людей.

– Хочешь, пойдем? – настаивала Ипполита, охваченная непреодолимым любопытством. – Это там, в хижине под сосной. Я знаю дорогу.

– Идем!

Она шла вперед, ускоряя шаги, по склону поляны. Оба молчали, прислушиваясь лишь к стону и стараясь идти по его направлению. С каждым шагом обострялась их печаль, и, по мере того как стон слышался явственнее, ярче вырисовывался перед их глазами образ несчастного существа, бескровного и страдающего.

Они пересекли цветущую апельсиновую рощу, топча под ногами осыпавшиеся ароматные лепестки. На пороге хижины, соседней с той, что они искали, сидела женщина необъятных размеров. На этом чудовищно расплывшемся теле была небольшая круглая головка с кроткими глазами, белыми зубами и спокойной улыбкой.

– Куда ты идешь, синьор? – спросила женщина, не вставая.

– Мы идем взглянуть на ребенка, которого сосут вампиры!

– Зачем? Лучше присядь да отдохни. А детей и у меня немало. Посмотри-ка!

Трое или четверо голых ребятишек с вздутыми будто в водянке животами ползали рядом и ворчали что-то, копошась в земле и таща в рот все, что попало. На руках женщины помещался пятый, все лицо его покрывали бурые струпья, а среди них светились ясные голубые глаза, похожие на фантастические цветочки.

– Видишь, ведь у меня также их немало, а вдобавок этот еще больной. Присядь на минутку.

Она улыбалась, глазами поощряя незнакомку проявить свою щедрость. В ней проглядывало желание разочаровать любопытство синьоры и вызвать в ней суеверный страх.

– Зачем тебе идти к тому? – повторила она. – Смотри, как этот болен.

Она снова указала на грустного ребенка, но не притворяясь огорченной, а просто желая вызвать у путешественницы сострадание к ближайшему вместо дальнего, она как бы говорила: «Если у тебя есть потребность оказать помощь, то уж окажи ее тому, кто перед тобой».

Джорджио смотрел с глубокой жалостью на это грустное, больное личико, на эти ясные, лазурные глаза, казалось, упивавшиеся прелестью июньских сумерек.

– Что с ним такое? – спросил он.

– Ах, синьор, почем знать, – отвечала тучная женщина с прежним спокойствием. – На все воля Божья.

Ипполита дала ей денег, и они отправились дальше, преследуемые смрадным запахом, доносившимся из темного отверстия двери.

Они шли молча. Сердца их сжимались, тошнота давилагорло, колени дрожали. Слабый стон все звучал, сливаясь с голосами людей и другими шумами, их даже удивляло, что он был так явственно слышен издали. Глаза их приковывала к себе теперь высокая прямая сосна с ясно вырисовавшимся среди сумерек стволом, увенчанным густой хвоей, где щебетали стаями воробьи.

Шепот пронесся с их приближением среди группы женщин, теснившихся вокруг жертвы.

– Это иностранцы, жильцы Кандии!

– Пожалуйте, пожалуйте!

И женщины расступились, пропуская новоприбывших. Одна старуха с морщинистым землистым лицом, с ввалившимися тусклыми, как бы стеклянными глазами, коснувшись руки Ипполиты, сказала:

– Смотри, синьора, смотри! Это вампиры сосут кровь несчастного ребенка! Смотри, какой он стал! Сохрани Господь твоих деток!

Голос ее был до такой степени глух, что казалось, звуки эти издавались не человеком, а автоматом.

– Перекрестись же, синьора! – добавила она.

Предупреждение прозвучало как-то зловеще, замогильно из этих ввалившихся уст, утративших способность издавать человеческие звуки. Ипполита перекрестилась и взглянула на своего спутника.

