Текст книги "Том 4. Торжество смерти. Новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Tempus destruendi
I
Накрытый на террасе стол выглядел весело со своим светлым фарфором, голубоватым хрусталем, красными гвоздиками под большой стоячей лампой, привлекавшей ночных бабочек, которые налетали с сумерками.
– Посмотри, Джорджио, посмотри! Адский мотылек. У него глаза демона. Видишь, как они светятся?
Ипполита указывала на странную бабочку большего размера, чем остальные, покрытую густым красноватым пухом, с выпуклыми глазами, сверкавшими при свете, как два карбункула.
– Летит на тебя! Летит на тебя! Берегись!
Она звонко смеялась, забавляясь инстинктивной тревогой невольно проявляемой Джорджио, когда какая-нибудь из бабочек пролетала близко от него.
– Я должна поймать ее! – воскликнула Ипполита в ребячески капризном порыве. И она начала ловить бабочку-демона, но та, не желая садиться, кружилась около лампы. Ипполита уронила стакан, рассыпала по столу фрукты, чуть не разбила абажур.
– Какое безумие! – сказал Джорджио, поддразнивая ее. – Тебе никогда не удастся поймать.
– Удастся, – возразила упрямица, заглядывая в его глаза. – Хочешь пари?
– На что мы будем спорить?
– На все, что хочешь.
– Ну, хорошо – a discretion.
– Идет. A discretion.
Ее лицо, облитое горячим светом лампы, поражало богатыми и нежными тонами – идеальным колоритом, «сотканным из белой амбры и матового золота с легким оттенком умирающей розы». В этом дивном колорите ее кожи Джорджио, казалось ему, открыл тайну красоты античной венецианки, удалившейся в тихое царство Кипра. В волосах Ипполиты качалась гвоздика – алая, пламенная, как желание. И глаза, затененные ресницами, сияли словно озерные воды под тенью и в вечерний час.
В эту минуту она являлась женщиной, созданной для упоения – сильным и нежным орудием наслаждения, сладострастной, царственной любовницей, предназначенной для украшения пиров, для ласк, для ненасытных, извращенных фантазий утонченного разврата. Она являлась во всем блеске своей животной красоты: веселая, живая, гибкая, вкрадчивая, жестокая. Джорджио с внимательным любопытством наблюдал за ней и думал: «Как она многообразна в моих глазах! Ее облик начертан моим желанием, ее темные стороны – результат моих мыслей. Такая, какой я вижу ее, она лишь создание моего воображения. Она существует лишь во мне. Ее внешность изменчива, точно сновидения больного. Gravis dum suavis… Когда это было?» Ему смутно припоминалось, как он украсил возлюбленную таким благородным названием, целуя ее в лоб. Теперь это название казалось ему непонятным. Он вспоминал некоторые слова Ипполиты, по-видимому, полные глубокой мысли. «Не говорил ли ее устами мой собственный ум? Может быть, моя опечаленная душа избрала эти манящие, прелестные уста, чтобы выразить свое страдание посредством совершенной красоты». Он взглянул на ее губы. Они слегка сжимались, полные невыразимой прелести, в напряженном старании Ипполиты поймать ночную бабочку. Она подстерегла ее с лукавой осторожностью, ей хотелось одним внезапным движением руки схватить крылатую добычу, без устали кружившуюся над лампой. Она сдвинула брови и напряглась, как лук, готовый спустить стрелу. Лук выпрямлялся два или три раза, но безуспешно.
Бабочка оставалась неуловимой.
– Признайся, что ты проиграла, – сказал Джорджио. – Я, может быть, помилую тебя.
– Ни за что!
– Признайся, что проиграла.
– Нет. Горе и тебе и бабочке, если я ее поймаю!
И она возобновила свои преследования с трепетным упорством.
– Вот она и улетела! – закричал Джорджио, потеряв из виду легкокрылую поклонницу огня. – Она улетела!
Ипполита не на шутку взволновалась. Игра возбуждала ее. Она вскочила на стул и обвела кругом глазами, отыскивая беглянку.
