Текст книги "Частное расследование"
Автор книги: Фридрих Незнанский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Напрягшись, он замер…
– Товарищи! – голос звучал снизу, из выгребной ямы. – Товарищи!
– Ты кто? – Бегемот, не вставая, развел ноги пошире и посмотрел прямо вниз, под себя.
– Тарасов я, инженер…
– А-а, без вести пропавший? Тебя в понедельник иска-ли-искали Бичи, а ты вон где гнездо себе свил!
– Какое гнездо? – в голосе звучала боль, огорчение. – Меня в понедельник убили свои же… Сожрали… Прям на работе, в кустах… Евдоходов, Кузьков, Леговойтов, Порошин…
– Сожрали на работе, на сопке? А здесь ты теперь почему?
– Куда же мне попасть-то было? – обиделся вконец инженер Тарасов. – Дорога одна. В понедельник сожрали, во вторник, в среду – сюда, по частям… В четверг и в пятницу срастался… Сегодня суббота?
– Нет. Воскресенье.
– Ну, значит, три дня срастался, сплывался…
– Скажи мне спасибо, – заметил, наклоняясь, Бегемот. – Я тебя все эти дни живой и мертвой водой поливал.
– Идея! – воскликнул вдруг Турецкий и даже перестал разминать себе шею. – Взорвать их всех, Бичей! Зараз! Пока они срастаться будут, мы власть возьмем!
– Да чем ты их взорвешь?
– Найдем чем… Гору-медведь взорвали ж чем-то вместе с бригадой?! Найдем, чем их взорвать! Собрать бы их только в кучу!
– Да как их соберешь!
– Постой! – задумался Турецкий. – Придумать можно! Вот, стой! Они ж любое, ну, не бессмысленное что-то не переносят!
– Особенно искусство ненавидят, – заметил Бегемот.
– Во кавардак им учинить можно! Я ж в молодости на гитаре играл…
– Да где ж гитару тут возьмешь? – вздохнул Бегемот сокрушенно.
– Гитару можно сделать, – сообщил Тарасов из подполья.
– Из чего?!
Тарасов хмыкнул:
– Советский инженер что хочешь сделает. Была б вода-земля-воздух и колючая проволока…
– Ну, этого у нас навалом! – заметил Бегемот. – Сейчас же вылезай!
Весть о готовящемся мятеже против Бичей была воспринята в мужском бараке с энтузиазмом неописуемым.
Нашлась и взрывчатка, «заначенная» при уничтожении горы-медведя, нашлись и подрывники…
– Вот здесь!
Вчетвером– Турецкий, Бегемот, инженер Тарасов и Юрка Фомин – они стояли на длинном мысу, выступавшем далеко в море.
– Здесь можно долго держать оборону.
– На, попробуй, – инженер Тарасов протянул Турецкому топорно сделанную в сверхкустарных условиях гитару…
Турецкий подстроил ее, подтянув колки ручками, сделанными из «ежиков» колючей проволоки.
– Страшна как смерть она, конечно. Но звучит, черт возьми! И неплохо.
Было раннее утро. Через сорок минут заявится первый Бич и зычным голосом объявит подъем.
На мысу, среди камней, настраивал аппаратуру ансамбль самоубийц под руководством Турецкого. Кроме гитары, сотворенной инженером Тарасовым, у них уже были три свирели, две свистульки и целый комплекс ударных, сделанных также из подручного материала.
На перемычке, соединяющей мыс с материком, притаились две группы прикрытия: одна – Бегемота и другая – Юрки Фомина. Их целью было держать оборону мыса как можно дольше, притягивая к нему, собирая на заминированном мысе как можно больше Бичей…
Наконец все было готово.
– Семь минут до подъема.
– Что мы будем играть?
– Будем играть Турецкий марш Моцарта, – ответил Турецкий, и все дружно захохотали, предвкушая противостояние, борьбу и смерть за свободу.
От первых же звуков, прокатившихся над прибоем, вскочил весь барак… Радостные крики, далеко распространяющиеся над утренней морской гладью, доносились отовсюду, казалось, весь этот странный, бредовый мир вдруг обрел разум, гордость и волю к свободе…
Бичей, ринувшихся на мыс, сбивали с перемычки… Но силы были явно не равны, подмога к Бичам все прибывала и прибывала… К полудню сотни Бичей ворвались на мыс, опрокинув заслоны, крошить, дробить, увечить…
И тут инженер Тарасов, внимательно следивший за всем происходящим из укрытия, соединил две колючие проволоки – сверкнула искра…
Мыс вздыбился и исчез в столбе бело-зеленой воды, рванувшей в небо с громом, песком, людьми, Бичами и камнями вперемешку.