На площадке перед хижиной образовался кружок женщин, как бы присутствовавших на представлении и время от времени машинально обменивавшихся знаками сочувствия. Кружок постоянно менялся, одни уходили, утомленные зрелищем, из соседних хижин приходили другие. И почти все, при виде этой медленной агонии, проделывали одни и те же движения, произносили одни и те же слова.

Дитя покоилось в маленькой самодельной еловой колыбельке, похожей на гроб с снятой крышкой.

Несчастное существо, голое, маленькое, зеленоватое и изнуренное, испускало непрерывные стоны, как бы взывая о помощи и болтая хилыми ручками и ножками, представлявшими из себя одни кости, обтянутые кожей. А мать сидела в ногах колыбели, согнувшись всем корпусом, опустив голову так низко, что она почти касалась колец, и, по-видимому, ничего не слышала. Казалось, будто непосильная тяжесть придавила ее и не позволяла выпрямиться. По временам она машинально хваталась за край колыбели своей мозолистой загорелой рукой и делала движение, как будто раскачивая колыбель, не меняя позы, не произнося ни слова. При этом движении со звоном качались талисманы и реликвии, почти сплошь покрывавшие еловую колыбель, и звон на мгновение заглушал стоны.

– Либерата! Либерата! – вскричала одна из женщин, расталкивая мать. – Смотри-ка, Либерата! Синьора здесь, синьора пришла в твою хижину. Смотри!

Мать медленно приподняла голову и блуждающим взором обвела кругом, потом она устремила на гостью мрачные сухие глаза, с выражением не столько усталости и страдания, сколько тупого ужаса: ужаса перед неумолимыми, злыми чарами ночи, перед ненасытными существами, населившими их хижину, быть может, с целью не оставить в ней ни одной живой души.

– Говори! Говори! – настаивала одна женщина, снова тряся ее за руку. – Говори! Проси синьору отправить тебя к чудотворной иконе Мадонны.

Женщины окружили Ипполиту, осаждая ее теми же мольбами.

– Будь милостива, синьора! Пошли ее к Мадонне! Пошли ее к Мадонне!

Ребенок плакал все сильнее. Воробьи испускали оглушительные крики с вершины высокой ели. По соседству, между двумя уродливыми стволами олив залаяла собака. Взошла луна, и поплыли ночные тени.

– Хорошо, – прошептала Ипполита, не в силах выносить более тупого, безнадежного взгляда матери. – Хорошо, хорошо, мы пошлем ее… завтра же…

– Нет, не завтра, в субботу, синьора.

– В субботу сочельник.

– Дай ей на свечу.

– На большую свечу.

– В десять фунтов.

– Ты слышишь, Либерата? Слышишь?

– Синьора посылает тебя к Мадонне.

– Мадонна смилуется над тобой.

– Говори! Говори!

– Она онемела, синьора.

– Вот уж третий день, как она ничего не говорит.

Среди крикливых женских возгласов ребенок плакал все сильнее.

– Слышишь, как он плачет?

– К ночи, синьора, он всегда плачет сильнее.

– Должно быть, один уже прилетел…

– Может быть, ребенок уже «видит» его.

– Перекрестись, синьора.

– Ночь наступает.

– Слышишь, как он заливается?

– Как будто колокол загудел.

– Нет, отсюда его не слышно.

– А я слышу.

– Я тоже.

– Ave Maria!

Все смолкли, крестясь и кланяясь. Волны каких-то еле слышных звуков неслись из далекого селения, но у всех слух был напряжен, благодаря стонам ребенка. Вот снова все стихло, за исключением этих стонов. Мать упала на колени перед колыбелью, кланяясь в землю. Ипполита, склонив голову, горячо молилась.

– Посмотри-ка в дверь, – прошептала одна женщина своей соседке. Джорджио, возбужденный и встревоженный, оглянулся. Отверстие открытой двери было темно.

– Посмотри-ка туда, в дверь. Ты ничего не видишь?

– Да, вижу… – отвечала другая нерешительно и испуганно.

– Что такое? Что там? – спрашивала третья.