– Здесь! Здесь! – воскликнула она с торжеством. – Вот, здесь, на стене. Видишь?
Возвысив голос, она сейчас же пожалела о том, боясь спугнуть насекомое.
– Не двигайся, – шепнула она, спрыгивая со стула и повернувшись к возлюбленному. Бабочка сидела неподвижно на освещенной стене подобно маленькому черному пятнышку. С бесконечной осторожностью подкрадывалась к ней Ипполита, и ее прелестная гибкая фигура мелькала тенью по белой стене. Внезапно рука ее поднялась, накрыла мотылька и зажала его ладонью.
– Я поймала ее! Я ее держу!
С детской радостью торжествовала она победу.
– Как же наказать тебя? Я посажу бабочку тебе за воротник. Ты теперь тоже в моей власти.
И она делала вид, что хочет привести в исполнение свою угрозу, как в тот день, когда они бежали по холму.
Джорджио смеялся, покоренный этим неудержимым весельем, будившим в нем юношеские инстинкты.
Он сказал:
– А теперь садись и принимайся за свои фрукты.
– Подожди! Подожди!
– Что ты хочешь делать?
– Подожди.
Она вынула булавку, придерживавшую цветок в ее волосах, и взяла ее в рог. Потом тихонько приоткрыла руку, схватила бабочку за крылья и приготовилась проткнуть ее.
– Как ты жестока! – произнес Джорджио. – Как ты жестока.
Она улыбнулась, погруженная в свое занятие, между тем как маленькая пленница билась в ее руках помятыми крылышками.
– Как ты жестока! – повторил Джорджио более тихим, но серьезным голосом, заметив на лице Ипполиты смешанное выражение удовольствия и отвращения, словно ей было приятно искусственно испытывать и возбуждать свою чувствительность.
Джорджио вспомнил, как часто она проявляла эту болезненную наклонность к самовозбуждению. Никогда непосредственное чувство не подчиняло себе ее сердце: ни перед слезами и кровью богомольцев у храма, ни перед умирающим ребенком. Он представлял ее себе ускоряющей шаги, чтобы присоединиться к толпе любопытных у парапета на Пинчио, разглядывающей следы, оставшиеся на мостовой после самоубийцы. «Жестокость таится на дне ее любви, – подумал он. – В ней живет какая-то разрушительная сила, особенно ярко дающая себя чувствовать в те минуты, когда она осыпает меня пылкими ласками». И перед ним возник страшный – подобный Горгоне – образ этой женщины в моменты страсти, он видел ее такой, какой она часто являлась ему – с полузакрытыми глазами в судорогах сладострастия или в недвижимости истомы.
– Посмотри, – сказала Ипполита, указывая на пронзенную бабочку, слабо трепетавшую крылышками. – Посмотри, как светятся ее глаза.
И она вертела ее во все стороны около света, словно любуясь переливами драгоценного камня. И прибавила:
– Прекрасное украшение!
Гибким движением она приколола бабочку в свои волосы. Потом произнесла, глядя в глаза Джорджио:
– А ты только и знаешь, что думать, думать, думать. Ну о чем ты думаешь? Прежде, по крайней мере, ты говорил, даже, пожалуй, больше, чем надо. Теперь ты сделался молчаливым, и у тебя таинственный вид заговорщика. Имеешь ты что-нибудь против меня? Говори, даже если это может причинить мне боль.
Внезапно изменившийся тон ее голоса выражал нетерпение и упрек. Сегодня снова – она это замечала – возлюбленный оставался рассуждающим и одиноким зрителем, внимательным и, может быть, враждебно настроенным наблюдателем.
– Да говори же. Лучше злобные слова прежних дней нежели это загадочное молчание. Что с тобой? Тебе не нравится здесь? Ты несчастлив? Тебя утомляет мое постоянное присутствие? Ты разочаровался во мне?
Захваченный врасплох, Джорджио рассердился, но сдержал себя и даже постарался улыбнуться.
– К чему все эти странные вопросы, – произнес он спокойно. – Тебе не нравится, что я думаю. Как всегда, я думаю о тебе или о том, что тебя касается.
И он прибавил быстро с нежной улыбкой, испугавшись, что она подметит иронию в его словах:
– Ты наполняешь мои мысли. Когда я возле тебя, то моя внутренняя жизнь так полна, что даже звук моего голоса становится для меня неприятен, мешает мне.
Она осталась довольна этой аффектированной фразой, возвышающей ее духовное влияние, делающей ее вдохновительницей мыслей Джорджио. Выражение ее лица стало серьезным, между тем как бабочка в ее волосах беспрерывно билась помятыми крылышками.
– Позволь мне молчать и не подозревай меня ни в чем, – продолжал он, заметив произведенную его хитростью перемену в душе этой женщины, которую возбуждала и манила к себе утонченность любви. – Позволь мне молчать. Разве ты требуешь от меня слов, когда я изнемогаю в твоих объятиях? Пойми же, что не только поцелуи твои дают мне неизъяснимые ощущения – каждую минуту ты внушаешь мне безграничные чувства и мысли, не знающие предела. Никогда не сможешь ты вообразить себе, какие волнения переживает мой ум возле тебя. Никогда не сможешь ты вообразить себе, какие образы воскресают в моей душе при каждом твоем движении. Когда ты идешь передо мной, когда ты говоришь – словно чудо является моим глазам и слуху. Иногда ты заставляешь меня как будто предчувствовать иную жизнь, не пережитую мной. Сумрак бесконечности внезапно рассеивается, и мне начинает казаться, что меня ждут неожиданные откровения. Какое значение могут тогда иметь хлеб, пища, фрукты – все материальное, поддерживающее мои жизненные силы. Какое значение могут иметь даже всякие внешние проявления моей сущности. Когда я заговариваю в эти минуты, то испытываю такое ощущение, будто звук моего голоса не достигает глубин моего внутреннего мира. И тогда мне кажется, что, не желая развеять дивных грез своей души, я должен оставаться безгласным и неподвижным в то время, как ты, вечно обновляющаяся, проходишь среди миров моей мечты, созданных твоим присутствием.
Он говорил медленно, устремив глаза на Ипполиту, завороженный этим сияющим лицом, увенчанным короной волос, темных, как непроглядная ночь, куда дрожащий, умирающий мотылек бросал какой-то странный трепет. Лицо Ипполиты, такое близкое, казалось ему недосягаемым, а все предметы, разбросанные на столе, длинные пурпурные цветы, легкие крылатые тени, кружащиеся около огня, чистая безмятежность мерцавших на небе звезд, гармония моря – все образы, воспринимаемые его чувствами, казались ему грезами сна. Даже он сам, его собственный голос как бы переставали существовать в действительности. Мысли и слова делались легкими и неясными. Словно перед заколдованным чертогом в лунную ночь – сущность его жизни и жизни вселенной претворялись в грезы сна.
II
Под пологом палатки, раскинутой около кромки моря, после купания еще почти полуодетый Джорджио смотрел на Ипполиту, которая нежилась на солнце у воды, накинув на себя белый пеньюар. Солнце ударяло ему прямо в глаза, и от этого резкого полдневного блеска он испытывал какое-то странное ощущение физического недомогания вместе с неясным страхом. Это был час смятения, час трепета, великий час света и безмолвия, парящего над пустотой жизни.
Джорджио начал понимать языческий, суеверный ужас перед полдневным часом лет, он начинал понимать его в этот знойный час на берегу, где чувствовалось присутствие жестокого, таинственного бога. Этот неясный страх напоминал Джорджио страх человека, ожидающего появления грозного призрака. Он казался самому себе странно слабым и робким, как бы утратившим смелость и силу в неудавшемся предприятии. Погружался ли он в морские волны, грелся ли он на солнце, отплывал ли на короткое расстояние, предаваясь любимому им ощущению безграничного простора – все время он чувствовал явные признаки уменьшения своей силы, исчезновения молодости, признак разрушительного действия Женщины-Врага. Вот и сейчас точно железный обруч сковывал его юношескую энергию и приводил его в состояние инертности и бессилия. Чувство слабости становилось все более глубоким по мере того, как Джорджио смотрел на женщину, стоящую у воды, в сиянии солнца. Она распустила волосы, чтобы высушить их на солнце, и мокрые, тяжелые от воды пряди ниспадали на ее плечи иссиня-черными волнами. Ее прямой стройный стан, волнующийся под складками пеньюара, выделялся на двойном фоне голубого зеркала вод и прозрачно-ясного свода небес. Из-под распущенных волос едва виднелось лицо, склоненное и внимательное. Она вся была погружена в свою забаву: сначала зарывала ноги в горячий песок, держа их там, пока хватало терпения, потом опускала их в ласковые волны, приливающие к берегу. И это смешанное ощущение, казалось, доставляло ей несказанное наслаждение. Она плескалась в воде, черпая силы от соприкосновения с природой, от нежащего соединения соленой воды и лучей солнца. Как могла она в одно и то же время быть такой больной и такой здоровой? Как могла она примирять в своем существе столько противоречий, как могла она ежедневно менять свой образ?
Молчаливая и печальная женщина, таящая в себе «священную» падучую болезнь, ненасытная любовница, ласки которой иногда пугали его, сладострастие которой походило иногда на предсмертную агонию, та самая женщина, стоя сейчас на морском берегу, способна была воспринимать и впитывать в себя очарование окружающей природы, она воплощала собой образ античной красоты, склоненный над чудным зеркалом вод Геллеспонта.
Физическое превосходство над ним Ипполиты было для него очевидно. И Джорджио смотрел на нее с досадой, мало-помалу переходившей во враждебное чувство. По мере того как он размышлял, ощущение собственного бессилия возбуждало в нем ненависть к Ипполите и желание мстить ей.
Ее обнаженные ноги не отличались красотой, имели искривленные, грубые пальцы, лишенные всякого изящества, носили явный отпечаток низменного происхождения. Джорджио внимательно смотрел на них, подмечая все недостатки, точно эти недостатки должны были открыть ему какую-то загадку.
И он думал: «Сколько нечистого в ее крови! В ней неизгладимо запечатлелись все наследственные инстинкты ее расы, готовые вспыхнуть при малейшем толчке. Никогда не удастся мне сделать ее чистой. Я только могу заменять ее реальный облик созданием моей мечты и пользоваться ее телом лишь для удовлетворения своей страсти к этой мечте».
Но, в то время как разум его низводил эту женщину на степень простого повода для игры воображения и обесценивал ее видимые формы – острота переживаний настоящего момента заставляла его сознавать, что он был связан с ней именно реальными качествами ее тела и даже не тем, что было в ней самого красивого, а тем, что было наименее красивого. Открываемый в ней недостаток не ослаблял его связи с этим телом, не уменьшал очарования. Наиболее вульгарные черты в ней казались ему привлекательными. Он вполне сознавал это не раз повторявшееся явление. Часто его глаза разбирали Ипполиту до мельчайших подробностей, до мельчайших недостатков, его тянуло глядеть на нее, рассматривать ее критическим взглядом.
И тотчас же его охватывало неизъяснимое волнение, переходившее в порыв бурного желания. Это был самый наглядный пример страшной силы чувственного влияния одного человеческого существа на другое.
Подобный рок тяготел над тем неизвестным влюбленным, что больше всего любил в своей подруге морщины, проведенные временем по ее бледной шее, редеющий с каждым днем пробор волос и увядшие губы, где длительные поцелуи ощущали и впитывали в себя соленый вкус слез.
Он размышлял о протекших годах, об узах привычки, о бесконечной грусти любви, обратившейся в ненужный разврат. Он видел себя в будущем прикованным к этому телу, как раб к своей цепи, бессильным, безвольным, отупевшим и пустым, он видел Ипполиту отцветшей, состарившейся, поддавшейся действию времени, выпустившей из своих рук разорванный покров иллюзий и тем не менее сохранившей роковую власть над ним, он видел опустевший отчий дом, мрачный, безмолвный, ожидающий посещения Великой Смерти. Ему вспомнились крики незаконнорожденных детей, раздававшиеся из окон отцовского дома в тот далекий день. Он подумал:
«Ипполита бесплодна, ее чрево проклято. Она постоянно обманывает и разрушает во мне глубокий жизненный инстинкт творящей силы».
Его бесплодная любовь показалась ему чудовищным нарушением высшего закона жизни. Но почему же, если его любовь была лишь возбужденным сладострастием, почему носила она печать неотвратимого рока? Разве не бессознательный инстинкт размножения расы составляет единое истинное стремление чувственной любви?
Разве не этот слепой и вечный инстинкт служит источником желания и разве желание не имеет явной и тайной целью размножение, благословляемое природой? Чем же связан он с этой бесплодной женщиной? Отчего ужасная «воля пола» упорствует в обладании этим телом, таящим болезнь, неспособным к зачатию? Его любви недоставало смысла любви: наслаждения и развития жизни вне границ личного существования.
Любимой женщине недоставало сокровенной тайны ее пола: познания муки родов. И страдание обоих заключалось именно в этом непоправимом несчастии.
– Не хочешь ли принять солнечную ванну? – спросила вдруг Ипполита, повернувшись к нему. – Посмотри, я не боюсь солнечных лучей. Ты недаром находишь меня похожей на оливу. Я хочу походить на нее. Я тебе буду нравиться?
Она приблизилась к палатке, подобрав свою длинную тунику, полная сладострастной грации и неги.
– Я тебе буду нравиться?
Она немного нагнулась, чтобы войти в палатку. Среди густых белоснежных складок пеплума ее стройное худощавое тело двигалось с кошачьей гибкостью, от него исходила ароматная теплота, и взволнованный Джорджио почувствовал странное возбуждение. Ипполита вытянулась возле него на циновке, и ее влажные, соленые от морской воды волосы обдали брызгами пылающее лицо Джорджио, и сквозь сетку волос сверкали белки ее глаз и краснел рот, подобно плоду, скрытому за листвой.
В ее голосе, в лице, в улыбке было что-то загадочно-манящее. Казалось, она угадала тайное враждебное чувство возлюбленного и хотела восторжествовать над ним.
– На что ты смотришь? – спросила она с внезапным трепетом. – Нет, нет, не надо смотреть на них. Они так некрасивы.
И она подобрала ноги, скрывая их в складках пеньюара.
– Я запрещаю тебе это.
Ей было досадно и стыдно. Она нахмурилась, словно уловив в глазах Джорджио жестокую истину.
– Злой! – произнесла она полушутливым, полунедовольным тоном.
Несколько смущенный, Джорджио ответил:
– Ты же хорошо знаешь, что я всегда нахожу тебя прекрасной.
И он хотел притянуть ее к себе и поцеловать. Но она отодвинулась и проскользнула в угол палатки. Отвернувшись, она быстро натянула длинные черные шелковые чулки, потом возвратилась к нему успокоенная, с неизъяснимой улыбкой на губах, и перед глазами Джорджио начала надевать подвязки на свои ноги, сделавшиеся прекрасными под облегавшей их блестящей шелковой тканью.
В ее движениях было что-то намеренно вызывающее и в улыбке мелькала задорная ирония. Это немое и сильное красноречие ясно говорило молодому человеку: «Я всегда остаюсь непобежденной. Со мной ты вкусил от всех наслаждений, каких жаждало твое желание, и я оденусь покровом лжи, чтобы вечно возбуждать в тебе это желание. Что значит для меня твое стремление освободиться от иллюзий! Если ты разорвешь мой лживый покров, я могу тотчас заменить его новым, если ты снимешь повязку с твоих глаз, я могу снова надеть еена тебя. Я сильнее твоих мыслей. Я постигла тайну моих превращений, скрываемую твоей душой. Я постигла слова и движения, вызывающие эти превращения. Аромат моей кожи способен разрушить до основания весь внутренний мир, созданный тобой».
И это была правда. Целый мир разрушился в нем, когда она приблизилась, гибкая и прелестная, чтобы растянуться рядом с ним на циновке. Еще раз действительность уступала место сказке, полной блестящих образов. Сверкающее солнце заливало палатку золотистым светом, казалось, искры золота притаились в каждой нити одежды Ипполиты. Через отверстие входа виднелось спокойное недвижное зеркало вод, где солнечные лучи отражались пламенем погребальных факелов. Но весь этот видимый мир также исчезал мало-помалу из глаз Джорджио.
Среди безмолвия он слышал только шум собственной крови, среди сумрака он видел только глаза, устремленные на него с выражением безумия. Она окутывала его своим прикосновением, как облаком, и он вдыхал морской запах через все поры ее тела, в густых, еще влажных волосах он открывал тайну морских водорослей.
Джорджио окончательно терял сознание, ему казалось, что он летит в пропасть и ударяется затылком о скалу.
Затем издали вместе с шелестом юбок до него долетел голос Ипполиты:
– Ты еще остаешься здесь? Ты спишь?
Он открыл глаза и растерянно прошептал:
– Нет, я не сплю.
– Что с тобой?
– Я умираю.
Он пытался улыбнуться и видел, как сверкнули зубы улыбавшейся Ипполиты.
– Хочешь, я помогу тебе одеться?
– Нет. Я сейчас буду готов. Иди, иди, я тебя догоню, – говорил он, еще не вполне придя в себя.
– Тогда я пойду. Я страшно голодна. Скорей одевайся и приходи.
– Да, сейчас.
Он вздрогнул, почувствовав на своих губах губы Ипполиты, потом открыл глаза и попытался улыбнуться:
– Пощади!
Песок заскрипел под ее удаляющимися шагами. Снова глубокая тишина наполняла берег. Иногда с соседних скал доносились легкие всплески волн – слабый шум, напоминавший чавканье пьющих животных.
В течение нескольких минут Джорджио боролся с одолевавшей его сонливостью. Наконец, сделав над собой усилие, он встал на ноги, встряхнул головой, чтобы несколько рассеять туман, обволакивающий его разум, и растерянно осмотрелся. Во всем его существе ощущалась какая-то странная пустота, он не мог связать своих мыслей, почти утратил способность думать и должен был собрать все свои силы, чтобы двигаться. Выглянув из палатки, он снова почувствовал ужас перед сияющим солнцем, «О, если бы я мог не вставать более. Умереть! Не видеть Ипполиту!» Он чувствовал себя подавленным при мысли, что снова должен увидеть эту женщину, должен оставаться возле нее, должен отвечать на ее поцелуи, на ее слова.
Он не сразу начал одеваться. Безумные мысли мелькали в его мозгу. Потом машинально оделся, вышел из палатки и невольно закрыл глаза перед ослепившим его светом. Сквозь опущенные веки он видел багряное сияние. И голова его закружилась. Когда он открыл глаза, окружающий его внешний мир пробудил в нем какое-то странное чувство. Ему казалось, что после долгого отсутствия он вернулся в места, ставшие незнакомыми. Прибрежье, озаренное солнцем, сверкало белизной алебастра. Над бесконечным, унылым зеркалом вод раскаленное небо словно нависло в тяжелом безмолвии – предвестнике бури. Песчаные мысы с пустынными бухтами поднимали над черными рифами свои лесистые вершины, где оливковые деревья с вызывающим видом простирались ветвями к беспощадному солнцу. Вытянувшийся на скалах, подобный насторожившемуся зверю – Трабокко со своими многочисленными уступами имел зловещий вид. Между балками и снастями виднелись склоненные над водой рыболовы, напряженные, точно отливы из бронзы фигуры, точно люди, заколдованные чарами смерти.
Внезапно среди жгучей тишины до ушей молодого человека долетел голос: эта та женщина звала его с высот «Убежища». Он задрожал, дыхание его замерло. Голос повторил призыв звонко и сильно, как будто подтверждая свою власть над ним.
– Иди же!
Когда Джорджио поднимался вверх, из дымящегося отверстия туннеля вырвалось клокотанье, раздавшееся по всему заливу, Джорджио остановился, у него снова слегка закружилась голова, и безумная мысль, подобно молнии, мелькнула в его мозгу: «Лечь на рельсы… В одну секунду всему конец!»
Оглушительный, быстрый и зловещий поезд, пролетая мимо, обдал его своим дыханием, потом, свистя и пыхтя, исчез в отверстии противоположного туннеля, испуская клубы черного дыма, застилавшего солнце.
III
От зари до сумерек, среди плодородных полей раздавались песни жнецов и жниц.
Мужские голоса с вакхической мощью воспевали радости обильной трапезы и крепость старого вина. Для них время жатвы – это время изобилия. Каждый час, от зари до сумерек, по старинному обычаю, они прерывают свою работу, чтобы есть и пить тут же на жнивье, среди колосьев, восхваляя щедрого хозяина. И всякий мужчина делится с жницами. Так когда-то Вооз во время полдневного отдыха сказал Руфи-моавитянке: «Приблизься, ешь хлеб и омочи губы твои в уксусе». И Руфь села вместе с жнецами и насытилась.
Но женские голоса звучали с медленной и торжественной нежностью, воспевая священную природу насущного труда, благородную задачу людей, удобряющих поля предков своими потом и кровью, чтобы добыть хлеб.
Джорджио слушал их и мысленно следовал за ними. Мало-помалу неожиданно отрадное чувство проникло в его душу. Казалось, душа его расширялась в глубоком свободном дыхании по мере того, как яснее звенела кристальная волна песни среди жаркого дня, еще томительного, но уже осененного надеждой на прохладу сумерек, полных восторженного покоя. Снова обновлялось в нем стремление к источнику жизни – к Природе. Быть может, в нем трепетали последние силы молодости, утратившей свою основную энергию, быть может, то был последний порыв к завоеванию счастья, утраченного навеки.
Жатва кончалась. Проходя через сжатые поля, Джорджио часто присутствовал при разных обрядах, точно служащих ритуалом Литургии Земледелия. Однажды, остановившись около жнецов, складывавших последнюю скирду, он сделался свидетелем церемонии.
Для природы, утомленной дневным жаром, настал тихий час, заключающий в свою прозрачную сферу все неуловимые атомы догорающего дня. Поле в форме параллелограмма лежало на площадке, окруженной гигантскими оливами, сквозь ветви которых сверкала голубая полоса Адриатики, таинственной, словно завеса храма между серебряной резьбой листьев. Высокие скирды конической формы шли ровными рядами – насущное богатство, собранное руками мужчин, превозносимое песнями женщин. В середине поля несколько жнецов, кончив работу, собрались около своего старосты. Это были здоровые, загорелые люди, одетые в холщовые рубахи. На руках, на коленях, на ногах – на всех суставах виднелись у них угловатые наросты – следы физического труда. Каждый человек держал косу, выгнутую и узкую, как луна в своей первой четверти.
Время от времени свободной рукой жницы отирали с лица пот, орошавший землю, где сверкала солома под косыми лучами солнца.
В свою очередь, старший из них сделал такое же движение, потом, подняв руку, как бы для благословения, он произнес на своем звучном наречии:
– Покинем поле во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Жницы ответили хором:
– Аминь!
Он продолжал:
– Да благословен будет наш хозяин и да благословенна будет наша хозяйка!
Люди ответили:
– Аминь!
А староста их, возвышая голос, с жаром говорил:
– Да благословен будет дающий нам пищу!
– Аминь!
– Да благословен будет сказавший: «Не наливай воды в вино жнеца»!
– Аминь!
– Да благословен будет муж, приказавший жене: «Давай без меры и налей виноградного сока в вино жнецов».
– Аминь.
Благословения сыпались на всех: на того, кто заколол ягненка, на того, кто чистил овощи, кто полоскал медный чан, кто приправлял мясо. И благословляющий с пламенным энтузиазмом, с вдохновенным восторгом подбирал все новые созвучия и даже выражался стихами. Остальные отвечали ему громкими криками, подхватываемыми эхом, а на лезвиях кос зажигались огни заката, и сноп на вершине скирды загорался багряным пламенем.
– Да благословенны будут женщины, поющие прекрасные песни и приносящие кувшины старого вина.
– Аминь.
Пронесся гул радости. Потом все замолчали, смотря на женщин, сгребавших последние колосья на скошенном поле.
Женщины, вытянувшись рядами, пели, поддерживая руками разрисованные кувшины. И постороннему зрителю при виде этих фигур, движущихся на фоне моря между деревьями, словно между колоннадой – казалось, что это воздушный хоровод изящного барельефа над портиком храма или вокруг саркофага.
Когда Джорджио возвращался домой, образ виденной им красоты следовал за ним по пути в то время, как он медленно шел, объятый сумерками, в которых дрожали еще звучные переливы песни.
На одном из поворотов он остановился, прислушиваясь к приближающемуся и несколько знакомому голосу. Это был голос Фаветты – юной певицы с соколиными глазами – звучный голос, пробуждавший в Джорджио воспоминание о чудном майском утре, сиявшем среди цветущего лабиринта дрока, среди тишины золотистого сада, где он, изумленный, казалось ему тогда, обрел тайну радости.
Не подозревая присутствия постороннего за скрывшей его изгородью, Фаветта приближалась, ведя за собой на веревке корову. И пела, закинув голову к небу, вся озаренная догорающим днем, и нежные звуки песни вылетали из ее горла кристально чистые, словно струя источника. За ней величественно шагало белоснежное животное.
Когда певица заметила Джорджио, то прервала свое пение и хотела остановиться. Но он пошел ей навстречу с радостным видом, словно увидав подругу счастливых дней.
– Куда идешь, Фаветта? – крикнул он.
Услышав свое имя, девушка покраснела и смущенно улыбнулась.
– Я веду корову в стойло, – ответила она.
Она замедлила шаги, морда животного коснулась ее стана, и ее смелая, стройная фигура вырисовалась между двумя рогами, как в полумесяце.
– Ты поешь? – сказал, любуясь ею, Джорджио. – Всегда поешь?
– Ах, синьор, – произнесла она, улыбаясь, – если у нас отнять песни – что нам останется?
– Помнишь то утро, когда ты срывала цветы дрока?
– Цветы дрока для твоей жены?
– Да. Помнишь?
– Помню.
– Спой мне песню, что ты пела в тот день.
– Я не могу ее петь одна.
– Ну, спой другую.
– Как? Сейчас, при тебе? Мне стыдно. Я запою дорогой. Прощай, синьор.
– Прощай, Фаветта.
И она снова пошла по дороге, ведя за собой мирное животное.
Отойдя на несколько шагов, она запела со всей силой своего прекрасного голоса, наполнившего окрестные поля, озаренные догорающим днем.
Солнце село, и странный свет разливался по равнине и морю, безграничная волна воздушного золота охватывала горизонт и растворялась среди прозрачного свода небес. Постепенно Адриатика принимала все более нежный оттенок, зеленоватый, как свежие листья плакучей ивы. И только красные паруса ярким пятном пламенели в лучах заката.
«Это Пир Диониса», – думал Джорджио, ослепленный величием догорающего дня, чувствуя вокруг себя радостный трепет жизни.
Существует ли где-нибудь человеческое существо, для которого весь день от зари до вечера представляет пир вечно новых побед?
Вдоль холма продолжались песни в честь насущного хлеба. Длинные вереницы женщин появлялись и исчезали за уступами. Там и сям в недвижном воздухе медленно развертывались клубы дыма от невидимого огня. Вся природа окутывалась тайной далекого времени, уходила в языческие века преклонения народов перед культом Диониса.
IV
С той трагической ночи, когда Кандия, понизив голос, рассказала о чарах колдовства, тяготевших над жителями Трабокко, – эта беловатая цепь сооружений, вытянувшаяся на рифах, много раз привлекала взгляд и возбуждала любопытство приезжих.
Расположенный над изгибом бухты, Трабокко с видом вызывающим и злобным, с видом насторожившегося зверя, казалось, отвергал отраду уединения. В жаркий недвижный полдень или в туманный вечер – всегда Трабокко словно грозил кому-то. Иногда среди безмолвия слышался скрип ворот и визг плотничьей пилы. В безлунные ночи пламя факелов отражалось в воде.