– Свобода!! – возликовал народ на берегу.
– Ура-а-а!!!
Бич неимоверно подлого вида с лицом жестоким, лицом хронического беспощадного алкоголика смотрел на Турецкого с портрета на стене.
Еще более сволочного вида свирепый пьяный Бич – живой и здоровый – сидел за столом, напротив Турецкого, в кресле.
Турецкий, со связанными руками, сидел у стены на табурете, сделанном из железобетона и, казалось, выраставшем из пола серым угловатым грибом.
– Ну, вот мы и срослись с вами, господин музыкант… – Бич поднял палец. – Но! Срослись, как и прежде, по разные стороны баррикад. – Бич постучал по своему массивному столу. – Ты – там, а мы, как и были, – здесь!
Бич взял со стола личное дело Турецкого, открыл и, не успев прочитать ни строки, налился вдруг кумачом, впал в паранойю, вышвырнул дело в окно, затопал ногами.
– Все! – орал он Турецкому прямо в лицо. – Все! Все!! Все!!!
– Мясорубка? – спокойно спросил его Турецкий.
Бич вдруг остыл, так же внезапно, как впал было в гнев. Кивнув охране, взять, дескать, он тихо ответил:
– Ну нет.
На утесе над морем Турецкого приковали к скале.
– Орел к тебе прилетать будет. Как в легенде. Ты же любишь искусство.
– Печень клевать?
– «Клевать»!» – восхитился приковывавший Турецкого Бич. – Глаза выбивать.
– В легенде он печень терзал. Прометею.
– Легенда– миф, выдумка, устное творчество. – Бич объяснял, точно школьный учитель во время отпуска, рассудительно, с удовольствием: – Легенда, миф всегда содержат искажения, неточности в нюансировках. В нашем случае такого рода залепух минимум две: во-первых, не печень терзать, а зенки выбивать, а во-вторых, не Прометею, а тебе!
Солнце светило неистово, раскаляя, паля.
Море бликовало, слепило, казалось, дорога из расплавленного в блеск металла постелена тебе до горизонта.
И леденящий камень утеса за спиной.
Сознание ехало, плыло, мутилось, летело…
Турецкий обвис на цепях, голова упала, держать ее не было сил, подбородок уперся в грудь – точно по центру.
В ушах мерный шум… Моря?
Лучи слепящего солнца вдруг захлопали в воздухе, освежающее легкое дуновение коснулось лица.
Рядом, у головы, на небольшом уступе пристраивался поудобней огромный Орел…
– Вот что, – сказал вдруг Орел в бредовом сознании Турецкого. – Давай договоримся – сразу и навсегда. Будешь вертеться, я буду мазать. И лоб и лицо исклюю. А это все лишнее. Тебе – лишняя боль. Мне – потеря времени. Невыгодно. Я – на подряде. Мне – дело сделай, лети, колымь-халтурь на стороне. Тебе – мучений меньше. Вопросов нет?
– Неужели и птицы, Вольные Птицы, колымят в этом краю?
– А как же? Я объясняю. Что есть-то у меня? Ты сам подумай. Карниз на скалах, где гнездо, – полтора квадратных метра, в ущелье, теневая сторона… Гнездо на нем – из палок-щепок. В гнезде шесть ртов голодных. И все. – Орел посмотрел себе на хвостовое оперение. – Ну, не считая перьев в жопе.
«Какая ерунда! – подумал Турецкий. – Бред».
– Ну что, заметано?
– Ага, – ответил Турецкий и поднял голову, – прямо, как того требовала сущность дела.
…Из опустевших глазниц текла кровь… Она струилась по щекам, стекала на грудь и засыхала там коркой, коростой на груди, животе, коленях.
Боль неуемная, звон в ушах, жар головы, шепот прибоя…
…Часов через десять Турецкий почувствовал, как там, в глубине глазниц, уже переставших кровоточить, начало что-то зудеть, ломить, чесаться и набухать…
Это росли новые глаза.
Грамов стоял почти в забытьи над стеклянным саркофагом Турецкого. Грамов понимал, что он терпит фиаско: программа его прошла без сучка и задоринки по всем этапам, самым невообразимым для обыденного сознания, но встала напрочь как вкопанная перед тривиальной проблемой, известной любому врачу-реаниматологу, да что там врачу, любому студенту третьего курса общепрофильного медучилища.
Дело состояло в том, что его пациенты не желали, что называется, «слезать с аппарата». Попытка завести сердце, заставить его начать гнать кровь заканчивалась неизменно клинической смертью.
Спасая мозг, приходилось вновь включать аппарат искусственного кровообращения. Они жили, но только на аппарате, в бессознательном состоянии. Аппарат за них очищал их кровь и, насытив ее кислородом, глюкозой, витаминами, гнал ее, прокачивая сквозь всю кровеносную систему, питая все клетки, все органы.
Очнуться, начать жить, как им и полагалось бы, на самообеспечении, на «своих ногах» они не хотели… Попытка оживить их срывалась вновь и вновь. Казалось, они предпочитают смерть возвращению к жизни…
Грамов давно уже перепробовал все, что мог. Он измотался и почти отчаялся. Никогда в жизни ни одна проблема не могла его задержать более, чем на несколько месяцев. А тут попахивало полным тупиком, провалом: шел уже сентябрь 1993-го…
Парадоксально, подумал Грамов, однако факт остается фактом: в реальной жизни оказалось проще найти еще живые клетки в уже полностью разложившихся трупах жены, Оленьки, Коленьки (хотя это было очень непросто), затем посеять культуры, запустить процессы деления…
Конечно, на этом этапе Грамову значительно повезло, и он это признавал, отдавая тут дань Провидению, Случаю, Богу. Речь шла о его собственной дочери, внуке. Это давало немало. Так, например, встав как-то в тупик, Грамов сделал себе самому пункцию миокарда и, вытащив из себя небольшой кусочек живого еще сердца, довольно быстро, почти в два дня, смог эмулировать генерацию соединительных тканей синусного узла сердца погибшей дочери. А так где бы взять точную, конкретную до предела информацию? Негде.
Работая часто по необходимости именно в этом ключе, кулибинско-эдисоновским методом, с усердием и запалом лесковского Левши, он обнаружил заодно и занятное явление: женщина, неоднократно рожавшая от одного и того же мужчины, вынашивая их общий плод, становится как бы кровной родственницей: генетика мужа как бы «просачивается» в ее собственные биоструктуры, она становится похожа на мужа не только внешне, привычками, что можно было бы объяснить долгой совместной жизнью, «притертостью» на бытовом уровне, она становится родной гораздо глубже, на уровне дезорибонуклеиновых кислот, белков, рибосомных структур.
Когда Грамов осознал это, с женой дело пошло значительно легче: ему только трижды пришлось делать себе вытяжки – из головного мозга, из печени и из поджелудочной, – только трижды, чтобы считать целиком кусочек ушедшей навеки, казалось бы, информации.
Ну и Марина тут немного помогла с матерью, хотя Грамов ее далее анализов крови и желудочного сока не подпускал.
Смешно, но оказалось проще добиться, чтобы у Софьи, его жены, выросли новые, причем «голливудские», зубы – это на пятидесятом-то году жизни, у Коленьки напрочь исчезло врожденное едва заметное косоглазие, а у Оли появились наконец нормальные гланды, вместо тех старых, что мучили ее всегда, при любой перемене погоды и обстановки и заставляли в такие моменты читать лекции по географии излишне звонко, слегка на французский манер…
Это оказалось проще – превратить разлагающиеся трупы в здоровых и помолодевших «спящих красавиц»… Проще, чем разбудить их.
Как же оживить их?
Никто не знает. Ни у кого не спросишь. Сам, только сам. Спроси у себя самого…
– Что ты намереваешься с ними делать? – за спиной раздался голос Навроде.
– Поднять. Ты же знаешь.
– Но ведь они уже лежат без малого восемь месяцев.
– Лежат и лежат. Пить-есть не просят же, – мрачно пошутил Грамов.
– И сколько будет так тянуться?
– Тянуться это будет до тех пор, пока я их не подниму, – довольно жестко ответил Грамов.
– А ты их не поднимешь никогда.
– Да. Может быть, и так, – Грамов повернулся и посмотрел Навроде прямо в глаза. – И что же?
– То, что тебе не следует настолько уж зацикливаться на этом. Я считаю. Ты сам себе, мне кажется, нужнее для другого…
– Другого у меня нет, – Грамов помолчал. – Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Жену мою, дочь, внука убили. Из-за меня. Вот этот мальчик, Турецкий Саша, мной лично втянут был… Боролся до конца и лег. Я отвечаю за него? Да, отвечаю. – Грамов подумал и, положив руку на плечо Навроде, произнес: – Ты утешайся тем, что если бы ты лег, то я и за тебя бы боролся до конца.
– Спасибо. Но до конца какого?
– Конец один у нас у всех. До своего конца.
– Ты знаешь, я того, возможно, и не стою. Любое дело не следует доводить до абсурда. До абсолюта. Когда ты сделал все, что мог, что в силах… Все. Ты честен перед Богом.
– Все, хватит! – Грамов протестующе вытянул руку. – Я понял. Объясню: все, что ты говоришь, не про меня, я никогда, ни разу в жизни не бывал уверен, что сделал все, все, что я мог.
– Тогда других послушай.
– Не надо. Я тебя понял прекрасно. Ты предлагаешь мне махнуть наконец-то рукой и отключить аппараты. Причем не из-за неудобств там, не из-за дороговизны всего этого. – Грамов обвел рукой заставленный аппаратурой блок и боксы.
– О, Боже мой! О чем ты говоришь!
– А только, дескать, ради меня самого же. Мне самому же на благо. Так вот, отвечаю тебе: поднять их. Другого блага нет. И цели нет. И не будет, пока я жив. Знаешь, как поется: «Другой не будет никогда…» – Грамов прошелся по лаборатории. – И давай раз и навсегда исчерпаем эту тему единственным утверждением: я или добьюсь своего, или никогда не отключу аппараты…
– А хочешь, я их отключу?
Грамов молча подошел к окну и долго смотрел туда, вдаль…
Мне очень многое стало не нравиться в тебе, Сергей Афанасьевич, последнее время… – сказал наконец он.
– Что именно?
Что? Грамов повернулся к Навроде. – Ты стал до денег жаден… То, что ты всегда был не беден, это, я считал всегда, хорошо. Много денег– это хорошо. Если совесть есть, сердце есть, разум есть… Ты в молодости был Робин Гудом. Жил широко, конечно, но грабил только подлецов, включая и госаппарат как таковой, Совмин, КПСС, как лиц, как зла олицетворение… И многим помогал. Да, это не отнимешь. Теперь ты стал народ шерстить. Конечно – это ж проще!
– Неправда.
– Правда. Сколько душ простых ты наколол своей системой бирж «Анфиса»? – Грамов указал на колли, дрыхнувшую рядом с Рагдаем под пальмой там, за стеклом стены, в зимнем саду.
Навроде промолчал.
– И мало этого: ты стал тщеславен. Вот беда! Легенды о тебе тебя уже не удовлетворяют.
– Ну это зря! Я не тщеславен, это ты напрасно!
– Да почему же напрасно-то? Вот для системы бирж ты взял начальником «щенка», младшего Слепикова, – это было правильно. Двойной удар, прикрытие двойное, даже тройное. Не ты, во-первых. Во-вторых, «щенковый дядя» – прикрытие Лубянки. И, в-третьих, дядя ультранационалист. Все правильно. Глухая оборона. Ты поматросил, бросил… Так? Ты в качестве начальника специально подобрал почти однофамильца? Чтоб был твой отзвук! Не Навроде, а Давроди. Сергей Панкратович. Человек-псевдоним. Очкастый середнячок в рубашке байковой. «Математик»… Зачем это? К лицу ли? Кому нужно и так поймут, кто стоит за этим всем. А им, которые с утра и на работу, им все равно: Навроде там или Давроди… Им все равно. Им – свои карманы разгружать. В твои карманы. И я тебя не понимаю. И не пойму.
– И не поймешь. – Навроде глядел напряженно на Грамова.
– Да не смотри так. Я не боюсь. И я все понимаю. И говорю тебе для твоего же блага: о сыне своем вспомни.
– При чем здесь он? Ему уж двадцать пять.
– Да хоть бы сорок. Ему когда-нибудь придется помянуть тебя. Да-да! Ты не надейся: бессмертия не будет. Никогда. Ее, с косой, подвинуть этак можно, да, но не навечно. Ты уж поверь мне! Она придет к нам – рано или поздно. И всем придется дать ответ. Не перед Богом. Перед оставшимися. Чем помянет тебя твой сын, твой внук? Вот это главное, что удивительно. Ведь еще Кант писал, что только две вещи его в жизни поражают.
– Две? Какие же?
– Звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас… И не уйти от этих удивительных вещей. Двух. Только двух. А впрочем, нравственность и звезды над головой – это одно, ты понимаешь?
– Бог? Ты хочешь мне сказать ведь это слово?
– Не знаю сам, что я хочу. Я лучше больше говорить не буду. Ты думай сам. Сам думай! Ты большой уже. Пора.
7
Снег падал на море. Пуржило.
Турецкий висел на скале на цепях, зорко высматривая очередными новорожденными глазами черточку в небе – Орла.
Длинная сивая седая борода Турецкого развевалась по ветру.
…Орел, как всегда, быстро выклевал глаза и уж собрался улетать, расправив крылья, как Турецкий попросил его:
– Ответь мне на вопрос. Не торопись, товарищ.
– Ну, что еще? – Орел сложил крылья.
Турецкий повернул к нему лицо с пустыми кровоточащими глазницами:
– Скажи мне, Бога ради, что там, за Морем? Далеко – за Синим Морем?
– «Там скалы. Такие же, как здесь.
– Все скалы, скалы, скалы?
– Да. Еще гора есть. У-х, гора-а-а!
– А что на ней? На той Горе?
– На ней? Прикован человек…Такой же, как и ты. Но он без бороды. Он очень молодой, ну или вечно бритый.
– И Прометей зовут?
– Не знаю. Может быть. Зачем мне знать, как вас зовут?
– И ты ему, как мне, клюешь глаза?
– Нет. Ему я терзаю печень.
Турецкий кивнул понимающе и, отвернувшись от Орла, пробормотал вполголоса:
– Он-то вот и есть твоя халтура.
– И он-то вот и есть моя халтура! – подтвердил Орел и улетел халтурить.
– Марина! – Грамов поймал дочь за локоть и поманил пальцем. – Мне надо серьезно поговорить с тобой…
– Я слушаю тебя.
– Сегодня ко мне в лабораторию приходил Сергей Афанасьевич.
– Догадываюсь зачем.
– Зачем бы он ни приходил. Не в этом дело. Я просто, дочка, не решаюсь сказать тебе одну вещь, зная твое отношение.
– Давай поконкретней.
– Давай. Я тебя особо, ты знаешь, не утруждал пока, ну ради мамы, сестры и так далее.
– А вот теперь… – выдохнула Марина.
– А вот теперь тебе придется… Если ты, разумеется, согласишься помочь мне… Нет-нет! Не отвечай, пожалуйста, с налета! Сначала выслушай, потом решай. Потому что сам я этого сделать не могу. И потому что для тебя это будет не то чтобы тихий ужас, а просто запределыцина!
– Считай, что ты меня уговорил.
– Нет, я еще не все сказал: не факт, что они встанут. И не факт, что ты рядом с ними не ляжешь…
– Конечно. Когда?
– Подумай о Настеньке.
– Я подумала в первую очередь. Ты же ее не оставишь?
– Ну! О чем ты?
– Конечно, отец, тогда надо идти до конца. Либо всем лечь, либо всем встать.
– Я тоже так думаю, – голос Грамова был глух и невесел.
– А кстати, – Марине пришла в голову, видно, забавная мысль. Она улыбнулась: – Что же это такое, что я – могу, а ты сам – не можешь? Я просто представить себе такого, убей, не могу!
– Ты их должна родить, всех четверых…
Марина, побледнев, пошатнулась.
– Вот-вот, я знаю твое отношение, как ты тяжело рожала Настеньку, поэтому-то я и не…
– Но как можно родить взрослого, большого человека?
– Мысленно, конечно, только мысленно! Вот ты представь так, на секундочку, как я себе представил: ты – плод. Ты там сидишь себе, в утробе. Как хорошо тебе! Свернулся, спишь. На всем готовом. И дышат, и жуют – все делает мать за тебя. Оберегает от толчков. Ты плаваешь, как в невесомости. Тебе ни холодно, ни жарко… Тридцать шесть и шесть. Всегда. Вокруг тебя нет никаких почти микробов, пыли, грязи, запахов… И вдруг, вот на тебе – тебя пихают на мороз, ну, в комнатную температуру. Потом тебе обрежут сразу кислород, питание, казалось, жизнь саму отрежут – пуповину. И ты кричишь – от ужаса, от боли, холода и страха!
– Хватит, хватит!
– Я только хотел тебе объяснить, что если бы не мать, не схватки, не выталкивание… то… Словом, мать при родах ребенка сильно стимулирует: живи, живи… Сам, сам живи! Ну, что я говорю: понятно школьнику… Без матери, без импульсов никто бы в нашу жизнь бы не полез. Ведь дураков не так-то много… Я подключу тебя сначала к матери к твоей… Внушу тебе, что ты ее рожаешь… Ты будешь в мйраже, понятно? И ты, как женщина, как мать, ты сгенерируешь весь блок сигналов плоду: «живи, живи!» Искусственно такого не создашь. А вместе с тем весь этот ряд в тебе уже лежит готовый, он прошит, ты, как психолог, понимаешь: имприн-тинг… Очень глубоко. Я все твои сигналы берусь, что называется, довести до сведения… И стану аппарат тихонько тормозить. Но ты-то все будешь ну, переживать, испытывать, как в натуре… И в том весь фокус… Как?
Марина, бледная как мел, закусив губу, слегка кивнула…
– Я бы сделал это, конечно, сам, но я не женщина, М&-рина. Во мне нет этого. Тут нужно женское начало. Ты еще подумай. Мы, может быть, найдем кого-нибудь за деньги.
– Нет, только не за деньги! За деньги – что ты! Неужто ты не понимаешь! Я… я… – язык Марины отказался объяснять. – Готовь аппаратуру. Я согласна.
– Я думаю, Марина, все на этот раз пройдет. Да и вообще, конечно, все пройдет…
Грамов, не в силах смотреть в глаза дочери, отвернулся…
Светило яркое солнце: видно, настала очередная Весна.
По горной тропе на уступ пришли трое Бичей, с молотком и щипцами.
Бичи привели с собой молодого парнишку– худого, рыжего, в очках с очень толстыми стеклами, у парнишки, видать, было плохо со зрением.
– Привет! – сказал Турецкому Бич, что поглупей и поглавней. – Ну вот и отмучился!
Бич махнул, разрешая, чуть отступил в сторонку, и Турецкого стали расковывать.
Когда правая рука Турецкого освободилась, Бич кивнул:
– И закурить, а? Не хочешь? У меня «Мальборо».
Турецкий отрицательно мотнул головой и посмотрел на парнишку.
– Смена смене идет, – объяснил Бич.
Турецкий не знал, что сказать рыжему пареньку, но чувствовал, что-то надо сказать обязательно. Взгляды их встретились.
– Пост сдал, – сказал Турецкий серьезно.
– Пост принял, – серьезно ответил парнишка.
С него, уже с прикованного, главный Бич, спохватившись, сбил в море очки.
В бараке никого знакомых не оказалось. Люди сторонились Турецкого как прокаженного.
И вдруг он услышал стук– громкий, тупой, регулярный, отчетливый.
Вокруг барака ходил с колотушкой сторож, старый знакомый, старикашка-стукач.
Турецкий сразу узнал его, и дед его сразу узнал.
– О-о-о! Где же ты был?
Турецкий махнул: что вспоминать!
– А наши – давным уж давно – все в Мясорубку! Один я остался – ветеран музыкального сопротивления. Всех пережил и, добился, гляди! – дед показал колотушку. – Свободно теперь, хожу и стучу! Стучу, как хочу, хоть целую ночь, до утра! Не зря, стало быть, жизни-то клали мы за свободу! Вечная память ребятам! – Дед вытер глаза и спросил: – Хочешь яиц?
– Что? – Турецкий очнулся. – Не понял.
– Яйцо. – Дед вынул яйцо из кармана. – Кукушкино. Я наловчился, сейчас расскажу. Кукушка, ты знаешь, подкидывает яйца в чужое гнездо. А я вот из шапки-то, из своей, такое «гнездо» учинил, ну, приманка… И каждый день паскуды-то кукушки, хоть что, хоть дождь, хоть снег, кладут и кладут, ну хоть яичницу жарь.
Турецкий пошел от него прочь.
– Не хочешь? – Дед подумал, обиделся и вдруг как-то зло кинул Турецкому вслед: – Хоть патлы бы постриг, плесень!
Турецкий вышел на берег, к обрыву, к замершей в готовности Мясорубке. Ее сторожили четыре Бича.
Вокруг Мясорубки теперь был укатан асфальтовый плац.
Все было до боли знакомо и так вместе с тем незнакомо!
С криком вдруг вырвался из далекого барака какой-то мужик, молодой, как и Турецкий, лет тридцати, в кожанке и таксистской фуражке. Понесся сюда, к Турецкому, – вверх, на обрыв.
Турецкий стоял и смотрел на бегущего.
Парень-таксист приближался стремительно, словно ветер.
Пролетев мимо Турецкого, не замечая его, парень бросился с кручи – прямо в прибой.
Долго летел, а потом распластался об камни, как пластилиновый, – с хрустом и чавканьем. Правая нога его плеснула одиноким брызгом вверх и назад, а затем упала на гальку, тонкая, с казенным ботинком на конце.
Парень тихо стонал, принимая природную форму. Нога, растянутая метров на пять, медленно сокращалась, шурша по гальке тупым носком башмака…
Турецкий отвел глаза от стонущего таксиста.
Спокойно, мелодично в лесу закуковала кукушка.
Услышав, Турецкий расхохотался, беззвучно, сухо, желчно…
Он наконец-то понял, где находится.
Десятки лиц следили за Турецким с нар. Лица добрые, злые, умные, глупые… Настороженные взгляды: он чужак для них, местный, но пришлый откуда-то человек. Человек-загадка.
Наконец кто-то не выдержал:
– Ну что, лохматый, скажешь?
– Мы – в аду… – помешанно кивнул ему Турецкий и взялся за голову. – И выхода отсюда нет! Мы же в аду!
Барак– нары в три этажа– грохнул от хохота. Смеялись долго.
– А… а ты… а ты думал – мы где?! – спросил старичок-стукачок, утирая выступившие от смеха слезы.
– В аду! – сказал Турецкий и рухнул на нары.
… В той, прошедшей, далекой, никогда не достижимой жизни они бежали с Ириной по лугу, по цветущей поляне, плыли по ней…
А под березами там, в глубокой тени, там, где цвели ландыши, лежала в коляске дочь. Их дочь. Вот с такими щеками.
Ландыши – помнишь ты их? Не забыл?
– Да разве в аду бывают воспоминания?! – громко скрипя зубами, Турецкий спросил, резко вставая.
– А то! – ответили сверху.
– Чего же мучительней?! – сбоку.
И Турецкий снова рухнул лицом вниз.
…Грамов плотно закрепил на голове Марины ажурную шапочку-шлеМ с присосками датчиков. Провода шли от шлема, разбегаясь по шести приборным стойкам, отчего шлем на голове Марины напоминал парик Медузы Горгоны. Точно такие же шлемы были надеты еще на четыре головы, там, за стеклом полуоткрытых уже боксов-саркофагов…
– Соберись, Марина, с силами. – Грамов положил руку на плечо дочери. – Я сделаю пока контроль. На это уйдет минут десять. Потом, чтоб не пугать тебя сразу, начну по волнам как бы, не предупреждая. Протяжками… И помни, чем больше ты стараешься, тем все быстрее кончится. Я буду гнать подряд, четыре близнеца. А если шок, то знай, я подхвачу тебя с любого шока. Твой шок будет на автомате. И все дублировано трижды.
– Давай, давай, – Марина тяжело вздохнула.
– Ага, – Грамов повернулся к пультам и начал предпусковой регламент.
Напряжение? Есть. Блок резервного питания? Есть. Аварийные аккумуляторы? Есть. Заряд? Заряд есть. Ток? Двадцать ампер. Управление? Есть. Блокировка? Есть. Синхронизация? Есть. Генератор такта? Есть. Тактовая частота? Сто тридцать девять гегагерц. А больше? Есть, годится. Делители на два? Делят. На четыре? Есть. На сто двадцать восемь? Идет. Спектр тактов? Соответствует. Фазы, исходники? Стоят, как свечки. Все по нулям? Все. По нулям. Умножители? Лиссажу. Эллипс, эллипс… Восьмерка. Двоит. Шлиц двенадцать. Эллипс. Память. ОЗУ. Чиста. Сбойники ОЗУ? Свободны. Затягивание? Чешет. Гестерезис? Нормальный. А вдвое? Нормальный. Решетки Чебышева. Есть. Стек? Загружается. Порты. Есть. Параллельные. Есть. Последовательные. Первый, второй, третий. Обмен? Происходит. Напряжение? Пять вольт. А здесь? Здесь тоже пять. Эмуляция? Квантуется. Стробы? На месте. Бланки привязки? Есть. Относительные сдвиги? Десять микросекунд. Двадцать микросекунд. Тридцать микросекунд. Метки? Проряжаются. Мультсвязки. Мультивибрирует. Опрос по адресам? Имеется. Сетевая, пятьдесят? Отсутствует. Горячие концы. Идет. Идет. Идет, И тут идет. Отлично. Угловой режим. Угол? Распознает. По типу? Отличает. Привязка к локальной сетке? Привязка есть. Универсальный пересчет?
Семнадцать, верно. Линкованье? Сшивает. Опрос? Опрос по передаче управления. Годится. Адаптеры? Нормально. Контроллеры? Прилично. Обратных связей цепи. Отрицалка, отрицалка… Плюс! А так тебе? А, минус! То-то же! Серверы проводок? На месте. Трасса? Теряет на седьмом. На пятом. На шестом. Достаточно. Контроль температуры. Пальчиком. А, испугалась! Хорошо. Шестой сбоил здесь. Ерохин сделал? Сделал. Экран единый? Да. Порог отсечки? Сорок с лишним вольт. Ну, этого не будет. Матрицы. Риск. Пропуск. Ложная тревога. Штрафная. Фишера. Есть, есть. И эта тоже есть. А степень насыщения? Сто сорок вольт? Сто двадцать. Примем за основу. Градации по серому? Нормально. Корректировка? Есть. Идентифицирует. Селекторы. Ползут, ползут, ползут. Бланк-сброса? Сброс? Ну, сбросил. Дистанционный демпфер? Тормозит. Разводка по узлам? В наличии. Уровень приводки? Сто десять милливольт. Соответствует. Размах? С удара– сорок пять. Пусть будет сорок шесть… Годится. Протяжка раз. Со скрипом. Снять автомат. Потише. Так. Вручную. Легкий скрип. Что это?! Почему? Сброс, сброс! А, понял я тебя. Не хочешь? А теперь? Конечно, без проблем. Протяжка раз. Пошла протяжка раз… Так, спад. Нет, спад не надо! Сразу два протяжка. Протяжка два. Пошла. Пошла протяжка два. Идет протяжка два. Пятьсот на острие… На острие пятьсот… Протяжка три. Идет протяжка три… Семьсот на острие. Семьсот. Ну, ну же… Блок. Еще чуть-чуть. Захватывает. Есть захват! Мираж пошел. Да, безусловно. Четвертую? Нет, больше без протяжки. Перезагрузка, блок. По фазам захватила. В синхрон. Биения. Погасли. Встала! Выход на режим. Ну пошел же, ради Бога… Воздух, небо, и песок… Седьмая встала. Шестая рухнула. Отлично. Четвертый на зеленом поле. На острие три тысячи. И все. Режим. Штатный режим.
Глаза! Какие у нее глаза, подумал Грамов, вглядываясь в лицо дочери. Глаза обезумевшие…
Марина уже была в знакомом, ужасном расслоении сознания, когда как будто бы ты наблюдаешь себя саму со стороны и слышишь: ты живешь и что-то даже отвечаешь, если спрашивают…
Но ты же, точно ты же сама, как будто бы не там, а где-то рядом же с собою – в море, в океане боли, боли, боли…
Очередная схватка заставила ее закричать во все горло… Выкрикнуть, выдохнуть эту боль, выгнать ее из себя!!
О, Боже мой! О, Боже мой!! О, Боже мой!..
– Парень! – кто-то тронул Турецкого за плечо. – У тя че, приемник е?
– Какой приемник? – Турецкий даже не поднял головы. – Перекрестись!
– Да слышь, он грае?
Над ним столпились человек пять, прислушиваясь.
– Точно.
– Эй, паря…
– Что тебе? – Турецкий сел. – Ну, что тебе?
– Играешь ты. Послушай. Ну? Не слышишь сам-то?
– Нет.
– Да ты глухой.
Турецкий болезненно сморщился.
– Во мне всю жизнь играет, – он махнул равнодушно рукой. – Да это просто воля к жизни. Как газировка. Я уж давно ее не слышу.
– Поет! Играет! – восхищенно произнес кто-то, жадно прислушиваясь.
– Музыка!!
– Тише! – одернули его.
– Так, – сказал Бич и прислушался. – Который тут с поющим брюхом? А ну-ка шаг вперед!
Весь строй молчал, не двигаясь.
– Да все одно поймаем… С волей к жизни-то… Не спрячешься… – Бич пошел вдоль строя, внимательно прислушиваясь к каждому.
Строй, стоя неподвижно, с сомкнутыми губами, начал подпевать ту же мелодию воли к жизни, заглушая истинный источник.
– Молчать! – гаркнул Бич.
Строй продолжал напевать.
– Молчать, я сказал!! – Бич покраснел.
Строй напевал.
Бич быстро пошел вдоль строя и вдруг остановился как вкопанный точно напротив Турецкого.
– Да вот он! Взять его!
…Дорога. Длинная дорога вьется наверх, на плато, к Мясорубке.
Справа и слева народ – согнали смотреть.
Турецкого вели по дороге со связанными за спиной руками.
Тихо звучала музыка, исходящая от него.