– Что там? – спрашивала четвертая.

– Что там такое?

Любопытство и ужас внезапно охватили всех присутствовавших. Все смотрели на дверь. Ребенок продолжал плакать. Мать также поднялась и устремила широко раскрытые глаза на отверстие двери, казавшееся таинственным благодаря сгустившемуся мраку. Собака лаяла между олив.

– Что такое? – спросил Джорджио громко, но не без усилия, побеждая возрастающую тревогу. – Что вы там видите?

Никто из женщин не решился ответить, хотя все видели какой-то блестящий неопределенный предмет среди темноты.

Тогда Джорджио подошел к двери, но едва он переступил ее порог, как удушливый смрадный запах заставил его остановиться, он был не в состоянии дышать. Повернувшись, он вышел.

– Это серп, – сказал он.

Действительно, то оказался повешенный на стену серп.

– Ах! Серп…

И женщины снова затараторили.

– Либерата! Либерата!

– Да ты с ума сошла?

– Она сошла с ума.

– Ночь надвигается. Пора домой.

– Он затих.

– Бедняжка! Заснул что ли?

– Не плачет.

– Внеси-ка теперь колыбель-то. Вечер сырой. Мы тебе поможем, Либерата!

– Бедняжка! Заснул, что ли?

– Словно мертвый, не шелохнется.

– Внеси же колыбель-то. Ты слышишь, что ли, Либерата?

– Она сошла с ума.

– Где лампа-то? Джузеппе сейчас вернется. А ты не зажгла лампу! Джузеппе сейчас вернется с работы.

– Она сошла с ума. Она ничего не отвечает.

– Мы уходим. Покойной ночи!

– Несчастный страдалец! Заснул ли он?

– Да, да… Он затих.

– О, Иисусе, Сын Божий, смилуйся над ним!

– Спаси нас, Господи!

– Прощай, прощай! Спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

III

Собака продолжала лаять в оливковой роще, когда Джорджио и Ипполита возвращались к дому Кандии.

Узнав своих, животное замолкло и вприпрыжку выбежало им навстречу.

– Смотри, это Джардино! – вскричала Ипполита и, нагнувшись, принялась ласкать собачонку, с которой уже успела подружиться. – Она звала нас домой. Скоро ночь.

Среди безоблачного неба медленно всплывала луна, предшествуемая снопом света, постепенно рассеивающегося в вышине. Все звуки замирали среди этого безмятежного света, заливавшего окрестность.

Внезапно наступившая тишина казалась почти сверхъестественной полному непонятных ужасов разгоряченному воображению Джорджио.

– Приостановись на минутку, – сказал он Ипполите и стал прислушиваться.

– К чему ты прислушиваешься?

– Мне показалось…

И оба оглянулись по направлению к полянке, скрытой оливковой рощей. Но слышался лишь ровный, убаюкивающий плеск волн о берега маленькой бухты. Над головами их пролетел сверчок с стрекотаньем, похожим на скрип алмаза, режущего стекло.

– А тебе не кажется, что ребенок умер? – спросил Джорджио с нескрываемым волнением. – Он как-то вдруг затих.

– Да, правда! – сказала Ипполита. – Так ты думаешь, что он умер?

Джорджио промолчал на это. Они снова шли среди серебристых олив.

– А ты вгляделась в мать? – спросил он после некоторой паузы, преследуемый зловещим призраком.

– Боже мой! Боже мой!

– А в эту старуху, что дотронулась до твоей руки… Какой голос! Какие глаза!

В речах его слышался смутный, непреодолимый ужас, как будто зрелище явилось для него страшным откровением, как будто оно внезапно, поставив его лицом к лицу с таинственной, жестокой жизнью, оставило в душе его неизгладимый, мучительный след.

– Знаешь, когда я вошел в хижину, то увидел на полу за дверью какую-то падаль… наполовину уже сгнившую… Я задыхался…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю